Русская народная линия
информационно-аналитическая служба
Православие  Самодержавие  Народность

Расслабленные

Арсений  Родына, Русская народная линия

Украина против бандеровщины / 28.05.2014


Записки малоросса о русской идентичности и «сознательном украинстве». 3 глава …

 

1-2 главы

Тарас Шевченко - общепризнанный духовный вождь «сознательного украинства», а потому заслуживает отдельного разговора.

Шевченко стал популярен на волне романтической моды на «фольклор». В конце 18 века пресытившейся декоративной вычурностью барокко и гранитным пафосом классицизма Европе открылось обаяние «простонародности»; само собой, ей тут же стала подражать в этом увлечении и чуткая к европейским модным веяниям вестернизированная российская знать. Коверкание народных наречий сделалось одной из светских забав, салонные пииты стали подражать народным былинам и песням. Двоящееся сознание русского европейца отчасти утешалось в романтизме иллюзией обретения утерянной почвы. Примирение с народностью было мнимым, потому что в самом народном предании отклика на романтизм не было. То, что романтики называли возвратом к народности, являлось в большей степени её салонной имитацией.

Гоголь и Шевченко - два самых известных имитатора малороссийской простонародной экзотики в первой половине 19 века. Однако если для Гоголя «фольклорный» романтизм был только этапом творческого становления, толчком к освоению реалистического метода, то у Шевченко всё им написанное «фольклорной» темой, по сути, и исчерпывается. То, что ему, а не Гоголю, стоят памятники по всей Украине, говорит не столько о его выдающихся заслугах перед культурой, сколько о том, что в украинском обществе на протяжении последних ста лет преобладает запрос на романтическую имитацию народности. Символом украинства Шевченко стал потому, что сам этот феномен исчерпывается романтизмом, и все те, кто не исповедует романтический стиль, ему подозрительны как не вполне «сознательные» украинцы. По крайней мере ни Гоголь, ни Сковорода, ни Димитрий Ростовский, ни Иоанн Вышенский, ни другие выдающиеся малороссы, чей талант значительно превышал скромное дарование Тараса Шевченко, на роль таковых не подходят.

Хотя Киевская Русь и называется в школьных учебниках независимой Украины украинским государством, на самом деле средневековье глубоко чуждо по духу романтическому украинству. Оно интересно «сознательным украинцам» только как внешняя декорация: «патина древности» - это ведь так престижно. На глубине «фольклорная» сущность украинской идентичности антагонистична древнерусской христианизации. 

В средневековье противопоставление книжности и устного народного творчества было в принципе невозможно, хотя бы потому, что тогда не было отчётливого авторского самосознания. Для наглядности можно провести аналогию с языком, тем более, что для такой аналогии есть все основания: ведь в языке культура, собственно, и материализуется. Употребляя в речи то или иное слово, мы никогда не задумываемся, кто его автор, независимо от того, является оно принадлежностью книжного или разговорного стиля. Никому не придёт в голову специально изобретать неологизмы в расчёте на то, что они войдут в словари. Рассуждая о «промышленности» или рассказывая о «достопримечательностях», мы не вспоминаем Карамзина; уличая нерадивого человека в «головотяпстве» - не даём ссылку на Салтыкова-Щедрина. Слова в языке не патентуются, не метятся как чья-то интеллектуальная собственность, потому что в языке важнее не придумать неологизм, а получить на него отклик. Устное словесное творчество функционирует приблизительно так же: эквивалентом сигнификата является в нём мегатекст былины, плача, легенды и т.д.; чтобы этот текст не выпал в архаику, на него должен сохраняться отклик в народном предании; чтобы текст обновился, перешёл в новое качество, жанрово преобразился, должен возникнуть соответствующий запрос в народе. Не будет такого запроса - не будет и отклика, а значит, как ты ни искусен в плетении словес, порождённый тобою текст не будет принят, фильтры народного предания отсеют его. Для теоцентрического сознания (а таковым было сознание большинства наших предков в средневековье) на то, чтобы текст был пропущен через эти фильтры, должна быть воля Божья. Он, Творец всего сущего, и есть настоящий Автор, я же, который озвучил текст, - лишь инструмент в Его руках, ретранслятор Его замысла.

То, что в русской культуре по мере секуляризации это сознание было в значительной мере утрачено, повинно не столько книгопечатание (это всего лишь технический фактор), сколько обусловленное экспансией западноевропейского рационализма изменение сознания в сторону антропоцентризма. Именно рационализм породил гипертрофию авторства и дуалистическое противопоставление книжности и «фольклора», что с точки зрения христианина является одним из свидетельств духовной порчи.  

В языке (снова обратимся к нему за аналогией) с понятием «фольклор» соотносится разговорный стиль, книжности соответствуют функциональные книжные стили. В средневековье в качестве эталонного книжного стиля выступал церковный язык, в бытовом общении использовались разговорные диалекты, на границе церковного языка и разговорных диалектов формировались светские книжные стили. У восточных славян средневековый язык Евангелия, литургии, богослужебных текстов - чистый церковнославянский. Язык агиографии, летописей, воинских повестей, поучений, проповедей также в основе церковнославянский, но с заметным присутствием разговорных элементов. Церковный язык воздействовал напрямую и через другие, синкретические, книжные стили на разговорные диалекты, но при этом и сам испытывал влияние, через те же светские книжные стили, со стороны разговорного языка. Если первоначально церковный язык был заимствованным, древнеболгарским, то уже к 15 - 16 векам можно говорить о его специфически восточнославянских версиях (редакциях).

Если рассматривать всю культуру в целом, то окажется, что христианская книжность точно так же оплодотворяла устное народное предание, как церковный язык разговорные диалекты, и точно так же последние были источником для самобытного развития книжности. Этот процесс и можно назвать христианизацией Руси.

В контексте христианизации противопоставлять книжность народному творчеству всё равно, что противопоставлять разные части тела по утилитарному критерию. Икона может быть написана Андреем Рублёвым, и икона может быть написана одним из тех, кого пренебрежительно называли богомазами, но из этого не следует, что иконопись Андрея Рублёва - не народна, а народны одни богомазы. Разница между престижным (фиксированным в письменности - если речь о словесности) и непрестижным (бытующим в устной форме) христианским искусством была не столько качественной, сколько количественной: у произведения искусства был тем выше престиж, чем большей степенью преображения язычества отличалось оно. Церковь следила за тем, чтобы непреображённое язычество не попадало на пергамен, не проникало в иконопись, в церковное пение, но это отнюдь не значит, что всё монастырское по происхождению искусство, вся церковная по статусу книжность были каноническими, а устное народное творчество было сплошь проникнуто «двоеверием» и что христианской книжностью отрицалась языческая традиция как таковая. Христианство нигде и никогда не было явлено (и не может быть явлено в принципе) с чистого листа, оно всегда предполагает преображение язычества, творческое преодоление «двоеверия», а значит не может отрицать оно и опору на традиции, зародившиеся в языческие времена. Древнерусские летописи изобилуют дохристианскими сказками и легендами; воинские повести - это, как и былины, варианты языческих эпических мегатекстов; и даже в древнерусской агиографии - текстах, которые читались в храмах за богослужением, - присутствуют былечки - всякие «магические» истории о «мучных» и «печных» бесах и т.п. Даже церковная проповедь воспринималась как версия «мегапроповеди» некоего эталонного «Златоуста», высокий престиж которого обеспечивался святостью реального исторического лица - византийского учителя Церкви.

Расхожее мнение, формируемое школьными учебниками, будто народное творчество отличается от книжного тем, что оно анонимно, что в нём авторство текстов утеряно, не выдерживает никакой критики. На самом деле оно народно потому, что в нём реально участвовал каждый носитель народной культуры, как участвует каждый носитель языка самим фактом говорения на нём в постоянном его обновлении. Как в языке материализуется (в звуке или на письме) множество индивидуальных речевых поведений, так и в народном литературном творчестве материализуется (в звучащем или записанном слове) множество отдельных индивидуальных текстов. Неучастие в народном творчестве сродни «безъязыкости», «немоте».

В средние века русские книжники «немцами» не были. Заметно «немечиться» они начинают с 17 - 18 веков. Постепенно возникает отдельное «онемеченное» квазипредание, которое становится для значительной части образованного слоя более престижным, чем народное предание. К 19 веку, в романтизме, это квазипредание готово подчинить себе уже и волевую сферу: романтики, что б они сами о себе ни говорили, это такие же рационалисты, как и барочники и классицисты, но только созревшие для того, чтобы переформатировать на основе отвлечённых, умозрительных, редукций живое, «иконическое», народное предание (включая и устои государственности). Поскольку предание сопротивляется такой инженерии, инстинктивно отторгает её, то романтику не остаётся другого способа самоутверждения, кроме бунта против традиции. Романтизм и революция (как духовный феномен) - синонимы. Всякий романтик ориентируется на некую революционную общность людей, и если он осознаёт эту общность как народ, класс и т.п. и заботу о ней определяет для себя в качестве цели, то он превращается в идеолога, а его творчество приобретает черты идеологической агитации; такой романтик своё призвание начинает видеть в том, чтобы «будить» людей. В точности по Ленину: декабристы разбудили Герцена, Герцен разбудил Чернышевского и «Народную волю»... Шевченко был таким же «будителем»: он разбудил «украинофилов»...

Отрёкшись от подлинной народности, романтик не может не испытывать кризис положительной идентичности. Преодолеть его он стремится, как правило, за счёт искусственного взвинчивания отрицательной идентичности. Положительная идентичность, как отмечалось выше, имеет религиозный стержень, она основывается на богооткровенных истинах; интуитивно отрицая её, романтик вынужден прибегать к идеологической подмене. Даже если романтик внешне благочестив, имеет репутацию доброго христианина, вера его (в той мере, насколько он романтик) еретическая, ибо христианство в ней превратилось в идеологию. Впрочем, внешнее благочестие для романтика скорее исключение, это явно не романтическая добродетель. Более характерной для него является «доблесть» неистового богоборчества.

Любовь к «народности», возведение её на высшую ступень в иерархии ценностей маскирует в романтизме отказ от христианизации, религиозное ренегатство, богоборческую претензию изгнать из культуры Цензора - Того, Кто мешает превращать умозрительные построения в волевые установки, запрещает «пересоздавать мир» по произволу человеческого рассудка.

Противопоставив «фольклор» христианской книжности, романтики в действительности противопоставили себя, избранных, полноте народного предания. Они слишком искушены эстетством, слишком укреплены в идее собственного избранничества, слишком «древние греки» и «древние римляне», слишком «утончённые европейцы», чтобы свои творческие претензии подчинить вкусовым критериям примитивных «богомазов». Романтики только по видимости подражали «фольклору», а в действительности они приспосабливали его под свой искажённый рационализмом вкус. Известно: больше половины напечатанных в 19 веке украинских дум - либо авторские обработки и переработки где-то кем-то услышанного от кобзарей и лирников, либо откровенные фальсификаты, которые, попав затем в репертуар кобзарей (заметим: попав из книг, что говорит о степени «фольклорности» самих кобзарей в условиях романтической моды на «народность»), были заиграны ими как народное творчество. Даже маститые учёные (такие, как Срезневский) не видели ничего зазорного в изготовлении подделок под «фольклор». Имеются небезосновательные подозрения, что в литературных лабораториях таким образом были сработаны целые «народные эпосы».

Это и есть то, что можно назвать романтическим конструированием идентичности, которое лежит в основе всякого национализма. Не различающие национализм и патриотизм демонстрируют непонимание этой подмены. На самом деле националист привержен вымышленной идее Отчизны, он не любит Отчизну такой, какой она есть, в национализме подлинное культурное предание народа всегда заглушается, а на первый план выступает его эстетически обработанная авторская имитация.

И «Руслан и Людмила», и «Вечера на хуторе близ Диканьки» - тоже талантливые имитации «фольклора». Но если Пушкину и Гоголю романтизм оказался тесен, если для них европейский стиль был лишь толчком к возрождению самобытного русского реализма (по Мусоргскому: «Не познакомиться с народом, а побрататься жаждется. Чёрноземная сила проявится, когда до самого днища ковырнёшь»), то Шевченко принадлежит к тому течению русской словесности, в котором качественного преображения европейского стиля на русский лад не произошло; где главным смыслом было «разбудить» общество и создать партию, которую можно подвигнуть на революционное переустройство. Революционеры всегда гнушались тяжёлым и кропотливым трудом; никогда их не привлекало «ковырять чернозём».

Как Иван Карамазов у Достоевского оправдывает свой гордый бунт «слезинкой ребёнка», так Шевченко порывает с культурным обществом и возвращает билет Господу, ставя и Петербургу, и Богу в укор «слёзы» малороссийского крепостного. То, что это крестьянин, и то, что он малоросс, на самом деле вторично; первична в романтике бунтарская «пассионарность», желание «вернуть билет Богу». К примеру, Драгоманов не считал Шевченко националистом, причислял его скорее к социалистам; своим считали его и коммунистические идеологи в Советском Союзе. Действительно, его бунт зародился внутри «областнического поветрия», но ориентация на «одну определенную индивидуацию русского племени» (дефиниции Н.Трубецкого) была в то время явлением общерусским, характерным в том числе и для столичного бомонда. Антагонистического противопоставления малороссов великороссам этот бунт не порождал: словом «москаль» обозначался социальный феномен. Тем не менее сам факт бунта, сама богоборческая революционность у Шевченко: «не прощающий Богу» уже не просто фрондёр. На это способен тот, кто утратил страх Божий и уравнял себя с Ним, - в сущности, это тот же бунт, за который человек был изгнан из рая. Что символизирует сорванный плод с райского древа, не суть важно. Важно, что, срывая плод, Адам заявил о себе как о революционере, а следовательно в этот момент он был и «украинофилом». 

Если будущее видится романтику беспросветным, он грезит прошлым. «Счастливое незнание» детства (которое на самом деле никогда особо счастливым у Шевченко не было, хотя, с другой стороны, нельзя сказать, чтобы было оно совсем мрачным) - это всего лишь грёза, в которую поэт бежит от сделавшегося ему ненавистным  Петербурга. Ему повсюду слышатся одни только пренебрежительные насмешки, и он стенает:

 

Здесь нету мне пары, я нищий меж ними,

Я бедный подёнщик, работник простой...

 

Задетое самолюбие заставляет Шевченко грубо утрировать изъяны света, из-за чего пафос его поэтических филиппик кажется порой не столь гневным, сколь жалким:

 

А розумне ваше слово

Брехнею підбите.

Вибачайте!.. Кричіть собі,

Я слухать не буду

Та й до себе не покличу...

 

Он утешается тем, что зовёт к себе в компанию запорожских казаков. Историческим анахронизмом, «мёртвым», по его собственному признанию, словом он подменит живой, совсем не склонный столь неистово ненавидеть столицу, народ:

 

Дивлюся, сміюся, дрібні утираю[1]...

Я не одинокий, є з ким вік дожить!

У моїй хатині, як в степу безкраїм,

Козацтво гуляє, байрак[2] гомонить;

У моїй хатині синє море грає,

Могила сумує[3], тополя шумить,

Тихесенько Гриця дівчина співає, -

Я не одинокий, є з ким в світі жить!

От де моє добро, гроші,

От де моя слава!

А за раду[4] - спасибі вам,

За раду лукаву.

Буде з мене[5], поки живу,

І мертвого слова,

Щоб виливать журбу[6], сльози.

Бувайте здорові!

Піду синів випровожать

В далеку дорогу.

Нехай ідуть, - може, найдуть

Козака старого,

Що привіта моїх діток

Старими сльозами.

Буде з мене. Скажу ще раз:

Пан я над панами!

 

Это гордое «пан я над панами» разоблачает аффективную подоплёку бунта. Не взяли меня «в паны», не признали меня за равного - так я сделаюсь «паном» сам по себе! Да не таким, как вы (говорится в болезненное утешение своему самолюбию), а паном из панов, паном над самими вольными (пусть и химерическими) казаками! Вы же, обращается он к своим благодетелям и покровителям, отныне мне враги!

 

            А до того - Московщина,
            Кругом чужі люди.
            - Не потурай![7] - може, скажеш;
            Та що з того буде?
            Насміються на псалом той,
            Що виллю сльозами;
            Насміються!.. Тяжко, батьку,
            Жити з ворогами!

Постепенно «козаччина» превращается для Шевченко в сверхидею, которая требует всецелого и безоговорочного, «религиозного», поклонения. «Вы меня не приняли к себе в свет - тогда я назло вам стану гением другого народа! Благодаря мне мир узнает о народе особом, отдельном от вас», - приблизительно в таких романтических муках зарождался проект «украинской нации».

Символично, что малороссы для Шевченко не столько крестьянский народ, сколько именно воинственная «козаччина». На его Украйне почти не пашут, не сеют, не жнут, зато постоянно воюют, поливают землю кровью; там всё время «ревуть гармати». Злоба и ненависть к тем, кто определён им во враги, просто-таки зашкаливают. Императрице Александре Фёдоровне, когда она уже изнемогала от смертельной болезни, когда умер уже её супруг, император Николая I, он адресует такие строки:

 

Хоча лежачого й не б'ють,

То і полежать не дають

Ледачому. Тебе ж, о Суко!

І ми самі, і наші внуки,

І миром люди прокленуть!

Не прокленуть, а тільки плюнуть

На тих оддоєних щенят,

Що ти щенила!

 

Шевченко не просто натуралистичен при описании жестокостей - он буквально приходит в экстаз от крови: 

                                                                                                     

А серед базару

Стоїть Гонта з Залізняком,

Кричать: «Ляхам кари[8]!

Кари ляхам, щоб каялись!»

І діти карають.

Стогнуть, плачуть; один просить,

Другий проклинає;

Той молиться, сповідає

Гріхи перед братом,

Уже вбитим. Не милують[9],

Карають, завзяті.

Як смерть люта, не вважають

На літа, на вроду[10]

Шляхтяночки й жидівочки.

Тече кров у воду.

Ні каліка, ані старий,

Ні мала дитина

Не остались,- не вблагали[11]

Лихої години[12].

Всі полягли, всі покотом;

Ні душі живої

Шляхетської й жидівської.

 А пожар удвоє

Розгорівся, розпалався

До самої хмари.

А Галайда, знай, гукає[13]:

«Кари ляхам, кари!»

Мов скажений[14], мертвих ріже.

Мертвих віша, палить.

«Дайте ляха, дайте жида!

Мало мені, мало!

Дайте ляха, дайте крові

Наточить[15] з поганих!

Крові море... мало моря...

 

Оправдывая кровожадность Шевченко, его интеллигентные почитатели приводят такой модно-парадоксальный аргумент: он люто ненавидел, потому что умел по-настоящему любить. Это, мол, «любовь-ненависть», через дефис. Антоним ему - равнодушие, или, в церковном смысле, теплохладность.

Что ж, согласимся, Шевченко не равнодушен. Сам поэт больше всего боялся превратиться в «гнилую колоду». Так и писал: лучше ненавидеть, чем «спать сердцем»:


            Не дай спати ходячому,
            Серцем замирати
            І гнилою колодою
            По світу валятись.
            А дай жити, серцем жити
            І людей любити,
            А коли ні... то проклинать
            І світ запалити!

Не хотите жить по-моему, не хотите, чтобы я вас «любил» - пеняйте на себя: прокляну, сожгу, уничтожу - это по-научному называется «диалектикой». Такая вот «диалектика любви» - единство и борьба противоположностей. Шевченко был не очень образован, слабо эрудирован, по европейским понятиям - полуварвар, но в этой гамме чувств (за вычетом мужицкой грубости) вполне угадывается «цивилизованная» революционная одержимость новоевропейца - «фаустовского человека». Фауст тоже вздыхал по любви - не имея её в себе. Главной ценностью был для него прогресс - идол, которому он, по любви вздыхая, беззаветно служил. По Гёте, за это служение он был удостоен рая.

Рай - это место, где обитает настоящий Бог, но гению Новой Европы Бог нужен только для одного: для получения санкции на... отрицание Бога.  Шевченко, отвергнув Бога, хуля его, ненавистью в себе заглушив любовь, тоже считает себя оправданным Богом. 

 Кто такой на самом деле «фаустовский человек», по-русски, по-православному выразил Пушкин: его Фауст совсем не сверхчеловек, он жалок в своём постоянном страхе признаться себе в том, что любви нет. «Всё утопить!» - ничем другим «пассионарий», забывший любовь, закончить не может. «І світ запалити!» - к этому приходит и Тарас Шевченко. Утопить или сжечь - разницы нет. Как Пушкин не поверил гётевскому доктору-немцу, мы не верим в любовь «онемечившегося» малороссийского мужика. Различие между ними только в том, что у «великого кобзаря» идея прогресса имеет не универсально-философское, а более скромное, вторично-«фольклорное», провинциально-областническое, воплощение.

Подлинная любовь, как учит ветхозаветный пророк, не имеет ничего общего с одержимостью разрушением, она не в землетрясении, не в урагане, не в огне,  любовь - «в дуновении тихого ветра» (по-старославянски - «в гласе хлада тонка»). Взмутив душу огненной ненавистью, человек утрачивает способность к слышанию этого гласа. Всякий мятежник, какова бы ни была первопричина мятежа, заканчивает восстанием против Неба. То, что Шевченко превращается в богохульника, является закономерным итогом долгих блужданий его души в дебрях «фольклорного» романтизма:

 

            У нас
            Святую Біблію читає
            Святий чернець і научає,
            Що цар якийсь-то свині пас
            Та дружню жінку взяв до себе.
            А друга вбив. Тепер на небі!
            От бачите, які у нас
            Сидять на небі! Ви ще темні
            Святим хрестом не просвіщені!
            У нас навчіться! В нас дери,
            Дери та дай[16],
            І просто в рай,
            Хоч і рідню всю забери.

Это не антиклерикализм, не нелюбовь отдельно к России и к её Церкви - налицо посягательство на общехристианские святыни: чего стоит упоминание в контексте, исполненном злобного сарказма, Святого Креста. И что из того, что сам Шевченко считает себя верующим христианином, если христианство для него - обветшавшая религия, если из её заповедей он готов взять лишь то, что согласуется с его собственными убеждениями, с его настроениями, если мерилом истины является для него человек. То, что этот человек не принадлежит к благородному сословию, не знаком с Мельпоменой и Каллиопой, а имеет провинциально-«фольклорное» сознание, непринципиально: как леди Макбет в Мценском, доктор Фауст может родиться в Звенигородском уезде. Что действительно принципиально, так это очевидный параллелизм: сожжённый храм и убитый священник во второй части романа Гёте, и «я не знаю Бога!» в завещании-проклятии Тараса Шевченко. Или вот такие его строки:

 

            Світе вольний, несповитий[17]!
            За що ж тебе, світе-брате,
            В своїй добрій, теплій хаті
            Оковано, омурано[18]
            (Премудрого одурено),
            Багряницями[19] закрито
            І розп'ятієм добито?
            Не добито! Стрепенися
            Та над нами просвітися,
            Просвітися!.. Будем, брате,
            З багряниць онучі[20] драти,
            Люльки[21] з кадил закуряти,
            Явленими[22] піч топити,
            А кропилом будем, брате,
            Нову хату вимітати. 

 

Драть портянки из священнического облачения, кропилом подметать пол в доме, прикуривать из кадил, топить печь чудотворными иконами - и что из того, что тот, кто к этому призывал, не расставался с Библией, посещал храм? Тот, для кого «фольклор» в иерархии ценностей стоит выше христианской книжной традиции, всё равно будет искать истину не в Библии, не в храме, а в «кабаке».

Более чем красноречивая запись из дневника Шевченко:

«Проходя мимо церкви святого Георгия и видя, что двери церкви растворены, я вошёл в притвор и в ужасе остановился. Меня поразило какое-то безобразное чудовище, нарисованное на трехаршинной круглой доске. Сначала я подумал, что это индийский Ману или Вешну заблудил в христианское капище полакомиться ладаном и деревянным маслицем. Я хотел войти в самую церковь, как двери растворилися и вышла пышно, франтовски разодетая барыня, уже не совсем свежая, и, обратя[ся] к нарисованному чудовищу, три раза набожно и ко[ке]тливо перекрестилась и вышла. Лицемерка! Идолопоклонница! И наверное блядь. И она ли одна? Миллионы подобных ей бессмысленных, извращённых идолопоклонниц. Где же христианки? Где христиане? Где бесплотная идея добра и чистоты? Скорее в кабаке, нежели в этих обезображенных животных капищах. У меня не хватило духу перекреститься и войти в церковь; из притвора я вышел на улицу, и глазам моим представилась по тёмному фону широкого луга блестящая, грациозно извивающаяся красавица Волга. Я вздохнул свободно, невольно перекрестился и пошёл домой».

«Кабацкая вера» - это  «религия», где вместо молитв - поношения и проклятия... Такому «верующему», если он до конца честен перед собой, не нужен ни храм, ни Сам Господь. Христос для Шевченко - лишь «фольклорная» декорация. Ему можно поплакаться под настроение, но Его дозволено, если настроение переменится, и хулить, и даже проклясть:

 

            Хула всьому! Ні, ні! Нічого
            Нема святого на землі...
            Мені здається[23], що й самого
            Тебе вже люди прокляли.

Примеров «кабацких» богохульств у Шевченко огромное множество.

Правда, иногда у него мелькает и что-то вроде раскаяния:

 

            Так опоганивсь, що й не знать,                                        

            Чи й був я чистим коли-небудь?

 

Вот только раскаяние у него тоже романтическое: собственной вины в своём падении он никогда не признавал, а это значит, что настоящего раскаяния и не было. В том, что он без конца «спотыкается», неизменно виноват высший свет, Петербург, «москали»: они забрали его «со святого неба» и научили писать «погані вірші», это из-за них он шёл по жизни «без дороги».

Трудно не согласиться с Гоголем, писавшим о Шевченко: «...Его погубили наши умники, натолкнув его на произведения, чуждые истинному таланту...». Умники - это «будители»-нигилисты: декабристы, петрашевцы, Белинский... Их богоборческие комплексы и суеверия («Дёгтю много, и даже прибавлю, дёгтю больше, чем самой поэзии...» (Н.Гоголь)) определили суть «украинофильства», стали его душой. Их небескорыстно поощряла «фаустовская» Европа, ими воспользовалась для организации погрома тысячелетней Православной Руси «онемечившаяся» большевистская Россия, они перетекли в официальную идеологию независимой Украины. Эта партия, которая назвала себя Украиной, претендует сегодня на статус нации. Отказываясь от положительной идентичности малороссов, «сознательное украинство» пытается творить божество из «фольклорного Фауста»: на его могилу ездят, «как турки в Мекку», с него даже пишут иконы - в прямом, не в переносном смысле.

Уже у Шевченко отрицание «казённого православия» имело черты «филокатолицизма» - симпатий к католической вере. К началу 20 века можно констатировать сращивание украинского национализма с католической унией. И вот в независимой Украине, где национализм стал государственной идеологией, греко-католиками, заявившими претензию на ведущую роль в духовном окормлении общества, запускается миф о том, что Шевченко на самом деле крещён в униатстве. То, что сохранившаяся метрика поэта сенсацию не подтверждает, не суть важно: Украина как «проект Тараса Шевченко» состоялась благодаря Унии, следовательно Шевченко наш, униат, - разъясняют народу греко-католические теологи:

«То, что сказал Блаженнейший Святослав о Шевченко никак не ложь, потому что он не имел злого умысла - он просто высказал убеждение, очень распространённое среди греко-католиков... Даже если этот тезис не отвечает историческим фактам, то он является выражением определённого сознания - что УГКЦ представляет собой всеукраинскую Церковь».

И ведь в логике не откажешь: действительно уния забирает своё.

Арсений Николаевич Родына, преподаватель Киевского национального университета им. Т.Шевченко

(Продолжение следует)



[1] Здесь: слёзы вытираю.

[2] Овраг.

[3] Грустит.

[4] Совет.

[5] Хватит с меня.

[6] Тоску.

[7] Не потакай!

[8] Казнить ляхов!

[9] Не жалеют.

[10] На возраст, на красоту.

[11] Не разжалобили.

[12] Лихого часа.

[13] Зовёт.

[14] Словно бешеный.

[15] Нацедить.

[16] У нас: дери, дери и дай...

[17] Здесь: не связанный.

[18] Заложено кладкой.

[19] Здесь: священническим облачением.

[20] Портянки.

[21] Курильные трубки.

[22] Чудотворными иконами.

[23] Мне кажется...



РНЛ работает благодаря вашим пожертвованиям.


Форма для пожертвования QIWI:

Вам выставят счет на ваш номер телефона, оплатить его можно будет в ближайшем терминале QIWI, деньги с телефона автоматически сниматься не будут, читайте инструкцию!

Мобильный телефон (пример: 9057772233)
Сумма руб. коп.

Инструкция об оплате (откроется в новом окне)

Форма для пожертвования Яндекс.Деньги:

Другие способы помощи

Комментариев 0

Комментарии

Сортировать комментарии по дате / по голосам / по порядку

Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи. Необходимо быть зарегистрированным и войти на сайт.

Введите здесь логин, полученный при регистрации
Введите пароль

Напомнить пароль
Зарегистрироваться

 

Другие статьи этого автора

Другие статьи этого дня

Другие статьи по этой теме