Портрет Дмитрия Андреевича Достоевского работы молодого художника Александра Левченкова. 2005
Мы публикуем одну из глав книги Дмитрия Андреевича Достоевского, которая сейчас готовится к печати. Это картины городской жизни послевоенного Ленинграда глазами ребёнка из благородной семьи. Их импрессионистический характер помогает увидеть, услышать, почувствовать запахи оживающего города. Память на точные детали, юношеская приверженность к правдивости создают документальное свидетельство существования, не сломленного до конца уклада петербургской жизни, внутри советского быта. С одной стороны, эти заметки — бесценная находки для кинематографистов, поставивших бы себе целью показать наш город в 1950-1960 годы. С другой — это волшебный мир, созданный в воображении ребёнка чудом выжившего, и потому научившегося ценить самую малость добра, благодарного Богу даже за крохи тепла и уюта.
****
Улица Почтамтская (Союза связи) в 1953 году
Наша улица Союза связи (теперь она вернула историческое название Почтамтская, которое упоминается в последних строчках гоголевского «Ревизора»), находится в топографическом центре города. Как известно, ещё с петровских времен, расстояния из города до других географических точек отмерялись от Почтамта, то есть от нашей улицы, где этот Почтамт находился. Одним концом улица выходила на Исаакиевую площадь, к дому Мятлевых, в котором я в дальнейшем учился в школе. Другим концом она упиралась в казармы бывшего конногвардейского полка, где и после войны долго стояла воинская часть. Её солдаты рано утром и по вечерам, зимой и летом голые по пояс, топая сапогами, пробегали по нашей улице. Помню, было смешно, когда из картонной тарелки репродуктора бодрый голос диктора, отсчитывавшего такт утренней зарядки, по темпу совпадал с топотом сапог за окном.
Если смотреть из нашего окна, то слева, на противоположной стороне улицы видна булочная (она и теперь всё ещё работает) с потрескавшейся фанерной вывеской, на которой были изображены колосья венчиком и надписью масляной краской, наша соседка говорила «схожу в булошную». Рано утром у входа появлялась телега с коробом, из которого возница в белом фартуке вынимал в узких деревянных ящиках большие пироги саек. Эти пироги продавщицы разламывали потом на отдельные булки. Потом вынимались румяные плетёнки с маком, их почему-то называли странным словом «хала». Затем шла сдоба и любимые мной слойки, которые можно размотать как бинт и потом съесть. Лошадь стоит смирно, переминаясь с ноги на ногу, ставя одно копыто на носок, как делают балерины.
Сама булочная существовала ещё «при царе Горохе», в ней сохранилось ещё много интересного от старого времени. Сотовая деревянная вязка потолка, по границам которого шли ряды лампочек, в плафонах, напоминавшие цветки ландыша, переходила в стенные шкафы с расписными на сельскую тему дверцами. Пузатые стеклянные витрины, отделанные под красное дерево, были наполнены хрустальными вазочками с горками разнообразных конфет. Сливочные тянучки на папиросных бумажках с кокетливо завернутыми краями, раковые шейки в полосатых обертках, вспухшие волнами шарики разноцветного зефира, круглые коробки лимонных и апельсиновых корочек, призывно выглядывающие из целлофанового окошка в крышке. Всё это вызывало во рту тягучую слюну, глаза прилипали к этому богатству, и я буквально слабел, намертво прирастая руками к поручням витрины. Сверху стояли конуса сахарных голов, обёрнутые в синие бумажки, высокие вазы с галетами и печеньем «Мария». Это был кондитерский отдел, но если на ватных ногах передвинуться дальше, туда, где на крахмальных салфетках лежали румяные жаворонки с изюмными глазами, рулеты с обсыпкой и с прослойкой из нежного мандаринового джема, белые в муке калачи и румяные с обливкой ромовые бабы, то от изобилия моё сознание меркло, и я начинал издавать голодные стоны, которые жестко пресекала мама, стоящая в очереди за хлебом. Я приходил в себя, упираясь глазами в блестящее лезвие ножа, одним концом на шарнире, вделанном в прилавок. Другим свободным концом с удобной деревянной ручкой продавщица ловко нарезала хлебные кирпичи и батоны пополам или четвертинками, как кому угодно.
Отдельно у стены в красивой резной, с бронзовыми вставками и гранеными стёклами будке, сидела монументальная кассирша. Самым интересным для меня был сверкающий начищенным металлом массивный кассовый аппарат фирмы «Националь». Грозная кассирша, требуя заранее приготовить мелочь, набирала толстыми пальчиками по кнопкам сумму, затем вертела ручку сбоку. Аппарат оживал, позвякивал и в его чёрном окошке, обращённом к покупателю, выскакивали под нарисованным указательным пальцем красивые белые цифры, при этом с металлическим стуком выдвигался ящик для денег. Всё это действо завораживало меня, и я опять застывал на месте. Звенела мелочь на тарелочке и мама, расплатившись, дергала меня за руку, выводя из транса. В булочной были люди с нашей улицы знакомые маме. Они жалели меня, бледного и худого, и норовили сунуть чего-нибудь сладенького. Я смотрел на маму просящими глазами, потому она строго предупреждала меня не брать ничего от незнакомых тёть (в городе ходили слухи, что орудуют какие-то вредители и отравляют детей), мама кивала головой и, зажимая в кулаке гостинец, выходил с ним из булочной.
Та самая булочная на улице Почтамтской, но уже в 1970-е годы
На той же противоположной стороне, но справа от окна, в подвале, была керосиновая лавка, её ещё называли москательной, где тоже по утрам стояла другая лошадёнка, но уже с железной бочкой, положенной на телегу. От бочки тянулась гофрированная кишка внутрь лавки, наполняя большое жестяное корыто пенящимся керосином. Возница, теперь уже в кожаном фартуке, качал ручной насос. Запах керосина забивал запах свежих булок и на этот запах подтягивались хозяйки с узкогорлыми бидонами, терпеливо ожидая в очереди, чтобы потом напоить свои прожорливые керосинки и примусы. У соседки это называлось «сходить в лабаз». В лавке, полная женщина ловко и быстро наполняла сосуды, вставляя воронку и выбирая тот или иной ковшик с длинной ручкой в зависимости от желания покупателя. Здесь продавалось всё что нужно для хозяйства, от больших «амбарных» замков до тоненьких шпилек, для чистки примусных горелок.
Голова лошади спрятана в прорезиненную торбу с овсом, надетую ей на уши. Лошадь качала головой вверх и вниз в тщетной попытке достать со дна остатки овса. Это был особый класс городских лошадок, покорных судьбе, не знавших просторов полей и вкуса свежей травки, мечтающих только об узком тёмном стойле в сарае, зажатом между двух городских брандмауэров, где можно забыться в ночной дрёме, чтобы спозаранку вновь тащить по пыльным улицам свой груз.
Мне запах керосина нравился, как и множество запахов города, которые теперь исчезли, но остались в памяти. Неожиданный знакомый запах даже после многих лет может вернуть в то время, когда ты впервые с ним столкнулся. Говорят, что представители одного индейского племени носили на поясе сосуд с пряными травами, и когда происходило какое-нибудь радостное событие, они нюхали траву, чтобы через года, понюхав ту же траву, вновь вернуться, но уже в воспоминаниях к этому событию.
Москательная лавка на Почтамтской улице в полуподвальном помещении в середине 1950-х годов
Купив полдома на платформе «67 км» под Сосново, я обнаружил старый керогаз на общем крыльце, сохраняемый соседкой на вся-кий случай. И его вид, а главное керосиновый запах, повергал меня в ностальгические воспоминания детства. Тогда, в детстве, я готов был бежать за вкусным торфяным дымком газогенераторного автомобиля, которых ещё много осталось с войны. У них по бокам кабины стояли два больших цилиндрических котла, от которых отходили медные трубочки куда-то в мотор.
Притягивал и сулил путешествие за город, немножко другой, но тоже вкусный дровяной запах из труб паровозов на вокзале, запах креозота от пропитанных шпал в жаркие дни. Я жадно втягивал в себя огуречный запах корюшки в весеннюю путину, когда вся поверхность Невы была заполнена чёрными просмоленными рыбачьими баркасами. Корюшка косяками поднималась против течения, проходя между быками мостов, в этих местах косяк сужался, становился плотнее и рыбаки, с натугой крутя деревянные валы, вытаскивали тяжёлый невод. Рыбка, ещё в глубине воды поблескивала червлёным серебром, а затем ярким серебряным потоком лилась на дно баркаса. Её продавали буквально на каждом углу из посеребрённых чешуей ящиков, тоже в чешуе дородные тёти, видимо жены рыбаков, загребая рыбу деревянными ковшами. Длился этот рыбный праздник максимум две недели. Затем всё исчезало до следующей путины. Население жарило эту вкуснятину в огромных количествах, наедаясь впрок на весь год. Была корюшка недорога, её не надо было разделывать, а коты бесновались, ожидая положенные им головы.
Летом город наполнялся запахами цветков акации, резеды и жасмина, тянущихся из скверов и дворовых палисадников. Мало кто из людей имел тогда дачи, и жители города утоляли свою тягу к красоте попытками засаживать цветами любой клочок городской земли. Цветочным запахам вторили и запахи тогдашних терпких духов, душным облаком распространяющихся от дам в лёгких крепдешиновых платьях с плечиками, в белых носочках и босоножках. Шипром и тройным одеколоном пахли и свежевыбритые мужчины, бород тогда почти не носили.
Звуки города тоже имеют свойство меняться во времени, создавать свою симфонию, присущую только этой эпохе городской жизни. Где теперь мощные, почти органные аккорды заводских гудков по утрам, созывающие рабочий люд потрудиться на благо страны. Гудки буксиров с Невы и паровозов с вокзалов. Многотональные автомобильные сигналы, звонки трамваев и зубодробительный скрежет их колес на поворотах. Гулкий утренний цокот копыт клячи, везущей дрова или бидоны с молоком, в ещё не проснувшемся городе. Ритмичное вжиканье тысяч дворницких метёлок, гортанные крики старьевщиков во дворах.
Вспоминаются и звуки присущие только нашей улице. Визг подшипников от тележки безногого ветерана, каждое утро отправлявшегося с кожаной сумкой на плече, на Невский торговать стельками и шнурками. Шмелиное жужжание почтовых электромобильчиков с диагональной белой полосой на борту, одно время роившихся в переулке у Почтамта. Красивый, бархатный бой, давно уже исчезнувших курантов в арке стоящей поперёк улицы. Звук метронома в полдень, из рупоров радиовещания с крыши на углу с Исаакиевской площадью. От этого мерного звука у многих тогда ещё блокадников, наверно, мурашки бежали по спинам, хотя один из них мне говорил, что как раз этот метроном был символом мирной передышки. Значит, не бомбят и не обстреливают. Этот метроном к концу пятидесятых был отменён, но в дни Карибского кризиса вновь зазвучал и все говорили, что это к войне. Эта какофония звуков сливаясь, создавала палитру живой музыки города. Были и трели разливистых гармошек и трофейных аккордеонов, сдавленные звуки патефонов из окон. Зовущие к новым свершениям песни сотен демонстрантов по праздникам, бравурные марши военных оркестров в садах. Теперь это всё исчезло, запрещены заводские гудки и сигналы автомобилей, надрывные звуки моторов полуторок и трёхтонок сменились вкратчивым шёпотом современных мощных двигателей, а музыка ушла в наушники персональных плееров. Город обеднел на звуки.
Ещё спящего мама вынимала меня из кроватки с верёвочной сеткой, тут же мыла над тазом, поливая из кувшина, и от прикосновения мягких маминых рук ещё больше хотелось спать. Я, зажмурившись и пытаясь досмотреть сладкий утренний сон, отдавал себя на одевание и открывал глаза, только когда оказывался за круглым столом перед тарелкой с моей любимой толокняной кашей, которую мама по старинке называла «нестле». Рядом стоял стакан молока «из-под коровки». Каждое утро приходила к нам молочница из пригорода с большим бидоном за спиной. Молоко было дорогое, но мама тратила все деньги, чтобы выкормить меня. Каша была плотная и очень вкусная, когда она остывала, из неё можно было делать ложкой кубики, а потом есть.
Летом в окно заглядывало ещё не горячее утреннее солнышко, а зимой уютно трещали дрова в растопленной круглой гофрированной печке, и приятное тепло разливалось по комнате. Насытившись, я опять проваливался в сон, но мама тормошила меня, боясь опоздать на работу. Тогда даже десятиминутное опоздание приравнивалось к саботажу и каралось очень строго. Мама на минуту задерживалась у окна, ожидая боя почтамтских курантов, чтобы подвести свои часы.
Ровно в половине восьмого из парадной напротив выходил чиновник. С выпяченной грудью он важно с портфелем направлялся на службу и вид у него был такой, словно он сейчас закукарекает. «Вон, уже Петух прошёл!» – говорила мама, и, подхватывая меня, бежала по квартире. Революционная классовая борьба привела в итоге к странным результатам. Снова возник класс «эксплуататоров» в лице всё той же властной бюрократии, но на новой закваске. Они жили в достатке, в отдельных квартирах с парадной лестницы, и класс «угнетённых и бесправных», всё того же народа, живущих с чёрных лестниц в коммуналках и подвальных этажах, только к ним теперь прибавились потомки дворян. Мама всю жизнь боялась ареста за своё происхождение. В анкетах в графе «социальное происхождение» она писала «из мещан», хотя понимала, что кому надо, те всё знают.
Вот и меня мама как-то предупредила, что я не крещенный и при этом сказала, что у меня «слишком громкая фамилия». О том, что с моей фамилией что-то не то — я уже знал. Ещё раньше мама предупредила, что я — потомок писателя Достоевского, но это меня не сильно обеспокоило, а вот то, что мама добавила: «поменьше об этом говори»,- меня удивило и запомнилось. Оба этих предупреждения я быстро отправил себе в подсознание и продолжил развиваться как всякий советский мальчик. Нельзя сказать, что я был атеистом, хотя так или иначе антирелигиозная пропаганда влияла на меня. С ужасом теперь вспоминаю, что в этом плане сильно повлиял наш Александр Сергеевич когда мы в школе проходили «Сказку о попе и работнике его Балде». Поп с толоконным лбом засел у меня в голове. Он обязательно появлялся, когда, проходя мимо редких открытых церквей, меня тянуло зайти в этот незнакомый и таинственный мир икон и свечей. Мир сочинений моего прадеда тоже оставался в стороне, в школе мы его не проходили. Даже его портрета среди вереницы портретов, висящих в кабинете литературы не было. Какое то беспокойство от несоответствия своей фамилии появлялось у меня в редких случаях моих грамматических ошибок в написанном диктанте или сочинении, когда учительница восклицала: «А ещё Достоевский!». Литературный ген во мне тогда проявлялся в запойном чтении книг, списком которых умело, будучи по профессии библиотекарем, управляла моя мама. Своих книг в доме было не много, потому что в блокаду большая библиотека отца, в отсутствии хозяина, пошла в топку буржуек, оставшихся в городе ленинградцев.
© Д.А.Достоевский, 2020
© НП «Русская культура», 2021