Николай Семёнович Лесков (1831–1895) – самобытнейший русский писатель – прожил жизнь, полную, по его словам, «всяческих терзательств»: тревог, борьбы, изнурительного труда, духовных исканий и обретений. В 1889 году в ответ на упрёк, что он «сделал недостаточно», Лесков писал: «Не видно ведь, сколько талантов я получил от моего Господина и на сколько сработал? Это только Он разберёт. Может быть, я что-нибудь и зарыл, “закопал серебро Господина моего”, но я шёл дорогою очень трудною, – всё сам брал без всякой помощи и учителя и вдобавок ещё при целой массе сбивателей, толкавших меня и кричавших: “Ты не так… ты не туда… Это не тут… Истина с нами, – мы знаем истину”. А во всём этом надо было разбираться и пробираться к свету сквозь терние и колючий волчец, не жалея ни своих рук, ни лица, ни одежды» [1].
Религиозный философ Владимир Соловьёв, хорошо знавший писателя, справедливо отмечал, что читатели Лескова «все сойдутся, конечно, в признании за ним яркого и в высшей степени своеобразного таланта, которого он не зарывал в землю, а также –живого стремления к правде»[2].
Путь писателя позволяет взглянуть на него не только как на творца произведений, но и в какой-то мере как на «творца» своей собственной личности, которую он «выстраивал» с упованием на Всевышнего Творца. В этом смысле в одном из писем Лесков называет себя «добропостроенным»: «Довольно и того, что я остался для знающих меня “добропостроенным и честным человеком”»[3]. На укоризны в его «ошибках», высказанные «коварным благоприятелем» и издателем-предпринимателем А.С. Сувориным, писатель «непостыдной совести» с достоинством отвечал: «я всё работал и ни у кого ничего не сволок и не зажилил.<…> Я предпочёл <…> остаться честным человеком, и меня никто не может уличить в бесчестном поступке. Слава Божию милосердию, сохранившему меня от диавола» (11, 385).
В конце жизни Лесков выстрадал своё понимание истины – в «раскрытии сердца», в «просветлении духа», «отверзании разумения». «Чей я? – размышлял он незадолго до смерти. – Хорошо прочитанное Евангелие мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства… Я блуждал и воротился, и стал сам собою– тем, что я есмь»(11, 509).Писатель постиг, что значат слова: «Ты во мне, и я в Тебе, и Он в нас. Во всей жизни только и ценны эти несколько мгновений духовного роста – когда сознание просветлялось и дух рос» (385).
Готовясь пройти в «выходные двери» последнего странствия, Лесков паковал свой духовный багаж, в котором «не значили ничего ни имения, ни слава, ни родство, ни страх». Писатель познал, что «в делах и вещах нет величия» и что «единственное величие – в бескорыстной любви». В то же время Лесков был убеждён: «Пустого и незначительного в жизни нет ничего, если человек не полагает свою жизнь в суете, а живёт в труде и помнит о близкой необходимости снять с себя надетую на него на земле “кожаную ризу” и идти неведомо куда, чтобы нести наново службу свою Хозяину вертограда» (466).
«Пустого и незначительного» для писателя не было и в отношениях с людьми: всё было ценно, требовало внимания, снисхождения, участия. Восстанавливая на склоне лет давно угасшую переписку с сестрой Натальей Семёновной, ставшей в монашестве «сестрой Геннадией», Лесков писал: «в общении людей вижу большую для них пользу, а в отчуждательстве и прекращении сношений – явный и очевидный вред» (466). Ранее не любивший поздравлений с «нарастанием лет», 3 февраля 1895 года он растроганно благодарит сестру за поздравление с именинами и днём рождения – всего за две недели до своей кончины: «Ведь чуть было не растерялись совсем! Ну и хорошо! Значит, и в новом существовании друзьями встретимся. Хорошо!» (468).
Подкрепляя своё суждение словом Евангелия, Лесков развеивал сомнения сестры в том, принять ли ей предложение поработать в школе без какой бы то ни было оплаты: «Ты думаешь, что заведовать школою без вознаграждения – нехорошо, а это-то и хорошо. За учёбу вообще грешно брать плату. Сказано: “пусть свет ваш светит людям”; и ещё: “вы даром получили – даром и отдавайте” <…> Потрудись, поучи ребяток: они детки Божии, и Богу угодно, чтобы “все приходили в лучший разум и в познание истины”» (466–467).
Именно об этом заботился сам писатель, неся «светоч разумения» большой семье своих читателей и членам своей собственной семьи. Не случайно академик Д.С. Лихачёв назвал Лескова «семейным писателем», произведения которого надо читать всей семьёй, поскольку они имеют «огромное значение для нравственного формирования человека»[4].
До последних дней Лесков сохранял жизнелюбие, особенно ценил, как последние лучи заката, дружескую беседу, общение с близкими, малейшее радостное проявление жизни вокруг себя. Сын его – Андрей Николаевич – вспоминает, как привёл своего собственного сына поздравить деда: «4 февраля, в день “списателя канонов” Николы Студийского, в шестьдесят четвёртую годовщину рождения Николая Лескова, поздним утром на мягкой оттоманке у него сидел пришедший поздравить деда 2-х с половиной-летний его внук. Лесков был неузнаваем. Забывая все свои недуги, он ползал по ковру, умилённо поднимая и подавая младшему из Лесковых вещицы, которые последний святотатственно брал сосвятая святых – с писательского письменного стола! Случайные гости, не веря своим глазам, дивились благорастворённости, светившейся в обычно гневливых глазах хозяина. Сколько бы раз внук ни бросал только что поданную ему дедом безделушку, тот торопился сам разыскать её на полу и снова вручить баловнику. Попытки невестки, опасавшейся утомить больного свёкра, увести сына вызывали горячий протест и трогательные просьбы старика побыть у него подольше» (477–478).
Лесков до последнего вздоха горел полнотой жизни не только в кругу домашнем, но и в общественном, литературном. «Когда, бывало ни зайдёшь к нему в его маленькую уютную квартирку на Фурштадской, – вспоминал критик М.О. Меньшиков, – всегда застанешь его чем-нибудь взволнованным, расстроенным или восхищённым: каждая низость в общественной жизни делала его больным на несколько дней<…> зато и каждый признак свежей, чистой жизни в литературе, политике, обществе приводил его в умиление: он радовался, как ребёнок, и “носился”, как говорится, с хорошею новостью, спеша всем её сообщить и расславить. К молодым писателям, обнаруживающим дарование, он питал просто отеческую нежность: он первый писал им письма, приглашал их к себе и часто захваливал до преувеличения <…> В Лескове, который по возрасту и заслугам мог бы считать себя “литературным генералом”, не было и тени этого противного генеральства: он был необыкновенно для всех доступен и со всеми одинаково прост и любезен <…>За что негодовал он на писателей, и старых и малых, это за недостаток мужества, за стремление к наживе, за подделывание себя ко вкусам рынка, и в этом он был несговорчив, неумолим»[5].
В то же время Лесков был скромен и не любил помпезного шума вокруг своего имени. В наступившем 1895 году исполнялось 35 лет его литературной работы. Ранее писатель отклонял перспективы празднования и двадцатилетнего, и тридцатилетнего юбилеев его служения литературе. В письме 1890 года в редакцию газеты «Новое время» Лесков просил «оставить без исполнения» мысль об устройстве его «юбилейного праздника»: «С меня слишком довольно радости знать, что меня добром вспомянули те люди, с которыми я товарищески жил, и те читатели, у которых я встретил благорасположение и сочувствие. “Сие едино точию со смирением приемлю и ничесо же вопреки глаголю”. А затем я почитаю мой юбилей совершившимся и чрезвычайно удобно и приятно для меня отпразднованным» (11, 244). 3 января 1895 года писатель посылает письмо редактору «Исторического вестника» С.Н. Шубинскому:«Уважаемый Сергей Николаевич! Очень может быть, что к Вам обратятся с какими-нибудь предложениями по поводу исполнения 35 лет моих занятий литературою. Сделайте милость, имейте ввиду, что я не только неищу этого (о чём, кажется, стыдно и говорить), но я не хочу никого собою беспокоить, и не пойду ни в какой трактир, и у себя не могу делать трактира. А поэтому эта праздная затея никакого осуществления не получит, и ею не стоит беспокоить никого, а также и меня. Преданный Вам Н. Лесков» (11, 606).
Когда дни Лескова были уже сочтены – 12 февраля 1895 года – в Прощёное воскресенье – к его дому пришёл, не решаясь переступить порог, «злейший его враг и ревностный гонитель, государственный контролёр в министерском ранге» Тертий («Терций») Иванович Филиппов, упорно и много вредивший писателю. Сцену их встречи в знаменательный день, когда православным положено «каяться друг перед другом во взаимно содеянных грехах и гнусностях» (478), Лесков взволнованно передавал сыну Андрею:
«– Вы меня примете, Николай Семёнович? – спросил Филиппов.
– Я принимаю всех, имеющих нужду говорить со мною.
– Перечитал я Вас всего начисто, передумал многое и пришёл просить, если в силах, простить меня за всё сделанное Вам зло.
И с этим, можешь себе представить, опускается передо мною на колени и снова говорит:
– Просить так просить: простите!
Как тут было не растеряться? А он стоит, вот где ты, на ковре, на коленях. Не поднимать же мне его по-царски. Опустился и я, чтобы сравнять положение. Так и стоим друг перед другом, два старика. А потом вдруг обнялись и расплакались… Может, это и смешно вышло, да ведь смешное часто и трогательно бывает <…> всё-таки лучше помириться, чем продолжать злобиться <…> Врагов у меня всюду много, а вот только один понял меня и пришёл утешить. Много ли даже в литературе-то найдётся лиц, перечитывающих меня в настоящее время, чтобы судить более правильно обо мне и прийти ко мне с миром?<…> Я очень взволнован его визитом и рад. По крайней мере кланяться будем на том свете» (478–479).
В последние годы писатель страдал тяжёлым недугом сердца. Первый приступ болезни он испытал на лестнице суворинской типографии, где печаталось собрание его сочинений, в знаменательный день 16 августа 1889 года, когда Лесков узнал о цензурном аресте шестого тома его сочинений. С тех пор он не мог не думать о «великом шаге», постоянно ощущал «истому от дыхания недалеко ожидающей смерти», сжился с мыслью о ней. «Распряжки», как Лесков называл смерть, и «вывода из оглобель» он не страшился. Затронув вопрос о неизбежном, старался ободрить и близкого человека. «Может быть, так легко выпряжешься, что и не заметишь, куда оглобли свалятся» (468), – писал он сестре Геннадии.
Склонность «заглядывать за край того видимого пространства, которое мы уже достаточно исходили своими ногами» Лесков всё чаще обнаруживал во многих беседах и письмах последних лет. Писатель имел «ясную веру в нескончаемость жизни». «Но, – писал Лесков, – как ни изучай теорию, а на практике-то всё-таки это случится впервые и доведётся исполнить “кое-как”, так как будет это “дело внове”» (468).
Болезнь Лескова как будто отпустила, и 13 февраля 1895 года, в Чистый понедельник, на первой неделе Великого поста, писатель посетил выставку картин художников-передвижников в залах Академии художеств. Здесь был помещён его портрет кисти В.А. Серова. Во время работы художника Лесков с радостью и шутливой гордостью делился впечатлениями: «Я возвышаюсь до чрезвычайности! Был у меня Третьяков и просил меня, чтобы я дал списать с себя портрет, для чего из Москвы прибыл и художник Валентин Александрович Серов, сын знаменитого композитора Александра Николаевича Серова. Сделаны два сеанса, и портрет, кажется, будет превосходный» (11, 579).
Однако на выставке портрет смутил писателя, произвёл на него тягостное впечатление: изображение было помещено в тёмную раму, которая показалась Лескову почти траурной. Чтобы развеять мрачные мысли и предчувствия, он морозным днём отправился на прогулку в Таврический сад – в любимую свою «Тавриду». С удовольствием вдыхал полной грудью свежий воздух – и простудил лёгкие. «Непростительная неосторожность», – сказал впоследствии доктор.
21 февраля (5 марта) 1895 года в 1 час 20 минут сын Андрей нашёл Лескова бездыханным. Писатель скончался во сне, «отрешился от тела скоро и просто».
В православном чине отпевания есть слова о безобразии смерти: «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробе лежащую по образу Божию созданную нашу красоту безобразною, бесславною, не имущею вида». Лицо же Лескова, по воспоминаниям современников, приняло самое лучшее выражение, какое у него было при жизни: выражение вдумчивого покоя и примирения. Исполнилось христианское моление о «мирной и непостыдной кончине живота нашего».
В «Посмертной просьбе» Лесков просил похоронить его «самым скромным и дешёвым порядком», «по самому низшему, последнему разряду»; не устраивать церемоний и не произносить никаких речей; не ставить на могиле «никакого иного памятника, кроме обыкновенного, простого деревянного креста. Если крест этот обветшает и найдётся человек, который захочет заменить его новым, пусть он это сделает и примет мою признательность за память. Если же такого доброхота не будет, значит, и прошло время помнить о моей могиле» (492).
Ранее – в своём «критическом этюде» «Карикатурный идеал»– Лесков замечал, что как-то «не по-русски» придавливать могилу «каменным памятником»: «скромному и истинно святому чувству нашего народа глубоко противно кичливое стремление к надмогильной монументальности с дутыми эпитафиями, всегда более или менее неудачными и неприятными для христианского чувства. Если такая претенциозность иногда и встречается у простолюдинов, то это встречается как чужеземный нанос – как порча, пробирающаяся в наш народ с Запада, – преимущественно от немцев, которые любят “возводить” монументы и высекать на них широковещательные надписи о деяниях и заслугах покойника. Наш же русский памятник, если то кому угодно знать – это дубовый крест с голубцом– и более ничего. Крест ставится на могиле в знак того, что здесь погребён христианин; а о делах его и значении не считают нужным писать и возвещать, потому что все наши дела – тлен и суета.<…>русских простолюдинов камнями не прессуют, а “означают”, – заметьте, не украшают, а только “означают” крестом. А где от этого отступают, там, значит, отступают уже от своего доброго родительского обычая, о котором весьма позволительно пожалеть. Скромный обычай этот так хорош, что духовенству стоит порадеть о его сохранении в простом, добром народе, где он ещё держится; а не то, чтобы самим научать простолюдинов заводить на “Божией ниве” чужеземную, суетную монументальность над прахом» (10, 214–215) .
В заключительном пункте своего завещания Лесков писал: «прошу затем прощения у всех, кого я оскорбил, огорчил или кому был неприятен, и сам от всей души прощаю всем всё, что ими сделано мне неприятного, по недостатку любви или по убеждению, что оказанием вреда мне была приносима служба Богу, в Коего и я верю и Которому я старался служить в духе и истине, поборая в себе страх перед людьми и укрепляя себя любовью по слову Господа моего Иисуса Христа» (493).
На письменном столе Николая Семёновича остался Новый Завет, раскрытый на словах послания Апостола Павла: «Знаем, что когда земной наш дом, эта хижина, разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворный, вечный…»
Алла Анатольевна Новикова-Строганова - доктор филологических наук, профессор, член Союза писателей России (Москва), историк литературы
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
[1]Цит. по: Лесков А.Н. Жизнь Николая Лескова: по его личным, семейным и несемейным записям и памятям: В 2 т. – М.: Худож. лит., 1984. – Т. 2. – С. 385. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с указанием страниц.
[2]Соловьёв В.С. Н.С. Лесков // Неделя. – 1895. – 26 февраля (№ 9) – С. 282.
[3]Лесков Н.С. Собр. соч.: В 11 т. – М.: ГИХЛ, 1956–1958. – Т. 11. – С. 385. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте с обозначением тома и страниц арабскими цифрами.
[4]Лихачёв Д.С. Слово о Лескове // Литературное наследство: Неизданный Лесков. – Т. 101: В 2 кн. – М.: Наследие, 1997. – Кн. 1. – С. 15–16.
[5]Меньшиков М.О. Литературные характеристики. Н.С. Лесков // Меньшиков М.О. Критические очерки. Т. 2.–СПб., 1902. –С. 478–483.