Так сложилось, что Анне и ее двоюродному брату Сергею много лет пришлось жить бок о бок летом в деревне, поскольку дом достался им от родни во владение на пару. Они с братом и не думали делить ни его, ни участок, а вместе в меру сил - Анна и Сергей были уже немолодыми погодками, - как-то поддерживали там жизнь. Он домкратил там и сям вечно сползающий по склону холма старый дом, латал его изгрызенные мышами стены, по чайной ложке что-то ремонтировал, но многое ли успеешь в выходные, когда дорога в город из-за пробок одна займет у тебя часа три, а то и четыре? Сергей помогал Анне в самых тяжелых работах весной и осенью, ну, а она делала все то, что и положено испокон века в деревне женщинам: выращивала и высаживала рассаду, полола, ухаживала, потом собирала урожай, закрывала банки, содержимое которых играло почти всеми цветами радуги, а количество украсило бы очень вместительный погреб, которого, кстати, у Анны в доме не было. А еще она развела чудесный цветник, хотя для этого ей годами, отнимая время от огородных работ, приходилось отвоевывать под него метры неподдающегося суглинка. За что она получала укоризны от соседки, осуждавшей ее за опущения по огороду, и от брата Сергея, который и смотреть на эти цветы не желал: «Мне бы твои заботы», - говорило его лицо...
На руки ее было страшно смотреть, и когда она приезжала в монастырь, близкие ей прихожанки тоже без устали корили Анну за это непомерное, глупое, как им казалось, и пустое усердие. Сами они в большинстве своем давно уже не знали настоящего физического труда, да и не любили его, не считали его для себя ни нужным, ни возможным из-за возраста и телесных немощей, ни тем более, духовно полезным. Все они, как и Анна, или недалеки были до шестидесяти годков, или уже сколько-то за эту черту перевалили. Даже на своих дачах или в деревенских домах они предпочитали обходиться лишь лучком да укропчиком и вместо того, чтобы надрываться на окучивании картошки или закатывании банок, разумно предпочитали хранить покой и не спеша читать Псалтирь или какие-нибудь акафисты...
Духовник знал про Аннину «сладкую каторгу» в деревне и то, что не от ее воли большей частью зависело, где, что и сколько посадить, когда и что делать, что она и тут пребывала в вынужденном послушании брату и житейским семейным обстоятельствам, сломать которые Анна не умела, не решалась а, возможно, и не хотела. Тем не менее, старец напоминал ей, как всегда умышленно обращаясь при этом к еще маленькой тогда дочке, что сердце наше везде и всегда дОлжно иметь горЕ: «Запомни, Маша, что пусть только ножки с землей соприкасаются...».
А еще монастырские женщины воспитывали неразумную Анну ссылаясь на суждения известного подвижника и старца игумена Никона (Воробьева), который в свое время крепко струнил одно свое духовное чадушко, убивавшееся на огороде не только до обморока, но и до крайнего безмыслия: «Бестолковый и жадный скворец, - писал ей игумен Никон, - уморил себя работой, переменил труд Господу на труд мамоне... слушаем древнего змия, тянущего нас к земле, чтобы вместе с ним ползать на чреве в прахе суетных помыслов и деяний».
Эта женщина, которую вразумлял игумен Никон, между прочим, долго жила в крайней нужде, мечтая только о своем угле и куске хлеба, но, получив отдельную комнату (дело было в трудные послевоенные годы), воспрянула духом и начала с усердием извлекать из недр своего огородика максимальную урожайность и видно действительно увлеклась и преуспела в том недуховном делании...
Анна внимала своим товаркам молча, хотя укорения мамоной и жадностью и тем более обвинения в измене Господу слышать ей было тягостно и больно. Анна хорошо знала, что такое бедность, да еще в большой семье с подрастающими детьми и никогда не запиравшейся для людей дверью. Те годы поселили в ней, как и в той послушнице отца Никона какой-то почти не устранимый навык готовить, кормить, что-то запасать... Бедная Анна, она никак не могла привыкнуть, что число близких оскудело и часто ошибалась в объемах наготовленной пищи - словно все ждала: вот сейчас набегут ребятки и все весело умнут...
У нее также имелись и свои возражения на укоры сестриц, высказывать которые она не хотела, считая, что они ее ни за что не поймут, а искушения только усугубятся.
Родное ей слово нашла она у преподобного Симеона Нового Богослова в «Добротолюбии», где, рассуждая о наивысшем и наиправильнейшем образе молитвы, который «воистину дивен есть и неудобоизъясним», преподобный Симеон в числе главных условий сего великого образа молитвы, помимо послушания называл строгое блюдение совести. В отношении к Богу, - не позволяя себе делать ничего такого, что «не упокоевает Бога и неприятно Ему»; в отношении к духовному отцу своему, - исполняя одно то, что он заповедовал, и не больше ни меньше; в отношении к другим людям, - не позволяя себе делать им ничего такого, что сам ненавидишь и чего не желаешь, чтоб они делали тебе; и в отношении к вещам, - употребляя их всегда, как должно: пищу, питие и одежду...
Вот это последнее «блюдение совести» Анна и хотела бы выставить перед критиками в качестве своего оправдания, хотя ошибаясь размером кастрюль и готовя лишнее, она потом всегда со страхом каялась на исповеди... К блюдению совести в отношении вещей можно было отнести и уничтоженные остатки недоеденной или испорченной пищи, - святые старцы никогда ничего не оставляли на своих тарелках. Отец Виталий, которого Анна в тайне сердца всегда хотела бы мыслить своим духовным дедом, потому что он был старцем ее старца, мог на заговенье после сытного стола съесть еще и целый казан сладкой рисовой каши исключительно по послушанию трапезарке, которая причитала, что «вот почти целый недоеденный казан прекрасной молочной каши придется выкинуть», - ведь завтра начнется строгий пост. А у схиархимандрита Виталия, между прочим, уже тогда был очень больной желудок, но он беспрекословно и подчистую потреблял остатки каши под умиленные взоры поварихи.
Такими же страдающими глазами как та трапезарка, смотрела Анна и на недособранные ягоды на кустах, до которых уже не доходили у нее руки, на погибающий на корню урожай, который по милости Божией подарил ухоженный ее руками суглинок, а она уже не справлялась заботиться о нем, на что-то необработанное и начинающее портиться. И раздавать-то ведь уже было некому...
***
Каждый год над Анной смеялись подруги: кабачки на рынке копейки стоят, а ты опять насадила этих лопухов... На что она, смущаясь и молча сокрушаясь, представляла себе, как что-то сготовит из тех кабачков и как потом будет раздавать свои банки родственникам и одиноким монастырским старухам. Одно горе: все эти тяжести ведь еще и доставлять нужно было каким-то образом по назначению... И все равно в воображении Анны, когда она копала или сажала, когда готовила, всегда рисовался некий мысленный стол с угощением для кого-то, - для тех, кто будто пребывает где-то совсем рядом или вот-вот войдет и сядет за стол, как когда-то с шумом влетая в дом, усаживались за столом ее сыновья, их друзья, соседки или Аннины подруги с работы... А теперь-то для кого?
Все меньше оставалось людей, кому все это могло быть нужно, а кто действительно нуждался, те были далеко или труднодоступны. Возвращаясь в город, Анна начинала укладывать тяжелые сумки со свежими заготовками, чтобы отнести их во двор поближе к помойке. И всегда не проходило пяти минут, как кто-то сумки забирал. А тот воображаемый стол, который рисовался в воображении Анны, в то время как руки ее копались в земле (а она и крапиву с молитвой выпалывала всегда голыми руками), постепенно каким-то таинственным способом перерастал и претворялся в ее сердце в совсем иные ощущения, возводившие не сколько ум Анны, сколько ее сердце к тем небесным сферам, где вечно пребывал Царь, у Которого всегда были накрыты столы брачного пира для Сына Своего, где пустовали места за столом, ибо многие званные предпочитали не царский пир, а свои житейские попечения, где слуги-Ангелы все также на распутиях созывали гостей к Царю: «и злых и добрых», и «нищих, увечных, хромых и слепых», чтобы «брачный пир наполнился возлежащими» (Мф. 22:1-14; Лк. 14:16-24), и эти несчастные становились и з б р а н н ы м и Божиими, так как званные оказывались недостойными Царя, Его Сына и это небесного пира...
Странным образом все выходило в Аннином бытье наоборот. Вот ведь и она отдавала последние силы этим почти уже не нужным трудам, а ведь чувствовала себя не среди званных, а среди тех нищих и убогих, что ковыляли на распутиях, пока не позвали их к Царю слуги-Ангелы. Потому и плакала. Не от горя, нет. А от непонятного ей самой умиления, в котором воедино сплелись и боль, и радость.
...Сидел человечек на низком стульчике у грядки, копошился в земле, время от времени утирая слезы, а сердце его в это время от самого обыденного, земного, от испачканных и расцарапанных рук, от изнемогающего от усталости тела, от памятования житейских обид и пренебрежений, которые этот человечек терпел, возлетало туда, где пребывало его никаким единым словом не обымаемое сокровище. Никогда бы этот человечек не смог бы тем, кто давно отдал жизнь души своей на откуп жестокому рассудку, объяснить, где пребывала и что видала ее душа, каким желанием пламенело ее сердце...
Это была необъятная стихия сменяющихся образов и картин, являющихся ему в духе, но связанных неразрывно притом в Единой Точке, как неразрывное целое. Образы сливались и расцветали в сердце человека как что-то нераздельное и всеобъемлющее... Тут были горницы и столы, трапезы и угощения, чаши вина из Каны Галилейской и Сам Хлеб Небесный, и «телец упитанный», и те пять хлебов и две рыбки, которыми в окрестностях Тивериады насыщал Сын Человеческий «множество народа» (Ин. 6:14)... И все это виделось тому человеку как нескончаемое и никогда не прекращающееся в е ч н о е победоносное н а с ы щ е н и е «нищих» душ, обуреваемых ненасытимой жаждой любви Божией, вечно пребывающее, вечно творимое вне времен и пространств. Мелькали, вернее, мыслились чьи-то воздетые руки и блаженные слезы, мытари, бившие себя в грудь в умилении покаяния, и счастье, совсем не земное счастье переполняло сердце этого затерянного где-то среди пространств России, скорченного на неярких и довольно скудных северных огородах человечка, - такого крохотного и ничтожного, если, взмывая в небо, глянуть на него с заоблачных вершин Вселенной и такого в то же время... вместимого, если б можно было открыть или хотя бы представить себе содержимое его сердца...
...А еще где-то там, с самого края, вдалеке от сияющего эпицентра этого небесного действа виделось, наверное, этому незаметного трудяге и что-то его собственное - две его малых огородных лепты от трудов своих, которые жаждал он преподнести кому-то в угощение, и то, как вновь и вновь в этой малой лепте совершалось преображение малого в великое - в заключенную в крохах пищи безмерную его любовь к Тому, Кто всегда предстоял пред ним среди угощаемых...
И как продолжение этой цепочки видений в мыслях усердно мотыжившей тем временем землю Анны неприметным образом возникал еще один, тоже длинный белый стол, конец которого не просматривался, похожий на тот, что увидела Анна во сне после смерти тетки стол... Там в какой-то странной, словно окутанной молочно-белым туманом горнице, Анна узнала и новопреставленную свою тетку, и других уже давно усопших близких и дальних родственников, свою семью... В молчании, глубочайшей тишине и какой-то неземной серьезности сидели за столом люди. Очень медленно, как будто снималось это на замедленной скорости, они нечто, предъявленное им на этой небесной трапезе, вкушали. Но притом у всех были необычайной длинны рукояти ложек, и потому никто из сидевших за столом не мог положить еду в рот себе самому, а только тем, кто сидел рядом с ним и напротив.
Они кормили друг друга...
Бывало, вспоминая укоризны монастырских духовных сестер и тот выговор чаду игумена Никона, страдая и укоряя себя за «жадность», Анна пыталась исправиться: целыми днями сидела за книгой, не разрешая себе даже выйти на двор, потому что тут же схватилась бы что-то поправлять (дел, причем самых необходимых, всегда было невпроворот). Анна читала, а сердце у нее ныло: жара ведь, а растения-то все иссохли, полить бы... И не было ей радостно заниматься делами умственными и даже духовными, словно она маленьких детей забыла накормить или напоить.
Странная была эта Анна, как ребенок: все-то для нее было живым и всякое-то дыхание «хвалило Господа». И потому не зря она боялась самой себя, страшась увлечься и отклониться от пути, по которому вел духовник, не доверяла себе, вновь и вновь вспоминая то, чему он учил ее, чтобы увидеть и себя самое, и жизнь свою без флера и самообмана, в предельной правде и трезвенности.
Был у Анны и еще одно заветное слово в защиту ее огородной жизни - от преподобного Феодосия Кавказского, который в ответ на жалостливое письмо одной монахини, сокрушавшейся, что у нее очень тяжелая жизнь и множество скорбей, написал ей следующее: «А ты больше работай, и так пройдет твоя жизнь».
Анне очень хотелось открыть для себя сокровенную духовную силу этих слов, которая ей был очень хорошо слышна. И все-таки слово преподобного Феодосия для нее оставалось словно запечатанными, хотя она хранила его в сердце как некую безусловную и родную для Анны правду. Вот только объяснить, в чем эта правда, она не умела.
***
Однажды, - это было это еще в самые первые годы пребывания Анны на послушании у Духовника, она правдами и неправдами уговорила брата Сергея поехать с ней ко всенощной в монастырь. Неверующим его, пожалуй, назвать было нельзя: он был патриот, веру отеческую или, скорее, национальные традиции, уважал, любил чинно перекреститься перед едой, всегда просил Анну благословить его в дорогу, когда уезжал на своей бывалой девятке-стотысячнице в город, но за церковную ограду он заглядывал крайне редко и надо признаться, неохотно, точно боялся чего...
Увидев дорогого редкого гостя (а все новые гости были для него особенно дороги), Духовник сразу повел Анну с братом к себе в настоятельские покои, где сразу завел оживленный разговор, не замечая при этом Анны, словно ее тут и не было. Первые года два Анна не без боли терпела это частое и странное невнимание. Сама она была воспитана в правилах учтивости. А тут старец - и вот такое пренебрежение... Позже, когда она уже многому в монастыре научилась, Анна подумала, что духовник вот так нарочно делая ей неприятное, смиряет ее, принижает, сбивая тем самым спесь и гордыню, которые в миру люди за собой видеть не умеют, а вместо того привить Анне навык скромного самочувствия человека, никогда не спешащего садиться на первое (метафорически) место, «чтобы не случился кто из званных... почетнее тебя, и звавший тебя и его, подойдя, не сказал бы тебе: уступи ему место; и тогда со стыдом должен будешь занять последнее место» (Лк. 14: 7-9).
С годами даже такую малость, как нередко подчеркнуто небрежное отношение к ней старца, Анна стала понимать много глубже. Несмотря на огородные усердия (а, может, и не без их помощи) перед Анной все шире и могущественнее раскрывалась несравненная красота христианства, все освящающая, воцерковляющая даже, казалось бы, самое малое и незначительное, какие-то совсем заурядные обстоятельства и мгновения жизни: в отношениях между людьми, в складках поведения...
Теперь Анна иначе смотрела на все, что делал старец. Она с жадностью вбирала в себя каждое его слово и оттенки речи, взгляд и жест... То, на что и она сама раньше, и многие другие люди в монастыре непрестанно искушались, а именно обращение старца с такими захожанами, как Сергей, с некоторыми постоянными посетителями монастыря и даже с людьми, приближенными к нему (а среди них было немало влиятельных персон) теперь открывалось для Анны совсем по-новому...
***
Можно было до бесконечности сетовать на окружающий мир, непрестанно ранящий тебя уколами, обидами и укоризнами, ужасающим непониманием, наговорами и клевЕтами, агрессивный и ненасытный ко злу и вражде мир, пытающий подмять под себя всякого, кто хоть на малость поболе имел кротости и смирения, одержать над ним верх и в житейском, и, что было особенно вожделенно, - в духовном плане...
«Ну, люди, - однажды в сердцах горько обмолвился духовник, - Не успокоятся, пока другого на колени не поставят!».
Обличая страсть любоначалия, властность свойственные непомерной гордыне современного человека, сам старец при этом всецело был обращен своим отеческим вниманием вовсе не к обижаемым миром, и тем более не к тем из них, кто благодаря правильному духовному воспитанию уже мог и должен был «немощи немощных» - своих гонителей и обидчиков - носить на себе в смиренном и великодушном терпении. Чаще всего духовник был обращен лицом именно к «обидчикам» - к тем, кто в миру слыл сильным, на что многие и соблазнялись, осуждая действия Духовника. Ведь эти «сильные» в церкви и перед Богом являлись на самом деле никакими не сильными, а самыми слабыми, потому что были подвержены рабству греху, своим страстям, потому-то сердца таких «немощных сильных» и властных обидчиков нуждались в сугубом тепле, в бережном возделывании и бездонном терпении тех, кто мог Христа ради и любви к ближнему ради «носить» их на себе.
Таким «сильным» людям нужна была сугубая помощь, чтобы отогрелись и проснулись их души, чтобы и для них тоже открылся истинный путь ко Христу.
Этим немощно-сильным мира сего и отдавались всещедрая любовь, внимание и ласка и удивительная веселая простота Духовника, который умел расположить к себе и растопить даже самые зачерствевшие сердца. А с Анной и ей подобными, своими, бывалыми старец держался иначе. Для своих он был другой: смотрел строго, часто насмешливо, был суховат, а нередко и суров, не пропускал даже мелких ошибок.
Анна давно уже на старца не обижалась, а только оплакивала свои «проколы». Но и эти огорчения старцем не особо приветствовались, его таким якобы смиренным самонытьем было не разжалобить. Упал - встал, - вот чему учила наука из наук, - и не дай Бог упасть и, замедлив, развалившись в греховной луже, ныть: да как же это я мог, да как же это со мной могло случиться, да как я, я, я... мог подобное совершить... Мог! - показывал старец, помогая человеку узреть свою глубокую греховность, поврежденность, а вслед за тем познать и поврежденность всего Адама - всего человечества. Из этого познания рождались начатки святого сострадания к греховным немощам и недостаткам других людей. Такой человек подвигался не на осуждения и моральные расправы над другими согрешающими, но на святую сострадательную молитву за грешного собрата или сестру, такого же страдальца греха в этом мире, как и ты сам, только уже познавший какой великой ценой, каким крестоносным самораспятием вынимается бревно греха из собственного глаза и потому не дерзающий до времени исправлять глаза других, чтобы не стать, часом, повинным в покалечении, а то и в душевном убийстве другого человека.
***
Теперь в предпочтениях старца, всегда готового приветить и обласкать таких как Сергей, и притом вовсе не заметить таких, как Анна, она уже благоговейно внимала Евангелию, слыша в поступках старца отзвуки Притчи о блудном сыне. Она видела отца, который бежал навстречу, падал на шею и целовал возвращающегося с покаянием блудного сына, веля рабам принести для него лучшую одежду и перстень на руку, обувь на ноги и заколоть откормленного теленка для пира. Видела и старшего сына, ревнивого, гордого и недоброго «праведника», который раздраженно упрекал отца за его милость и щедрость к младшему падшему брату: «Вот, я столько лет служу тебе и никогда не преступал приказания твоего, но ты никогда не дал мне и козлёнка, чтобы мне повеселиться с друзьями моими», - выговаривал он отцу. А надо всем, еще выше сердце Анны устремлялось в образе отца двух сыновей - грешного кающегося и фарисействующего «праведника» из Притчи - увидеть Отца Небесного. Это Он, Милосердный, кротко увещевал праведника-сына, уязвленного завистью и любившего только самого себя: «Сын мой! ты всегда со мною, и всё мое твое, а о том надобно было радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся» (Лк. 15: 11-32).
...И потом, разве таким как Анна полезно было бы возвышаться и услаждаться сугубым вниманием Духовника? Разве не растеряли бы они тут же все те начатки сокрушения, которые не без трудов и жертв приобрели в послушании, в терпении искушений, уничижений и поруганий, приняв один только помысел, что вот, мол, и я, наконец, сподобился беседовать на равных со старцем и Наместником монастыря на высокие духовные темы...
В свое время Анну хорошо быстро привела в чувство одна пожилая монахиня, бросившая ей как-то на ходу в ответ на Аннин жалобный ропот, что, мол, духовник редко с ней разговаривает, да и то все чаще на ходу: «А ты хотела, не очистившись от своей греховности уже духовный кайф ловить? А знаешь, как это называется? Духовное сластолюбие!»
Так что теперь Анна присутствовала при светско-житейском разговоре Духовника с братом совершенно спокойно. Она думала о своем, и нисколечко не жалела, что ее ни о чем не спрашивают. Однако в какой-то момент Анна внимательнее прислушалась к разговору и то, что она услышала, - повергло ее в крайнее изумление, если не сказать больше...
Тут надо бы заметить, что если раньше, до прихода Анны в монастырь к Духовнику, у них с Сергеем были вполне уважительные отношения и дружеское взаимопонимание, то теперь с начала монастырской жизни Анны, брата словно подменили. Ни с того, ни с сего на голову ей вдруг стали сыпаться едкие и грубые насмешки, брат на просьбы о помощи мог огрызнуться и демонстративно сделать назло, и Анне не раз приходилось из-за этого выбирать: трудиться, выполняя непосильные для нее работы, или жертвовать урожаем, бросать то, во что она уже столько труда вложила, на погибель. Поначалу Анна сильно скорбела, плакала, пыталась протестовать, пробовала объясниться, но разговаривать Сергей не желал, уходил в себя, намертво замолкая на несколько дней. Анне ничего не оставалось делать, как смиряться и сживаться с новыми обстоятельствами, учиться терпеть их молча и обреченно, и ни за что не давать волю недобрым чувствам к брату, которые не раз подступали к горлу...
Так вырос у Анны на огороде крест.
Теперь же в гостях у Духовника Сергея словно подменили: в ответ на расспросы о жизни, он заливался соловьем: и Аннушкой-то ее называл, и выражал ей сочувствие, признавая, что в деревне у Анны настоящая каторга, хвалил ее трудолюбие и цветник, в котором каждый год по весне назло скашивал под корень отросшие многолетники, и вообще всем своим видом показывал, что Анну жалеет, ценит, уважает... В общем, перед духовником разворачивалась многокрасочная фантастическая идиллия.
Старец слушал Сергея молча и с какой-то благодушно-загадочной улыбкой кивал, в то время как уже Анна места себе не находила от этого издевательского лицемерия брата. Ладно, дома, но здесь, у Духовника, когда для нее - самое главное, чтобы старец знал правду о ее жизни, иначе ведь за «идиллию» она могла и поплатиться: идиллии в духовной жизни никогда не приветствовались...
Когда же, наконец, старец повернулся к ней с тонкой улыбкой и спросил не без ехидства: «Ну, так хорошо, выходит, поживаешь, Анна?», - из глаз ее ливнем брызнули слезы, чего сроду перед Духовником она себе не позволяла, зная, что он это не любит, поскольку слезы такие - ничто иное, как «сигнальная наследственность» обострившегося самолюбия. Но на сей раз она и не пыталась сдержаться и с горя пошла ва-банк: «Хорошо, куда уж лучше, когда тебя на все лады обзывают, просьбы о помощи не слышат, и то и дело припечатывают: «Куриные твои мозги!»...
«Ну, это уж слишком грубо...», - усмехнулся чему-то довольный Духовник, повернувшись к брату, мгновенно напрягшему спину. А потом совсем уже без тени улыбки и самым серьезным тоном бросил Анне всего четыре слова, которые на многие годы стали главным ориентиром ее жизни. «Вот когда будешь радоваться...», - сказал Духовник, и, как всегда, оборвал свою мысль на полуслове.
***
О причинах этих часто недоговоренных фраз Духовника Анна тоже думала много и пришла к выводу, что за этой странной краткостью крылось особенная духовная установка старца: он совершенно не выносил преобладания внешнего, формы, ее самодовлеющей активности в жизни. Он и сам всегда смирялся и не позволял себе, будучи подлинным духовным наставником внешними приемами раздувать свою значимость, чтобы походить на устоявшийся в мирском представлении (в основном благодаря книгам) некий банальный образ, избитое в миру «клише» старчества. Тут обычно имел место джентльменский набор: велеречивые поучения, эффектные фразы, постоянное охотное общение «учителя с учениками», чадами, превращаемое в «духовную» говорильню, крайне не полезную для неочищенных душ, и способствовавшую только появлению самодовольства и высокомерия у чад. Не любил Духовник и внешних церемоний, знаки и речи подчеркнутой почтительности, если только они не были естественной и необходимой частью церковной жизни. Он точно и тонко проводил грань между необходимой почтительностью к его сану, к его званию Духовника и Наместника, и им самим. При этом не терпел у чад дерзостной запанибратской распущенности - всегда и во всем он думал только об их пользе и пытался кроме всего прочего воспитывать в них благородное поведение, не упуская никаких даже малых подробностей...
А еще он никогда ничего Анне не растолковывал, не объяснял и не разъяснял, как это делают нынче многие священники-проповедники, бесконечно пишущие статьи на духовные темы, где в тысячный раз обносится и перемалывается подлинное слово великих учителей Церкви и благодатных старцев, теряя при этом катастрофически свою подлинность и духовные витамины. Он никогда не позволял записывать свои изумительные проповеди, ничего не стремился издавать. Ему нужна была от чад духовная память, хранение того, что было записано на скрижалях сердца.
Выражался он предельно лаконично, как вот и теперь, с Анной, обрывая себя на полуслове. И потому ей приходилось много напрягать свой ум и сердце, обращаться за помощью к святоотеческим книгам, к Богу, все не раз испытывать и взвешивать, чтобы «договорить» слово старца, которое вынашивалось, додумывалось, порой, годами, потому что и дано было на годы, на всю жизнь.
Слово Духовника жило и действовало в ней, изменяло ее, переделывало, чаще ломало и сокрушало: «Слово Божие живо и действенно и острее всякого меча обоюдоострого: оно проникает до разделения души и духа, составов и мозгов, и судит помышления и намерения сердечные» (Евр. 4:12). Духовник нес своим чадам Слово Божие, и то, как он его нес, было тоже очень поучительно: семя брошено, трудись душа, принимай его с благоговением и трепетом в свою «землю», живи и возрастай вместе с ними, взращивай свой колос...
«Вот когда будешь радоваться...» - а что будет тогда, когда? Я изменюсь? Уйдет мое самолюбие, моя обидчивость... Но ведь не сразу же, не быстро, а как? И что надо делать для этого»?
Шло время, и Анна трудилась и трудилась над этим наказом духовника. Каждый раз, как настигало ее искушение - обида, унижение, пренебрежение, неправда, - она начинала искать в себе, в своих чувствах и реакциях т о й радости. И даже если она, увы, видела, что радость и на сей раз была ею упущена, что не удалось ей схватить эту волшебную эту птицу за радужные перья, Анна все-таки чувствовала, что ее сокрушение о собственной немощи, об ошибках тоже идет ей впрок. Даже пусть и не радуясь пока, а только ища этой радости, она подмечала, что тем самым удалялась от зоны действия зла. Зачем было демоническим силам «доставать» ее душу, если она все их усилия пыталась обратить в радость, в духовную пользу, в благодарение Богу и в возрастание своих духовных сил?
Думала она о радости и в последующие свои очень трудные годы, когда все также она через силу надрываясь, пыталась обихаживать и приводить в Божий вид тот трудный клочок земли, что достался ей не без воли Божией и совсем без ее, Анны, на то усилий. Думала о радости, когда замучившись от физических трудов, скорбела и плакала, когда с утра до ночи в руках ее была лопата и она пыталась молиться, вонзая ее в землю, а молиться получалось плохо, потому что усталость ломила тело, и все силы души уходили на то только, чтобы терпеть, думала и вечерами, когда не могла даже чайную ложку чая проглотить - так горел и страдал от бесконечных поклонов (иначе как очистить землю от сорняков?) ее желудок... Думала, когда трудный день заканчивался и она подходила к своему иконному угольнику, вдруг с изумлением почувствовав, что вот теперь-то она, кажется, может и теперь ей почему-то легче поднять глаза на Лик Господа и замедлить в Его проникающем в Аннином сердце, утешающем и ободряющем взгляде Отеческой Любви...
«Ты больше работай и так пройдет твоя жизнь» - вновь и вновь звучали для нее эти удивительные слова старца Феодосия Кавказского. Теперь она была намного ближе к пониманию их тайны и силы. И возможно, уже скоро сумела бы объяснить, почему вместе с сердцем человека должно смиряться и тело, почему для того, чтобы препобедить гордость, самость и эгоизм человек должен пройти через огонь и воду, немало лет понести самых незавидных, смиренных и уничиженных положений, познать при этом свою греховность и свою малость, чтобы стать одним из тех нищих, кого вечно зовет Господь на Свою Вечную Трапезу. Пройдя уже не малый отрезок этого пути, Анна теперь осязательно знала, что такое гордость и эгоизм человека и какой неодолимой стеной стоит они между человеком и Богом.
«Ты больше работай и так пройдет твоя жизнь»... В этом таинственном слове, в котором сокрыты были и другие, еще неисчерпанные глубины, Анна чувствовала великое дыхание Благодати, и, повторяя их себе самой вновь и вновь как заклинание, она жаждала только одного: упасть на колени перед иконами, и только благодарить Господа, и плакать... Благодарить и плакать.
На земле, на своих грядках, вдали от красот и шумной жизни мира и всех его великолепий, под аккомпанемент временной нелюбви, настигавшей ее со всех сторон (что потом стало совсем понемногу проходить, истаивать, поскольку свое богоугодное дело для души Анны эта нелюбовь уже совершила), она познавала иные радости: любовь к пути Христову, к Кресту Господню, к Самому Распятому и чувствовала, что, может быть, где-то в самом конце бесконечной вереницы шествующих за Ним «нищих», и она, Анна, когда-нибудь обретется плетущейся и утирающей испачканными в земле руками слезы и при этом, несомненно, и светло радующейся...
7. Ответ на 6., Мы из будущего:
6. небесный пир
5. Re: И так пройдет твоя жизнь...
4. Иоанне, Эле , Артуру...
3. От сердца к сердцу...
2. Re: И так пройдет твоя жизнь...
1. благодарность автору