СИНИЙ ДЫМ КИТАЯ
Смотрел передачу об отверженных, о касте неприкасаемых, об их несчастьях. Вспомнил к тому же, как работал в издательстве и пришло письмо от прокаженного из лепрозория. На письме был оттиск штампа «Продезинфицировано». От конверта отдергивали руку. А это был обыкновенный отзыв читателя на прочитанную книгу.
А еще вспомнил, как и сам был отверженным. Это когда я был заразным, болел страшной болезнью, гулявшей после войны по нищете и бедности, - стригущим лишаем.
У братьев моих и сестер прекрасные, еще не седые волосы, a y меня и седые, и совсем редкие. Это не только от каких-то переживаний, но именно от этой болезни. Как она меня зацепила, не знаю. Хорошо, что быстро хватились и заперли меня от здоровых в заразный барак. Но там болезни не вылечили, хотя долго чем-то мазали. Велели везти в областной город, иначе грозили, что я вовсе останусь без волос. Завязали голову, нахлобучили буденновский шлем, которым я очень гордился, не велели его снимать даже на ночь и отправили.
Повез меня отец. Ехали двое суток, с пересадками. В Кирове меня сразу отняли у отца, и потом я его не видел до выписки. Лежал я в большой, человек на двадцать, палате, ходил с замотанной головой. Первые дни меня водили на облучение. Клали в отдельной комнате на стол, обкладывали голову свинцовыми пластинами и уходили за стекло. Включали ток. Не велели шевелиться. Потом стали процедуры побольнее. Два раза в день медсестры вели меня в служебную комнату, разматывали голову, клали ее к себе на застеленные клеенкой колени, не велели вздрагивать и пинцетом выдергивали каждый отдельный волосок с корнем. Так полагалось — вырвать все волосы, которые не выпали сами от облучения. Дергали, пока не уставали или пока не надо было куда-то идти. Тогда мазали голову йодом, завязывали и отпускали.
В палате я привязался к раненому моряку. Он c войны болел гангреной, он потом, при мне, умер. У него были отняты ноги, и их все выше и выше отнимали. А гангрена опять ползла. Моряк сидел в койке и учил меня морской азбуке. Я потом долгое время гордился
перед друзьями, что знаю многие морские сигналы, знаю отмашку флажками. «В кильватерную колонну», «Ко мне», «Прекратить стрельбу». Еще моряк пел песни: «Любимый город в синей дымке тает, знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд...» Я слушал и почему-то понимал так: «Любимый город, синий дым Китая...»
Когда меня выписали, я был совершенно лысый, с коричневой, сожженной йодом, чешущейся и шелушащейся кожей головы. Буденовку мою сожгли, за что отцу велели расписаться. А остальную одежду с подпалинами дезинфекции выдали. Я переоделся и, два месяца не видев улицы, вышел на крыльцо. Уже была весна. По мокрому снегу ходили грачи. И тогда и теперь я думаю, что именно в такое время писалась картина Саврасова «Грачи прилетели», в ней такое же состояние печали и выздоровления. С собой отец принес батон городского хлеба, который я сразу съел. Медсестра завязала меня своим платком. Как девчонку. Я шел, от стыда не поднимая глаз. Но с непокрытой головой было бы еще страшнее.
Мы пришли на квартиру, где ночевал отец, но ночевать со мной его не пустили, боялись, что я заражу их детей. Отец упросил, он при мне просил, чтоб мне разрешили посидеть в коридоре, пока он ездит на вокзал за билетом. Этот дом сохранился, он на улице Энгельса, на задах дома Циолковского. Сидел я тихо и неподвижно. Потихоньку сквозь повязку нажимал рукой на те места, которые скреблись. Смеркалось. Отца все не было. В комнатах зажгли свет, и коридор освещался, когда двери комнат открывались. Забыл сказать, что в больнице мне выжигали бородавки, выжигали соляной кислотой. Сначала болело, потом прошло, но чесалось, я скреб ногу, залезая рукой в валенок. И это заметила женщина, ходящая на кухню и обратно.
- Ты чего?
- Чешется, - прошептал я.
- Иди на улицу!
А я вышел даже с радостью, так как до этого боялся, что нельзя. Вслед я слышал, что она запрещает своим детям подходить ко мне, и они смотрели издали.
Совсем к вечеру вернулся отец, снова принес хлеба. Я хотел пить, сказал ему. Он принес попить в какой-то черепушке, которую выбросил, когда я попил. Я понял, что нас ночевать не оставили, и даже был рад, потому что стеснялся городских ребят. На вокзале отец нашел у стены место, сел на дощатый чемодан, a мою голову положил себе на колени, и я крепко уснул.
Потом было двое суток дороги домой.
НА КАКОМ ЯЗЫКЕ!
Подошел до открытия к магазину и застал конец разговора. Худая старуха в сером фланелевом халате говорила похмельным мужикам:
- Серно-огненная кислота польется с неба!
- Ничего, это-то переживем, - отвечал один мужик, — нам лишь бы скорее открыли.
- Ну давай, дальше пугай, - говорил другой, отплевываясь от горечи докуренного вконец окурка и раздумывая снова закуривать. - Чего еще в твоем завете?
- Кабы в моем, я бы вас пожалела, отвечала старуха. - A тут никого не пожалеют, останутся жить только одни праведники.
- Так кто ж тогда останется? Этот, что ли? - Мужик показал нa меня и тут же спросил, войду ли я в их, пока не полный, коллектив.
- И все будут говорить нa одном языке, - продолжала старуха.
- На каком?
- Бог знает.
Мужик все-таки надумал закурить. Закурил, подержал нa ветерке сразу погасшую спичку и помечтал:
- Уж хоть бы нa русском. А то доживем и не поймем, о чем говорят.
А ТЫ УЛЫБАЙСЯ!
В воскресенье должен был решаться какой-то очень важный вопрос на собрании нашего жилищного кооператива. Собирали даже подписи, чтоб была явка. А я пойти не смог — не получилось никуда отвести детей, a жена была в командировке.
Пошел c ними гулять. Хоть зима, a таяло, и мы стали лепить снежную бабу, но вышла не баба, a снеговик с бородой, то есть папа. Дети потребовали лепить маму, потом себя, потом пошла родня поотдаленней.
Рядом с нами была проволочная сетчатая загородка для хоккея, но льда в ней не было, и подростки гоняли футбол. И очень азартно гоняли. Так что мы постоянно отвлекались от своих скульптур. У подростков была присказка: «А ты улыбайся!» Она прилипла к ним ко всем. Или они ее из какого фильма взяли, или сами придумали. Первый раз она мелькнула, когда одному из подростков попало мокрым мячом по лицу. «Больно же!» — закричал он. «А ты улыбайся!» — ответили ему под дружный хохот. Подросток вспыхнул (на кого же обижаться), но одернулся — игра, на кого же обижаться, но я заметил, что он стал играть злее и затаенней. Подстерегал мяч и ударял, иногда не пасуя своим, влепливая в соперников.
Игра у них шла жестоко: насмотрелись мальчики телевизор. Когда кого-то сшарахивали, прижимали к проволоке, отпихивали, то победно кричали: «Силовой прием!»
Дети мои бросили лепить и смотрели. У ребят появилась новая попутная забава - бросаться снежками. Причем не сразу стали целить друг в друга, вначале целили по мячу, потом по ноге в момент удара, a вскоре пошла, как они закричали, «силовая борьба по всему полю». Они, мне казалось, дрались, настолько грубы и свирепы были столкновения, удары, снежки кидались со всей силы в любое место тела. Больше того, подростки радовались, когда видели, что сопернику попало, и больно попало. «А ты улыбайся!» - кричали ему. И тот улыбался и отвечал тем же. Это была не драка, ведь она прикрывалась игрой, спортивными терминами, счетом. Но что это было?
Тут с собрания жилищного кооператива потянулся народ. Подростков повели обедать родители. Председатель ЖСК остановился и пожурил меня за отсутствие на собрании: «Нельзя стоять в стороне. Обсуждали вопрос о подростках. Понимаете, ведь столько случаев подростковой жестокости. Надо отвлекать, надо развивать спорт. Мы решили сделать еще одно хоккейное поле».
- А ты улыбайся! - вдруг услышал я крик своих детей. Они расстреливали снежками вылепленных из снега и папу, и маму, и себя, и всю родню.
НА ПОЧВЕ КУЛЬТУРЫ
В областном городе Энске возник вопрос: кому управлять культурой.
Культура - знали отцы города - не тоннаж, не севооборот, не план по валу и ассортименту, тут картинки, камешки музейные, музыка всякая, тут только и делов, что слово «эстамп» выучить. Кого на культуру посадить: умного или глупого? Решили, что все-таки умного, хоть их и не хватало, надо все-таки умного, ведь если руки держат ножницы ленточку резать, то чем бумажку с речью держать? Но тогда другой вопрос: грамотный или без? Мало образован или много? Решили: непременно грамотен, но малообразован. Почему? А потому, что он будет образовываться, расти, ему и самому будет интересно и с ним будет интересно.
Такой человек нашелся - Глушкин. Oн до этого отличился. Он заметил, что вокзальная дикторша, особенно когда поезда не опаздывают, много молчит. Объявила о прибытии – и молчит. Предупредила об отбытии - и вообще замолчала. Заглянул в будку - вяжет. Глушкин предложил, чтобы дикторша в паузах пела. Пела по утвержденному списку нужных песен.
И дикторша запела.
Первым шагом Глушкина на посту была рационализация, улучшение моделей легковых машин изнутри. Чего скрывать, дороги в области были не очень, а на проселках и вовсе. Подчиненные Глушкину писатели, выезжая в командировки, бились головой о потолок «газиков» и «уазиков».
«Что ж это так мои соколики в печати дороги-то ругмя ругают?» - подумал однажды Глушкин и спросил их.
- Головой о трубки бьемся, - отвечали ему.
- О какие трубки? - И Глушкии заглянул в «уазики» и «газики» изнутри.
Да, крыши сих машин держались изнутри металлическими трубками.
- Заводи! - велел Глушкин и сел на заднее сиденье. - Поехали! Сворачивай Ha проселок! - И тут же на въезде и выезде из ухаба его голове был причинен изрядный удар.
Глушкин от удара задумался и велел, где возможно, заменить трубки ремнями, а где невозможно, обмотать потолще мягкой тканью. Ни ремни, ни мягкие ткани дорог в области не улучшили, но выезжающие на место пишущие товарищи перестали испытывать страдания от ударов и дорожная проза порозовела.
Не сразу, не вдруг складывались отношения Глушкина и его подопечных. Но Глушкина можно понять. Приходит он, например, с утра в творческий союз — пусто. А столов много, и хватило бы столов на всех, но тихо, нe скрипят перья, не наращивается нравственная мощь области. Где народ? «Кто спит еще, - отвечала секретарша, - кто на охоте, кто на рыбалке. Кто дочку повез на заочное устраивать». Но постепенно усвоил Глушкин сложное слово «специфика» и уже разносторонне им пользовался. Приходил запросто в мастерские и запросто спрашивал, например, монументалиста: «Так ты, братец, теперь когда в запой?» - «А к вечеру» - отвечал монументалист, - но если худфонд заказ утвердит, буду работать». - «утвердит‚ братец, утвердит – говорил Глушкин, - набери-ка, дружочек, ихний номер». - «Телефона нет». - «И телефон поставим, и заказ утвердим‚ - говорил Глушкин. И точно - и телефон появлялся, и заказ утверждали, и монументалист уходил в запой гораздо позднее своих потребностей и находился в нем короче обычного.
Люди творчества - люди понимающие, на добро отвечали добром. И полюбили Глушкина тоже. Хоть и прижимал, хоть и заставлял пахать, но любил и жалел. Свел дружбу с медиками, ибо узнал, что есть такие глютаминовые кислоты, которые удаляют из организма продукты, образовавшиеся в результате умственной деятельности. И этими кислотами обеспечивал свой творческий народ. И сам был приятно удивлен, что и ему выписали порцию кислоты, равную порции романиста.
Одно очень не любил, что подчиненные уезжают. Звонит в мастерскую — молчание. Где? Отвечают: Ha натуре. «Зачем? Разве нельзя в мастерской делать декорацию, вот вам и натура, а заодно и задник к спектаклю облдрамтеатра. Или наоборот - сделать задник к спектаклю, а потом пиши с него натуру. И никуда не езди, и сухомятку не мни. А то вот поедут еще да увидят чего не надо, что расстраивает здоровье, a ведь оно достояние».
И как в воду глядел - приезжали художники с нaтуры, привозили чего не надо. «Голубчики, - огорчался Глушкин, - зачем было писать разрушенную колокольню, да еще на закате? Жалко? А вы на нее не смотрите. Вычеркните траурное восприятие, зачем это? Вырабатывайте счастье. Катаклизмы прошли. Или это… что это за крыша? Это ведь вместо черепицы ее воронье обложило. Точно? Ну вот, a зачем?»
Шел Глушкин к скульпторам, особенно их остерегая от усложнений задач. «Зачем тебе полторы фигуры, или, наоборот, полфигуры, или вообще пропорции, зачем эти масштабы? Делай один к одному. Для площади будет заказ - другое дело, там площадь диктует, а тут напряжение ума убавь».
Стал постепенно Глушкин видеть, что он кое в чем не глупее своего начальства, а кое в чем поумнее. «Я же уже не спутаю оперу «Опричник» с оперой «Черевички».
Теперь в филармонии начальство предлагало Глушкину кресло впереди себя, ибо по Глушкину определяло, когда хлопать, а когда обождать. А Глушкин приучил давать сигнал дирижера, которого осадил однажды к радости коллектива оркестра: «Вы, дорогой мой маэстро, сильно-то на них своей палочкой не машите, тоже ведь живые люди».
Сидя на сессиях по вопросам окружающей среды, видел Глушкин, выражая внутри себя радость, что его службы не дымят, не выбрасывают в атмосферу хлор и аммиак, не сливают в воду азот и фосфор. А если чего-то и жгут, так нужен же художникам отблеск на волевых лицах тружеников, они не терпят фальши, и правильно. А если какая мастерица выбросит в сердцах часть глины со стола, так глина не какая-то химия, на ней трава вырастет.
Сравнивая доходы, которые давали его службы, с другими предприятиями, опять же видел Глушкин, что сравнение в его пользу. Он глотал таблетку глютаминовой кислоты и в перерыве спрашивал директора‚ например, гармонной фабрики: «У тебя сколько за квартал доходов выходит?» - «Столько-то». - «А у тебя?» - спрашивал он директора банно-прачечного комбината. - «Мне c гармонной не тягаться, - отвечал тот уныло, - уголь дают пыльный».
Звонил звонок c перерыва, шли заседать дальше, а Глушкин думал. Его производство не коптит, затрачивает очень мало человеко-ресурсов, дает огромные доходы. Выставку сделай поажиотажней, билетики удорожи, рекламки подбрось, в кассе, глядишь, толстенько. А романист в год по кирпичу молотит, худо-бедно процентов девяносто c каждого издания в казну. Картину купят - комиссионные. Театр вышел из дотации - тоже доход, а гастроли в филармонии? А прикладные промыслы, народные, - сплошная валюта, все за границу. Тогда зачем дымные производства? И зачем их воспевать? Может же художник рисовать писателя, a тот писать о нем? Может. Способен же скульптор ваять журналиста, а тот вести репортаж из его мастерской? Способен. В силах ли писатель приобрести произведение собрата по искусству? В силах. Купил картину — иди в театр, поддержи аплодисментом.
Опять глотал глютаминовую кислоту и опять много думал. И додумался Глушкин — создать государство счастливых, государство людей избранных. Для примера остальным. Как надо жить. Как давать доход без отходов, как помогать друг другу.
И стал Глушкин воспитывать своих людей в духе оппозиции. В хорошем смысле. «Не дают тебе квартиру, не обижайся, братец, не все в моих силах. А ведь ты - предприятие доходное, уж небось этих квартир на твои денежки построено! Но ничего, заживем в светлом обозримом будущем на почве культуры, тогда!»
И очень многим захотелось жить на почве культуры.
И создал Глушкин государство избранных!
А оно очень скоро вымерло. В самом прямом смысле. Рисовали они друг друга, писали друг о друге, в театр ходили, но очень недолго. Они захотели кушать. А кушать нечего. Одна почва культуры. А от нее не откусишь. А какая тут мораль? Да никакой морали. Похоронить даже было негде, ибо почва эта лопате не поддается.