Однажды осенью, посчастливилось Анне остаться в своей далекой деревне совсем одной. Близкие уехали в город, а она задержалась, чтобы хоть как-то подготовить участок к зиме. Работ было много: обрезать, очистить, перекопать, посадить... Ей повезло с днями: все были солнечные и на удивление тихие. Сентябрь парил над этим обезлюдевшем местом, которое давно уже покинули суетливые дачники, столетиями бывшими здесь самыми что ни на есть коренными жителями, а теперь превратившимися в довольно надутых от своего раздавшегося благополучия новых русских.
Не осталось и ближних к Анне соседей, только в самом конце деревни чуть живыми стояли два еще обитаемых дома. Один - старый, осевший набок, когда-то изысканно украшенный кружевной резьбой и живой оградой яблонь старинных сортов, которые теперь, отяжелев сочными, багровыми мельбами и сафьяновыми анисовками, льнули ветвями долу. Никого-то не радовало и не привлекало это дивное приношение природы, - яблоки ждали, ждали, да и ложились на землю своей карминной россыпью. Красота...
Сначала умерла мать, остались отец с сыном Ивановы, - когда-то очень по-русски статные мастеровитые мужики и, оба с золотыми, но уже покалеченными руками. У каждого не хватало отрубленных по пьянке пальцев. Они пили даже и в эти дивные сентябрьские дни, догрызая жалкие остатки посевного чеснока. Жить им оставалось только два года до того страшного рассвета, когда оба смертельно угорят, а после и сгорят в пожарище в своем покосившемся отцовском доме, в своей пустой и голодной, пропитой до последней тряпки, избе.
Теперь в этом доме с выгоревшими черными окнами и крышей жили только птицы...
Была еще и сердитая Марина с коровой. И ей уже оставалось недолго исподлобья оглядывать мир: невесело она избывала свой век, чувствовалось, что на душе ее лежала какая-то неподъемная тяжесть.
Имелось еще несколько человек по дальним краям деревни, но в церковь за 13 верст уже десятилетиями никто не ходил и не ездил даже и на автобусе. Последний верующий - дядя Коля, Николай Васильевич, странный одинокий старик, трогательно скучавший по давно отошедшей к Господу любимой жене Екатерине, пополам согнутый, как искалеченный бандитами преподобный батюшка Серафим Саровский, еще медленно тянул на праздники в большое село Спас с палочкой и с вечной своей спутницей - маленькой, очень доброй и умной собачкой Чернушкой.
Пока он стоял на службе, все такой же согбенный, замшелый, неухоженный, привалившись двумя руками и грудью на палку, она тихо ждала его за церковной оградой, пока выйдет он со своими освященными березками с Троицкой Божественной службы с ее страшными коленопреклонными молениями и лежанием на листу.
Николай Васильевич нередко заходил к Анне посидеть вместе на завалинке. Анна их подкармливала, носила им продукты, потому что, если и был кто на деревне, то дяде Коле все равно не помогали, а злобно ругали его, не прощая странностей, что вот он-де такой старый и немощный, а зачем-то еще держит этих овец в дому; злились, что зажился. А держал он овец по старинке, по привычке. Всю жизнь раб Божий Николай Васильевич промышлял овечьей шерстью, жена вязала красивые чулки и они этим худо-бедно кормились. Теперь-то кому нужна была эта шерсть... Никто возиться не то что с шерстью не хотел, а и картошку давно уже никто не сажал. Но овцы всю жизнь кормили старика, и он сжился с ними и не мог вот так вот в раз все оборвать.
И пока что каждый день мимо Анниного окна бежали к речке на водопой черные, не стриженые овцы, рядом семенила Чернушка, а уж позади хромал и согбенный дядя Коля. Трогательное это было семейство, и у Анны, на них глядя, начинало жечь глаза. Пронзительно жаль ей было и эту одинокую старость, и последние остатки уходящей деревенской жизни...
Однажды совсем уж под конец, в последнее свое лето дядя Коля принес Анне какой-то альбом, а в нем были репродукции собрания картин, судя по всему принадлежавшего когда-то имевшим неподалеку от этой деревни охотничью усадьбу князьям Шаховским. Усадьба, как водится, во время оно была разгромлена и растащена, а этот альбом, возможно, стал драгоценной добычей дяди Колиной молодости. Теперь, как свою главную драгоценность, он решил подарить его Анне.
Родня только и ждала его смерти. Тут же участок с его развалюхой запродали кому-то из дальних деревенских родственников, давно уже ставших в ряд успешных горожан, и теперь там, на пустыре несколько чеченцев вели стройку большого шале на европейский манер.
Только с дядей Колей Анна и могла поговорить о Церкви и о Боге. А все остальные относились к этим разговорам враждебно, если не злобно. Однако пакетик с самыми простыми освященными крестиками, который Анна привезла вначале лета, к осени у нее весь разобрали. И немногие жители деревни и новые дачники теперь почти все красовались с крестиками на груди.
Заходили к Анне и другие деревенские пьяницы, следы которых вскорости тоже сдул ветер - через год-два. Бедные, несчастные души, которых никто не любил... Получил свой крестик Саша. Любовно принял он его у Анны. А еще говорил ей - посмотри, что у меня есть, - и показывал висящую на груди на шнурке маленькую и уже совсем стертую иконочку Владимирской Богоматери. В три дня он сгорел от цирроза печени.
Ушел и другой сосед Анны - Володя, да и вся его семья словно в миг исчезла с лица земли. Остался плохо заколоченный дом, в окошках которого еще можно было разглядеть старинного «Зингера» с недошитой занавеской, брошенные, словно в бегстве случайные предметы, старые семейные фотографии на стенах: словно этим жителям была объявлена воздушная тревога, да так и не вернулся никто после нее. И только буйно цвел у стен заброшенного дома какой-то редкостной красоты и яркости шиповник, наверное, тоже выкопанный в свое время из бывших княжеских угодий...
И вот теперь Анна сидела почти совсем одна на краю деревни на своей завалинке у южной стены дома, подставляя лицо ласковому сентябрьскому солнцу и неспеша резала на компот яблоки. Тут же неподалеку стоял несгибаемый и не размываемый дождями старый толстоногий стол, который сколачивал еще прежний хозяин этой усадьбы - тоже спившийся и тоже известный деревенский рукодельник и фантазер «с запросами» - Алексей, который и поставил давным-давно принадлежащую теперь Анне избу: по своему собственному проекту и с балконом, большую, неказистую и с претензиями на что-то высшее - не козловского класса. Козловым же гордо величалась Аннина деревня.
Вот на этот исторический стол и раскладывала она красивые яблочные лунки... А вдали за старым поникшим забором поблескивала речка, время от времени легко чиркали в небо аисты, подвешивая за собой серебряные струи, и Анна, тихо орудуя ножом, слушала блаженную тишину.
...Только в глубокой и сокровенной тишине разговаривает с человеческим сердцем Бог. И если долго, осторожно, совсем стихнув, вслушиваться, сердце, возможно, и приоткроет нам чуть-чуть свои глубины, о существовании которых мы раньше вовсе и не догадывались...
В этом удивительном сентябрьском покое опустелой деревни, в благословенном одиночестве, вдали от коварных тенет неусыпно вожделеющего что-то мира, Анна, вслушивающаяся в тишину, не могла и себе самой утвердительно сказать, молится ли она сейчас или нет, и что же тогда делает ее сердце, чем и как оно живет в такие минуты, и почему ему так бесконечно хорошо, отрадно, свободно, почему и от чего оно отдыхает, напоминая то незабвенное, испытанное Анной однажды летом в Москве в день памяти святого равноапостольного Владимира Крестителя...
***
Еще в первый год своего пребывания в послушании у Батюшки - это было начало девяностых, - Анна получила от него благословение написать статью в защиту этого великого русского святого, на которого в те сумасшедшие перестроечные годы восстала нелегкая в разных центральных изданиях, которым почему-то позарез нужно было охаять Крестителя Руси, а заодно и сам факт ее Святого Крещения. Не лишнее заметить, что то время многие как раз и называли «вторым крещением Руси», поскольку народ, словно пробудившись от летаргического сна, потянулся в Церковь...
Анна написала. Батюшке понравилось. Он благословил печатать. Но в центральных изданиях Аннину статью никто не взял. Слишком уж широко и жестко она пыталась охватить весь спектр безбожных либеральных глумлений над Православием и Церковью в те годы. Статья так и осталась лежать у нее в столе. А вскоре и Батюшка наложил вето на все виды Анниного творчества, разве только из хлеба придется что-то писать. Анна понимала: нужно было отказаться от меньшего ради большего, - реального обретения смирения, а для этого, как говорил ее духовный отец, надо обрести самочувствие ничего не значащего человека, отказаться от всех житейских подпорок, благодаря которым надувается как воздушный шар наше самомнение и гордыня.
Прошло пять лет... Однажды в день памяти святого Владимира Крестителя причастившись Святых Таин, Анна решила остаться в храме на молебне, хотя день был будний и дела торопили ее... Как только начался молебен, Анна почему-то вспомнила о той своей статье, хотя все свои писания она давно забросила и думать о них не думала. А тут вновь ожил перед ней чудный, благостный лик святого князя, каким он открылся ей тогда в удивительных живых подробностях его жития. И не успело только мелькнуть это воспоминание, как на Анну спустился никогда в жизни - ни до, ни после не ощущавшийся ею м и р... «О Боже мой! Только и воскликнулась в сердце Анны догадка, - Святой Владимир ведь крестил Русь м и р о м Х р и с т о в ы м!»
Ощущение этого м и р а она никогда бы не смогла описать. Не земной покой или тишина, не святое даже расположение души, которое бывает у Причастников в Церкви, но состояние неземного блаженства, благости, любви - «мира Божия, который превыше всякого ума» (Фил.4:7), «соединяющего во едино человека, разсеченнаго грехом», «исполяющего все существо наше непостижимою силою и небесною сладостию» (свт. Игнатий (Брянчанинов).
...После молебна Анна вышла из храма на грохочущее Садовое кольцо. Было лето, жара, полдень, люди спешили, машины теснили друг друга, а в это время Анна еще пребывала в этом дарованном ей неземном счастье познать всем своим существом, что же есть такое м и р Х р и с т о в, который принес на Русь святой князь Владимир, принявший в Корсуни крещение, во время которого чудесным образом исцелился от слепоты телесной и от слепоты духовной. Теперь Анна знала главное: во время крещения сам князь воспринял такую безмерную Благодать Святого Духа, настолько сам познал мир Христов, быв исполнен и объят этим м и р о м, что э т о т м и р он и принес на Русь, э т и м миром думал и действовал, этот мир излучал вокруг себя, им сиял и светил, этим миром и крестил свой народ. Почти тысячу лет спустя именно об э т о м мире скажет и преподобный Серафим: «стяжи дух мирен и вкруг тебя спасутся тысячи»...
Конечно, Анна не знала за собой никаких подвигов, никаких духовных достижений, чтобы объяснить это внезапное чудо, которое ей выпало счастье испытать, - искушения преследовали ее в то время все так же, если не сильнее, чем в первые церковные годы, - нет, она не видела никаких оснований для того, чтобы получить вдруг такой несказанный дар. Она шла по Садово-Самотечной и т о т м и р все еще был с ней... Вернее, она была в нем.
Пришла домой и не знала, что делать, как жить дальше. А тот м и р еще пребывал с ней... Но постепенно чудо начало таять, истончаться - увы, недолго может человек хранить себя в таком благодатном состоянии, если вообще ему самому это под силу. «Неужели из-за моей, к тому же и не опубликованной даже статьи святой князь Владимир так щедро одарил меня, ничего не значащую, в день своей памяти? Наверное, у них т а м свои понятия о том, что «опубликовано», а что «нет», - подумала тогда пораженная Анна, привыкшая, как и многие, оценивать земные дела по их результатам, по признакам хоть какого-то земного успеха. - «А там - не так... Там даже не дошедшее до типографии слово оказывается услышанным, если оно было произнесено хотя бы в сердце. Впрочем, что я удивляюсь, ведь Сам Господь сказал, что «за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда: ибо от слов своих оправдаешься, и от слов своих осудишься» (Мф. 12: 36-37).
Анна знала из святых отцов, что мир Христов нисходит в душу человеческую, когда она очистится от страстей хранением заповедей Христовых и благочестивым подвигом. Разумеется, она понимала, насколько далека от подлинной чистоты сердечной, - слишком недолог еще был ее духовный путь, да и искушения, преследовавшие ее через человеков, свидетельствовали о том, что душе ее еще предстоит изрядно поистрепаться на перекрестьях дорог. А заветная гавань смирения представлялась тогда Анне как удаляющийся от взора мираж.
***
Годом раньше, когда казалось бы добрые и дружеские отношения Анны с одной ее давнишней знакомой, а теперь прихожанкой того же монастыря, при котором подвизалась Анна в послушании у своего духовника, дошли до драматического накала, как же сопротивлялось тогда критическим наветам ее сердце! Анна была уверена в несомненной чистоте своих намерений, в безупречности ее отношения к Лиде (так звали ее знакомую). С первых шагов воцерковления Лиды Анна взяла над ней покровительство и стала не жалея сил и времени очень много ей помогать: отвечала на тысячи вопрошаний, носила и помогала выбирать книги, рассказывала без утайки о том, что знала сама, выслушивала все Лидины житейские скорби и не как-нибудь, а с искренним желанием добра, утешала ее от всего сердца. Но вот Лида поосвоилась на приходе, подначиталась, и когда какое-то слово Анны (пользы ради) вдруг почему-то показалось Лиде неуместным и обидным, она возмутилась и довольно грубо решила оборвать их отношения с Анной. Разлад Анна переживала болезненно, все искала, где она ошиблась, хотя совесть ее все-таки была спокойна.
Но за всеми этими событиями незаметно подошли предпостовые дни - началась в Церкви Постная Триодь... И вот во время проповеди в Неделю о мытаре и фарисее неожиданно суровый и долгий взгляд духовника буквально ожег сердце Анны. Она прочла в этом взгляде, не могла не прочесть, а потом и не услышать в самой его проповеди обличения - нелицеприятного суда над своей якобы праведностью. «Это я - фарисей?! Я столько лет, не жалея сил ей помогала, а она со мной вот так обошлась, хотя и сказала я ей против шерсти только пользы ее ради, и в мирном духе, и теперь я же и оказываюсь виноватой?!»
Всего, чего угодно ожидала Анна от строгого своего духовника, но не того же, что он ее, безвинную осудит! Кроме того, она поняла, что Лида бегала на нее жаловаться старцу. А он, надо сказать, почти всегда принимал обвинения, сыпавшиеся на головы его чад и не дай Бог, если кто начинал оправдываться. У духовника была какая-то своя непростая теория на сей счет, которую он возводил к Оптинским старцам: мол, клевета, это то, что Бог хочет открыть - что-то вроде этого, но для мирского сознания совершенно неприемлемое.
Анне казалось, что ее все предали. Но тут вовремя подоспела... болезнь - долгая и трудная, чуть ли не на весь Великий Пост. Вот она-то и «уломала» Анну в конце концов. Не даром в отцах говорили, что скорбь да болезни выбаливают грех. Все время болезни какая-то неведомая и, кажется, инородная сила гнула, давила, и терзала ее «самость»: Анна чувствовала, что должна была пусть через силу, пусть против воли и только за послушание духовнику сдаться и все-таки признать свое фарисейство там, где, казалось бы, она старалась чисто и искренне делать одно только добро своему ближнему. Но как же это оказалось неподъемно - признать свою неправду там, где ты был уверен в правде; белое назвать черным, а черное - белым... Анне казалось, что ее толкают на духовное самоубийство, на распятие, и она, как могла, сопротивлялась, ведя в сердце нескончаемую мучительную брань с духовником, с Лидой, так ей отплатившей, с самой собой...
И все же ближе к концу болезни, и это совпало с острым физическим кризисом, ослабевшая и очень уставшая Анна сама не понимая, почему, все-таки в один прекрасный момент сдалась на милость победителю. Она покаялась перед Господом, произнеся в сердце своем эти страшные слова: «Я - фарисей! И я творила зло, а не добро». А вскоре Анна сказала и перед аналоем в храме, что в испорченных отношениях с Лидой было повинно ее, Аннино фарисейство, ее собственная гордыня и превозношение. Что у нее и в поминах не было смирения, и что она, не отдавая себе в том отчета, ставила себя выше Лиды и самонадеянно считала, что ее помощь полезна и Богу угодна.
Сначала Анна все это твердила себе через силу: мол, вот заставил ее духовник сделать такое признание (причем ни разу не сказав ей о том вслух - по духовным проводам), ну, так получите. Но вскоре ее настрой стал заметно меняться: «Разве ж это было не так?». И мгновениями она даже чувствовала необъяснимое радование: надо же, как здорово, однако, оказывается, признать собственную негодность и не на словах, а на деле. Но об этой радости Анны никто не догадывался. Она, да Ангел Хранитель.
В те трудные дни Анна впервые почувствовала, каково это на самом деле - ставить себя ниже всякого человека, каких жертв это требует, как же больно ломать человеку свою гордыню, и какую свободу начинает ощущать человек, преодолевший свое собственное о себе мнение, причем не только умом, но и сердцем. Анне казалось, что из этой болезни, из этого Великого Поста она вышла не с пустыми руками...
***
Вот о чем вспоминалось Анне в ту тихую осень, когда в уединении было ей так хорошо, спокойно и молитвенно. Прибежала к ней еще одна ее подружка - рыжая бездомная собачка, которая любила понежиться около Анны, сдобренная к тому же всегда и какой-нибудь кормежкой. Собачка лгать и искушать не умела, а потому можно было ослабить бдительность по псаломскому слову: «уготовихся и не смутихся» (Пс.118:60), и не посматривать на калитку, а радоваться одиночеству.
«Господи, помоги мне не утерять тишину благодати, которую Ты мне показал первого сентября в моем благословенном одиночестве в деревне, когда я кормила собачку», - записала в своем тогдашнем дневнике Анна.
Только в полном одиночестве она чувствовала себя самой собой, настоящей, в своей тарелке, не уставая изумляться тому, что и в монастыре и вообще на людях она всегда почему-то меняется. Когда она бывала одна - взгляд ее был повернут вовнутрь, в сердце и там она находила подлинную и бескрайнюю жизнь. Когда бывала на людях - то взгляд ее и сама она словно выходила во врата и смотрела, кто идет, и думала при этом не о сердце, а именно о том, кто шел ей навстречу. Она это объясняла себе так: мол, вот сейчас, может быть, кто-то подойдет ко мне и что-то спросит, и этот человек будет ждать от меня ответного отклика и я должна буду встретить его с любовью и дать ему не просто все, что только смогу из того, что имею, а если чего не имею, так хотя бы осмысленный след любви во взгляде, притом дать ему именно то и так, чего и как хочет Бог. А жить так, чтобы хранить в сердце молитву, пребывать с Господом, и в то же время быть обращенной навстречу приходящим, Анна еще не умела. Ей что-то мешало и она пока не могла познать - что?
...Однажды на исповеди она сказала молодому священнику, что согрешает человекоугодием и всех старается утешать и ублажать. На что молодой батюшка засмеялся и сказал нечто вроде: «А кто ж, мол, будет ублажать-то кроме тебя?». И правда: разве не знала Анна, как больно сердцу принять чей-то холодный взгляд и холодное слово. Ведь не зря же такой высочайший подвижник и молитвенник как старец Иосиф Исихаст писал о терпении христианским сердцем холодных ветров мира как о мученичестве: «Отметь имена претерпевших до смерти в час искушения, когда их слюна во рту становилась кровью, чтобы не заговорить. К ним относись с большим благоговением и почитай их как мучеников и как исповедников. Их и таких, как они, я люблю, их целую и ради них должен проливать каждый день и последнюю каплю в любви Христовой. Поскольку видишь, что, терпя, он предпочитает тысячи смертей тому, чтобы выпустить из уст своих холодное слово. И когда его душат люди, его душит правота, его душит и внутренний помысл, он, сражаясь, ослабевает и падает, как мертвый, и тогда еще сражается умственно с искушением, и берет всю тяжесть на себя, болезнуя и воздыхая, как виноватый».
Познав это не раз собственным сердцем, разве могла Анна сама встретить человека этим столь обычным, «невинным», принятым в миру холодом? «Кто знает, может быть, эта встреча нужна тому, кто грядет ко мне, а, может быть, она больше нужна самой мне, ведь зачем-то же проступают перед нами то и дело из тумана жизни чьи-то лица и разве не Бог ведает этим таинственным движением между людьми»?
Какой бы светлой и мирной была бы жизнь, если бы люди могли следовать этим добрым христианским уставам, если бы не только в поведении не показывали своего превозношения, но и не имели бы его даже в тайне своих сердец. А поди, исполни все это не в монастыре, а в жизни, в миру, где не все вокруг сестры и братья, а старшие и младшие, начальники и подчиненные, просители и датели, и где, наконец, существуют такие непростые родственные и прочие связи между людьми, опосредованные длинными душевными «историями болезней», которыми избыточествует несчастная человеческая жизнь по определению, и где даже самое искреннее слово любви может быть воспринято в штыки и расценено как провокация или подвох, как ложь, как какая-то корысть, как превышение земных субординаций, - и о том Анна знала тоже не понаслышке. Когда один человек видит и расценивает твои поступки так, а другой то же самое - эдак. И всем угодить не получается: кто-то да останется непременно недовольным. А то и все вокруг...
Так надо ли вообще угождать и что значит - угождать по-христиански - не в назидание ли? «Каждый из нас должен угождать ближнему, во благо, к назиданию» (Рим. 15:2), иначе где та грань за которой твое благое угождение ближнему, особенно немощному духом как-то незаметно линяет в человекоугодие? «Будешь выбирать себе друзей по духу - поступишь по плоти», - вспоминались слова преподобного Амвросия Оптинского. Так может, мы избавляемся от человекоугодия, когда не в свое хотение, не по плоти поступаем, а когда насилуем себя ради заповеди?
Так размышляла Анна, нарезая уже самые последние мелкие яблочки от когда-то замечательной старинной яблони, которая в отличие от всего остального мира никогда не отвечала Анне равнодушием: вся растрескавшаяся, разделившаяся стволом чуть ли не до земли, еле живая, она несла и несла Анниной семье свою яблочную любовь каждый год.
Как ласкова и щедра природа, думала Анна. И каким жестоким и несчастным стал без Бога человек...
***
...Близился переезд в город, а с ним должна была вернуться и прежняя складка жизни: монастырь, духовник, послушания, общение и встречи со старыми и новыми знакомыми, - то есть, все то, что ожидает тот остроугольный камушек, что бросили у порога, чтобы на него все наступали, который бы все терли и топтали, стирали бы его своими подошвами, пока он постепенно из остроугольного не станет гладким, округлым, приятным...
Поздним вечером, а это был последний день перед отъездом из деревни, как обычно гудела и дымила старая растрескавшаяся печка. К приоткрытому оконцу подползал тревожный густой мрак осенней ночи. Анна читала молитвенное правило, стараясь держаться бодро, однако, понимала, что покоя ей сейчас не будет. Какие-то глухие стуки и скрежет на чердаке, словно кто-то резко перевертывал и кидал табуретки, уханье ветра в пустых карманах мансарды, хлопки ставень и разъехавшейся кровли на огромном оставшемся от старинной крестьянской жизни бывших хозяев дворе, - все это погружало Анну в страхи. Показалось, что в черноте кустов за окном что-то поблескивает, - шел дождь, и вряд ли, - подумала она, - это могли мигать светляки. А ей предстояло идти в огромный и плохо закрытый, и почти темный сарай за очередной порцией дров. И вообще ее дом стоял самым последним, на краю деревни и осенью по ночам там было несколько неуютно одинокому жителю.
Анна запалила от церковных свечек, что горели под иконами, большую парафиновую свечу, и, собрав всю свою решимость, двинулась на хоздвор... Но в последнюю минуту остановилась, вспомнив читанные ею у святых отцов слова об Иисусовой молитве о том, что сердце молящегося, которое от действия этой могущественнейшей в мире молитвы становится - при правильной молитве, - само как огонь. Человек этого огня в себе, может, и не видеть, зато вся бесовская сила не только чует прекрасно его полыхание, но и страшно опаляется им и бежит от такого сердца врассыпную.
Решив повременить с дровами, Анна сняла с руки четки и, присев у печки, начала читать с особым вниманием молитву, сказав себе, что никогда больше не позволит себе бояться темноты со всем ее невидимым содержимым, но всегда будет с верой держать молитву и идти вперед без страха... И - с молитвой пошла.
И страх действительно оставил ее совершенно. Анна ликовала. Вот и еще от одного бремени она освободилась. Впервые в жизни она въяве прочувствовала подлинную природу животного человеческого страха и близких ему уныния, отчаяния, депрессий, всегда сигнализирующих даже не о нашей духовной опустошенности, а о том, что к сердцу приблизился или уже захватил его в полон враг.
«Запомни, Анна, - говорил ей Духовник, - Бог живет в двух местах: в Храме и в сердце человека. Если Бог уходит из сердца, там поселяется сатана. Но чтобы принять в сердце Бога, чтобы полюбить ближнего и действительно стать ему полезным, чтобы не мы, а Бог через нас начинал действовать с другими людьми, - мы должны совершенно смириться».
«Ныне начах», - со вздохом в который уже раз сама себе наказала Анна. Дрова полыхали, лицо Анны горело, то ли от решимости, то ли от непонятного ей самой предвкушения радости. Она осязала, что вот сейчас, осенней ночью, в старом доме с незакрывающимися дверями на краю деревни она была не одна...
34. Ответ на 33., Екатерина Домбровская:
33. Ответ на 32., Наталья Чернавская:
32. Re: Дрова. Огонь. Молитва
31. Ответ на 27., Екатерина Домбровская:
30. Re: Дрова. Огонь. Молитва
29. Re: Дрова. Огонь. Молитва
28. Ответ на 19., Екатерина Домбровская:
27. Ответ на 22., Наталья Чернавская:
26. Ответ на 23., Т.В.:
25. Ответ на 22., Наталья Чернавская: