«Я не вижу жемчужного зерна в навозной куче революции...»

Личная жизнь во время революции

Ниже мы впервые публикуем главу (в сокращении) из книги «Фильм русской революции: В психологической обработке» (Белград: М.Г. Ковалев (Jефименко и Мартjановиh), (б.г.). - 460 с.) выдающегося русского учёного с мировым именем, врача-психиатра, общественного деятеля, публициста, писателя, участника русско-японской, Великой (Первой Мировой) войн, члена Особой комиссии при Главнокоманду­ющем Вооруженными Силами на Юге России по расследованию злодеяний большевиков Николая Васильевича Краинского (1869-1951) (см. о нем). Предположительно книга опубликована во второй половине - конце 1930-х гг.

+ + +

ГЛАВА IV.

Личная жизнь во время революции и мое отношение к ней.

 

 

В первые периоды революции я оставался сторонним её наблюдателем и переносил её невзгоды, как и все другие. Поскольку учреждения, в которых я работал, под­падали под переходные периоды, я испытывал все их прелести, но не был активным их деятелем. С прихо­дом в Киев добровольцев я вступил в белое движе­ние, которое мы тогда идеализировали, и с тех пор во­ображал себя активным борцом против революции, и по­тому все дальнейшие события я описываю как участник и активный деятель. Тогда я не знал истинного лица вож­дей белого движения и не имел понятия о быховской про­грамме. Я считал добровольческую армию борющейся за спасение единственной России, которую знала история - Рос­сии исторической, Царской. И потому, как и все другие монархисты, часто чувствовал на протяжении этой борьбы тот диссонанс и отсутствие ясных лозунгов, которые по моему разумению и погубили белое движение.

По складу моего духа, если бы я мог предвидеть бу­дущее непредрешенческое течение в эмиграции, отречение от лозунга исторического девиза «За Веру, Царя и Отече­ство», отречение от державного гимна и все прочее, я бы решительно остался в гибнущей России и, если бы уцелел, может быть там лучше послужил бы русскому народу, чем в эмиграции.

Революцию я предвидел во всем её ужасе и ненави­дел ее до глубины души. К либеральным общественным деятелям, неуклонно разрушавшим Россию, я относился с глубоким презрением. С первых дней февральской катастрофы гибель России была для меня совершенно ясна. Ко всем событиям революции я чувствовал одно лишь омерзение. Вот почему странно было бы требовать от ме­ня объективности: я шлю революции, всем её титанам, фанатикам, мошенникам, а особенно изменникам Царю одно только проклятие.

Я пишу то, что видели мои глаза, не для розового чи­тателя и не для непредрешенца, а потому хорошо знаю, как этот труд будет встречен. Но надо же иметь му­жество хоть раз сказать правду о том, что принято за­малчивать и маскировать. Я не вижу жемчужного зерна в навозной куче революции.

В самые первые дни революции я встретил одного своего ученика студента, который с восторгом стал мне говорить о светлом празднике новой жизни. Я выслушал его спокойно и, посмотрев ему в глаза, сказал: «Разве вы не видите, что все погибло?» Он посмотрел на меня с изумлением и написал мне в своей душе приговор неисправимого черносотенца. Мы молча разошлись. Через месяц я его встретил в другой обстановке и он сам обратился ко мне со словами: «А как вы были правы!»

К началу революции я жил в своем имении под Киевом, между станциями Дарницей и Борисполем, где мною был выстроен великолепный санаторий, в котором те­перь разместился госпиталь для душевнобольных солдат с Юго-западного фронта в 350 человек! Я предоставил государству весь санаторий, инвентарь и мой труд на все время войны безвозмездно и вел госпиталь под флагом Красного Креста в качестве главного врача. Оплачивалось только содержание больных.

Проведя первый период войны на фронте, я был потом привлечен к обслуживанию психиатрической помощью сол­дат Юго-Западного фронта и устроил свой госпиталь, вло­жив в него все достижения современной психиатрии, мой опыт и знания и все мои личные средства, которые были значительны.

Госпиталь находился в ведении Главноуполномоченного Московского района А. Д. Самарина, а ближайшим моим сотрудником в качестве уполномоченного, руководившего отправкою ко мне душевнобольных с фронта, был из­вестный психиатр проф. В. Ф. Чиж. У меня была чудес­ная собственная лаборатория, библиотека и я продолжал свои научные работы, одновременно поддерживая связь с физио­логической лабораторией профессора В. Ю. Чаговца. Позднее я в качестве приват-доцента Киевского университета чи­тал там лекции по общей психиатрии и психологии, работая в физиологической лаборатории.

Будучи тем, что тогда называлось презрительным термином черносотенца, я был среди окружающих тече­ний совершенно одинок и только в лице проф. В. Ф Чижа я имел твердого единомышленника и горячего русского патриота. Все остальное кругом было левое.

У меня был превосходный штат служащих, в боль­шинстве испытанных моих друзей и сотрудников по прежней моей службе в качестве директора больших и хороших окружных правительственных психиатрических больниц. Были люди, которые служили со мною от деся­ти до восемнадцати лет. Санитары, выученные мною, были из деревни Александровки, при которой было имение моего отца, часть которого теперь находилась в моем владении. Дело было поставлено самым гуманным образом, и слу­жащие были обставлены хорошо.

Но были, среди служащих и неудачно выбранные наспех во время войны. Я не мог отказать моим друзьям, отвергнув их протекции. И между прочим мне всучили ординатора-еврея Сегалина, который оказался убогим суще­ством и ненавистником России. Он показал свои когти с первых дней революции, а впоследствии играл роль у большевиков. Вторая моя ошибка была плодом гуманности моего брата, который был тюремным инспектором в г. Чернигове

В черниговской тюрьме содержался каторжник фельд­шер Иван Иванович Хоменко, убивший в 1905 г. исправни­ка. Он был присужден к смертной казни, но помилован и отбывал наказание в тюрьме. Это был революционер-фанатик со святыми глазами, мягким голосом, достаточно интеллигентный и хороший знаток своего дела. В тюрьме он вел себя безупречно и производил впечатление раска­явшегося. Через шесть лет мой брат выхлопотал ему Высочайшее помилование, и Хоменко был освобожден под надзор полиции.

Когда осенью 1915 года я открыл свой госпиталь, то по просьбе брата взял его на поруки и назначил фельд­шером в свой госпиталь. Человек это был необыкно­венно выдержанный, умный, симпатичный. Дело вел образ­цово. Он был женат и жил с женою в одном из моих домиков.

Как только разразилась революция, Хоменко снял мас­ку: он оказался левым эсэром и быстро вошел в связь с партией.

Как и во всех учреждениях катастрофа не миновала и моего госпиталя: по революционному трафарету появился комитет во главе с кухаркой Галькою, выросшей на кухне моего отца. Кончилось дело так, как оно кончалось везде: полным разграблением имущества, митингованием, революционными бреднями и, наконец, экспроприацией комитетом под руководством фельдшера Xоменко, моего собственн­ого госпиталя. Я отнесся к этому философски: все равно все гибло и вести дело было невозможно. Поэтому, сдав госпиталь, забрав часть своих вещей, я переехал в Ки­ев где у меня была комната, и ушел в научную работу.

Не описываю разгрома моего госпиталя, потому что он ничем не отличался от всех подобных, тогда чинимых по всей России.

В версте от моего госпиталя, в своем имении жил мой отец, тогда уже глубокий старик, но его пока не тро­гали. Как у всякого помещика в Малороссии, у моего от­ца было два своих жида, Гершко и Берко, оба даже мало­грамотные, но чрезвычайно предприимчивые и для хозяина полезные. От отца они перешли ко мне, и были мне при ведении сложного хозяйства очень полезны и честны Комис­сионную работу они выполняли в совершенстве. С бориспольскими евреями я был в хороших отношениях, и они поставляли мне все для госпиталя. Однако, когда во время керенщины н 1917 году я, по установившемуся обычаю, отпустил несколько пациентов - евреев на пасху к тамошним евреям, то они вернулись в госпиталь совер­шенно распропагандированными. Большинство из них были симулянты.

С первых часов революции еврейская молодежь в том числе сыновья и дочери моих жидов, сразу стали наглыми и экспансивными революционерами. В то время как молодежь бредила социализмом, их отцы бросились покупать землю, мечтая стать помещиками. Берко сейчас же купил себе хутор, ибо евреи получили право на вла­дение землею, которого раньше вне черты оседлости не имели.

Уехав в Киев, я перестал интересоваться госпита­лем, ибо не было приятно видеть, как разрушается все созданное трудом и знанием.

В Киеве во всех госпиталях происходило то же са­мое: расхищалось казенное имущество и воцарялось полней­шее безделие.

Казалось бы, что кое-что хорошего должна была дать революция. Возникли безчисленные союзы врачей, в том числе союз психиатров. Конечно, на все руководящие пос­ты выдвинулись евреи. Почти все они превратились в профессоров, в нововозникшем «клиническом институте». Я принял участие в этой новой жизни, читал лекции, де­лал доклады в научных обществах, но мало кто в это время этим интересовался.

В моей длинной жизни, полной приключений и перемен, мне приходилось бывать в разных положениях и вести различный образ жизни. Но этот период революция в Киеве я жил совершенно мещанской жизнью. К счастью я был совершенно одинок и это одиночество, пожалуй, было тем, чем я больше всего дорожил. Мне было тог­да 46 лет. Никем и ничем я не был связан, никому не отдавал отчета в своих действиях. Я жил на квар­тире у своего школьного товарища, чиновника Контрольной палаты, Заламатьева. Жил он с дочерью и со свояченницей бедно. Мы были дружны и одинаково ненавидели рево­люцию. Комната у меня была студенческая, почти без вся­кой обстановки; и я, привыкший к очень богатой жизни, нисколько не тяготился этим опрощением. Перезнакомился я с жильцами и часто заходил к ним на чай. Ко мне относились очень хорошо. Дома я целыми днями занимался научно, уходил только в госпиталь, в котором работал, и в физиологическую лабораторию. Долгие вечера проводил со своими хозяевами, иногда играл на виолончели. Позже я стал постоянным фаготистом в опере и это доставляло мне большое удовольствие.

В госпитале Красного Креста, в котором я был консультантом, положение было сложное - сначала при ке­ренщине, потом при петлюровщине и при большевиках. Я заведывал лабораторией госпиталя, и она всегда была полна студентов и курсисток, особенно евреев, которые меня любили. Оригинально было то, что в ней царила чисто научная атмосфера и даже в дни большевиков о них не говорили, хотя между посетителями были и большевики.

В Киеве у меня было много знакомых и ко мне за­ходило много разных людей. Жизнь моя того времени бы­ла не плоха. Об ограбленном имуществе я нисколько не жалел.

Время было опасное, при керенщине больше подлое, при большевиках страшное. Среда, в которой я вращался, была демократическая. В домашней жизни царил полуго­лод, грязь.

Деньги у меня еще были. Домик, в котором мы жили, был во дворе. Отсюда я наблюдал всю революцию до прихода большевиков, в феврале 1919 года, когда яви­лись меня расстреливать и мне пришлось скрыться, как скрывались многие. После того я перебрался в госпиталь, где помещался в комнате лаборатории. По вечерам бывало, когда с улицы доносилась редкая стрельба, когда электри­чество тускло горело со сниженным вольтажем, а в водопроводе не было воды, я сидел в своей комнате за столом и штудировал формулы механики. А за стеной мой школьный товарищ фантазировал на пианино, чрезвычайно музыкально и грустно. Когда я приходил в столовую пить чай почти без сахару, мы вспоминали детские годы и какой прекрасной казалась нам старая жизнь на фоне революции! Иногда в эту хмурую жизнь врезался флирт: женщины необыкновенно легко отдавались в это время <...> Связи были проходящие, прочных при­вязанностей не было, жили сегодняшним днем. Для меня будушего не было: я привык к мысли, что все гибнет, и я не видел никакого выхода из создавшегося положения. Нормальный человек в нормальное время имеет свое будущее в своей фантазии. Теперь этого не было. Люди становились равнодушны к своей судьбе: все равно ничего не изменишь. В дни бомбардировок и террора жизнь лю­дей висела на волоске. Знали, что своего жребия не избе­жишь. Не было даже того страха, в котором проявляется инстинкт самосохранения. Когда я был осужден на расстрел и скрывался, на душе у меня было спокойное равновесие и тупое сознание неизбежности: скрываться вечно ведь нельзя. И если я пробовал заглянуть в ленту буду­щего, она просто обрывалась.

Утром проснешься голодным и мечтаешь о том, как пойдешь в лавку купить французскую трехкопеечную булку, которая при керенщине стоила уже полтора рубля, а при большевиках - четыре. И какою вкусною она казалась в мечтах! Грезы о съестном занимали в психике огром­ное место. В фантазии рисовались блюда старого режима и о них было столько разговора. Вся Россия переживала «Си­рену» Чехова. Обед в кухмистерских стоил три рубля, был невкусен и скуден, а сервировка примитивна.

Мне как врачу приходилось исследовать интеллигент­ных больных и раньше бывших нарядными женщин. Их белье было до крайности грязно, а тело издавало не­стерпимый запах.

В комнате было холодно и, ложась в постель, я на­валивал на себя сверху все теплое из тканей, что у меня было в комнате. Грело свое собственное тело.

Однажды я сидел за своим столом, заваленным книгами, и занимался. На краю стола, между книгами, стояла тарелка с халвой, которую я купил себе, как лакомство. Внезапно я услышал шорох и, обернувшись в сторону тарелки увидел, что в растаявшей халве застрял мышонок. Он так и захлебнулся в липкой массе. В старое время, при царском режиме, я брезгливо выкинул бы всю халву. Теперь брезгливость была буржуазным предразсуд­ком. Я вытащил мышонка и выкинул его на улицу, а халву с удовольствием съел.

Бывали у нас в врачебной компании скромные, убогие пирушки, где царская водка все больше заменялась само­гоном.

Керенщину я выдержал без особых для себя инци­дентов.

В Киеве постоянно делались регистрации врачей. На одну из таких регистраций во время украинцев явился и я. Какой-то хам обратился ко мне на хохлацком жаргоне. Меня взорвало и я стал отвечать ему по-английски. Вышел скандал и я потребовал переводчика.

Заедали мелочи жизни, а на заседаниях домовых ко­митетов квартиранты грызлись между собою.

Настоящим образом революция задела меня при втор­жении первых большевиков. 10 февраля 1919 года я рабо­тал, по обыкновению, в лаборатории госпиталя за микро­скопом и собирался в обеденное время идти к себе на квартиру. В шесть часов у меня была университетская лекция, которую я читал в аудитории госпиталя. Но слу­чилось так, что в этот день, в виду наступления масляницы, наши врачи задумали устроить в складчину блины, и потому я не пошел домой.

Мы сидели за блинами, пили самогон, закусывали се­ледкой, и было довольно оживленно. В разгаре блинов в комнату вбегает моя лабораторная сестра Соломонова и говорит, что с моего двора через чужой телефон передали, что за мной пришли солдаты, чтобы вести меня на расстрел и чтобы я домой не возвращался. В те времена люди еще спасали друг друга, и мой друг профессор, узнав об этом, предупредил меня. Пришлось «смыться». Сейчас же я получил предложение от своих друзей скры­ваться у них. Как травленный зверь, не зная выследили ли меня, я задним ходом скрылся и прошел благопо­лучно по улицам. Три дня я не смел показать и носа на утицу. Потом мне сообщили, что распоряжение об аресте исходило от самостоятельной группы, в которой, видимо, были санитары из бывшего моего госпиталя. Когда через три дня Таращанская дивизия ушла из Киева, я вернулся в госпиталь.

Так погибли многие мои знакомые, предаваемые при­слугой или своими служащими.

Во время большевиков я держал связь со многими скрывавшимися офицерами, в том числе с генералом Федором Сергеевичем Рербергом, раньше командовавшим армией. Мы мечтали попасть к добровольцам, и как только они вошли, генерал получил назначение и я попал к нему сначала членом комиссии по расследованию дел чрезвычаек, а затем, когда он начал формировать седь­мую кавалерийскую дивизию, я поступил врачом Кинбурнского полка. Когда генерал Рерберг был назначен на­чальником тыла Киевской области, я получил назначение врача штаба тыла, на правах корпусного врача, оставаясь в то же время врачом Кинбурнского полка и седьмой ди­визии. Когда в Киев прибыла комиссия при Главнокоманду­ющем Вооруженными Силами Юга России, генерале Дени­кине, для расследования злодеяний большевиков, я был одновременно назначен её членом и сразу погрузился с тяжелую, но интересную работу. Я работал и в полку и в штабе, а затем в комиссии. С этого времени я прочно связал свою судьбу с добровольческой армией. Позже ге­нерала Рерберга сменил генерал Розалион-Сошальский, с которым вместе мы совершили наш крестный путь вплоть до эмиграции. Привожу здесь данную мне им аттестацию, как объективную характеристику моей деятельности в белом движении, засвидетельствованную и подписанную военным агентом Делегации в Югославии, полк. Базаревичем за N 993: она дает мне право говорить правду.

«Широкое образование известного в медицинском мире врача, выдающиеся административные способности, больший опыт двух предшествовавших войн, превоз­могли все неустройства исключительного времени и исключительной по трудностям для Белой Армии работы. Столь необходимая врачебная помощь в частях мне подчинен­ных, благодаря деятельному, богато просвещенному на­чальнику, до последней минуты оставалась на должной высоте... Пытливый ум психиатра, в связи с незаурядным мужеством, в моменты боя заставлял каждый раз находить ученого доктора медицины в самых передних линиях с винтовкою в руках (положе­ния, из которых он выходил неизменно в числе последних, зачастую пролагая себе путь штыком и пу­лею). Многократно присоединялся с разрешения ближай­шего начальства к передовым разъездам или дозорам идущим на самую рискованную разведку...». «Так было во время русской гражданской войны. То же было и в Русско-Японскую войну 1904-1905 гг. Не изменяется характер деятельности и в дни Великой войны 1914 г.»

Не надо думать, что вся революция состоит из собы­тий крупных. Мелочи жизни играют свою роль и перепле­таются с событиями исторического значения. Когда мы уже висели на отлете из Киева в ноябре 1919 года, я отлично сознавал, что вся дореволюционная жизнь кончена. Главное, чем я жил до революции, была научная работа.

У меня была великолепная лаборатория и библиотека в моем санатории у платформы Чубинской. Такая же прекрас­ная агрономическая библиотека была и у моего отца в име­нии, в версте от меня.

Когда ограбили мой госпиталь, я выехал в Киев и вывез с собою самые лучшие приборы, как микроскопы, электрические приборы и проч. Но все мои коллекции и ог­ромная часть аппаратуры осталась там. Взял я и кое-какие вещи, в том числе великолепную виолончель, подлинного Страдивариуса. Был со мною и полный комплект одежды старорежимного образца: фрак, смокинг, сюртук и проч. Теперь, при новом порядке, это, конечно, были аттрибуты отжившего и можно было смело сказать, что они никогда больше не пригодятся. Научные приборы я перевез в фи­зиологическую лабораторию, где работал, а домашние вещи были в комнате, которую я снимал.

За несколько дней до отхода из Киева я отдал два своих цейсовских микроскопа на сохранение: своим ученицам-медичкам. Если бы я вернулся, я получил бы их обратно, если нет, все же они будут в хороших руках. Ведь микроскоп, с которым я работал всю жизнь, ста­новится как бы частью самого ученого.

А вот на комплект старорежимной одежды я иногда поглядывал с насмешкою. И однажды, когда во двор вошел татарин, скупавший старые вещи, я, спустил ему за гроши эти, на самом деле новые и хорошие вещи. Что­бы не напоминали о старых временах. Теперь ведь насту­пает век пиджачка с его демократической физиономией.

Когда я сказал татарину: «Бери, ведь все равно через неделю здесь будут большевики, а при них это не нуж­но», татарин весь сжался и тревожно спросил: «Как, не­ужели придут большевики?» И купил комплект буржу­азных предразсудков.

Более всего мне было жаль расстаться с моим вер­ховым конем, который, на Мазурских озерах нащупал у Гольдапа своими ногами брод и вывел меня с тран­спортом раненых на 58 подводах и половиною дивизион­ного лазарета из окруженного города. Коня купил у меня за 600 рублей мой «придворный» поставщик Берко и обе­щал лелеять его.

Уходя в скитания, я бросил взгляд на свою комнату. Она имела спартанскую физиономию. Посредине стоял гро­мадный простой стол, весь заваленный книгами, бумагами, а в углу были свалены приборы, реактивы и стояла при­слоненная к стенке винтовка.

Ничего мне не было жаль. Большевики все равно ожидовят и испаскудят русскую науку. Но в углу стоял мой Страдивариус и фагот, на котором я играл в опе­ре. Мне стало жаль виолончели и я ясно себе представил, как какой-нибудь еврейчик, не признающий буржуазного права собственности, будет на нем испражняться в каком-либо оркестре. А у меня было много приятелей оркестро­вых музыкантов, ибо я любил играть в оркестрах... Странным образом этот мой любимый инструмент по­слал мне о себе весточку; через много лет в эмигра­цию. Лет через десять я получил из Харбина письма от моей племянницы. Она поведала мне, как при отходе добровольцев её муж, князь Голицин, в Крыму был расстрелян большевиками. Она, особа энергичная и красивая женщина, стала пробираться в Сибирь, где были её род­ные, и с большими авантюрами проезжала через Харьков.

В молодости я был женат и у меня от этого бра­ка была дочь, которую я много лет не видал и встре­тился с нею уже, когда она окончила университет. Мы жили врозь, но встретились друзьями. Она осталась у большевиков и была врачем с хорошими знаниями. Моя пле­мянница ее разыскала, и та встретила ее очень мило. Но... любви покорны не только все возрасты, но и состояния, и даже большевики... И вот в это время моя дочь была невестой врача-большевика. Но самое характерное для этих нравов и времен было то, что во время пребывания у неё моей племянницы, моя дочь должна была скрывать ее от своего жениха...

Во время моей смертной борьбы с большевиками я ни­когда не питал к ним ненависти и даже не всегда питал презрение. Но когда я через много лет читал это пись­мо, чувство невыразимого отвращения охватило меня по отношению к этому животному, которое не только служило большевикам, но которого должна была бояться любимая им женщина, чтобы им не сделан был донос на нее. <...> Я проклял бы доносчика, которого должна была бояться кузина его жены. <...>

Однако моя племянница, героически пробравшаяся че­рез всю Сибирь, проездом через Киев пошла в мою бывшую квартиру и... видела мой Страдивариус мирно сто­явший у моих хозяев. Не пронюхали, видимо, мои приятели еврейчики, какое сокровище упустили они в своем неве­дении.

В моей безпокойной жизни, швырявшей меня по всем бедствиям моей Родины, я всегда считал, что такой чело­век как я, не должен быть связан с женщиною глу­боким чувством. И когда на моем пути попадались пре­красные женщины с чуткою душой, я своевременно отхо­дил от них. <...>

И вот, во времена керенщины - я ведь не был тог­да еще стар - я чуть-чуть не нарвался. На моем пути я встретил женщину, которая мне понравилась. И много мне пришлось бороться, чтобы отойти от неё благополучно.

Эта культурная, аристократическая семья, при матери вдове, попадала в затруднительные положения. Как-то раз я уз­нал, что мать находилась в большом затруднении и что ей надо три тысячи. У меня деньги были, тогда еще не обесцененные и я сейчас же предложил их ей. Я дал их совершенно просто, без всякого раздумывания. Потом эта умная и воспитанная женщина сказала мне однажды: «как это вы так просто, без всякой расписки дали эти деньги?»

Видите, какие были времена - даже дружеская помощь требовала расписок.

И все-таки я любил женщин и был всегда окру­жен своими ученицами <...>

Прошла война, прошла революция, и однажды мы сидели за ужином в хорошем ресторане, уже во времени эмиграции, когда столы снова были накрыты скатертями, и мы были в хорошем обществе. Шли мирные беседы. Мой взгляд случайно упал на страницу французского издания «Illustration». Там была гравюра, изображавшая на Нижегородской ярмарке комиссаров с их содержанками, так называемыми «содкомами». Я остолбенел: в одной из фигур я узнал свою бывшую приятельницу. Вот как швыряет карты революция. Я хорошо знал психологию этой интересной жен­щины! Променяла светское общество на комиссаров, ибо теперь были их времена. <...>

Загрузка...

Организации, запрещенные на территории РФ: «Исламское государство» («ИГИЛ»); Джебхат ан-Нусра (Фронт победы); «Аль-Каида» («База»); «Братья-мусульмане» («Аль-Ихван аль-Муслимун»); «Движение Талибан»; «Священная война» («Аль-Джихад» или «Египетский исламский джихад»); «Исламская группа» («Аль-Гамаа аль-Исламия»); «Асбат аль-Ансар»; «Партия исламского освобождения» («Хизбут-Тахрир аль-Ислами»); «Имарат Кавказ» («Кавказский Эмират»); «Конгресс народов Ичкерии и Дагестана»; «Исламская партия Туркестана» (бывшее «Исламское движение Узбекистана»); «Меджлис крымско-татарского народа»; Международное религиозное объединение «ТаблигиДжамаат»; «Украинская повстанческая армия» (УПА); «Украинская национальная ассамблея – Украинская народная самооборона» (УНА - УНСО); «Тризуб им. Степана Бандеры»; Украинская организация «Братство»; Украинская организация «Правый сектор»; Международное религиозное объединение «АУМ Синрике»; Свидетели Иеговы; «АУМСинрике» (AumShinrikyo, AUM, Aleph); «Национал-большевистская партия»; Движение «Славянский союз»; Движения «Русское национальное единство»; «Движение против нелегальной иммиграции».

Полный список организаций, запрещенных на территории РФ, см. по ссылкам:
https://minjust.ru/ru/nko/perechen_zapret
http://nac.gov.ru/terroristicheskie-i-ekstremistskie-organizacii-i-materialy.html
https://rg.ru/2019/02/15/spisokterror-dok.html

Комментарии
Оставлять комментарии незарегистрированным пользователям запрещено,
или зарегистрируйтесь, чтобы продолжить
Введите комментарий

3. Вот как швыряет карты революция. ВЕРНУЛСЯ В СССР. ЛИЗАЛ ВСЁ, ЧТО МОЖНО И НЕЛЬЗЯ.......

Любопытно, а внавозной куче ЭВОЛЮЦИИ он тоже ничего не видел ? Или в соостветствующей куче контрреволюции ? "ЗАБЫТАЯ" АВТОРМ ЧАСТЬ БИОГРАФИИ: В августе 1945 подал ходатайство о разрешении возвращения на Родину и получения советского гражданства, в сентябре 1946 написал письмо И. В. Сталину с просьбой разрешить возвращение на Родину и предоставить возможность закончить свой научный труд. 1 февраля 1947 разрешение на возвращение в Советский Союз было получено. До 25 апреля 1947 работал в лагере Гродно консультантом санчасти. 2 мая 1947 прибыл в Харьков, со 2 июня 1947 работал старшим научным сотрудником биохимической лаборатории Украинского психоневрологического института, с 30 сентября 1949 — заведующим биофизической лабораторией данного института. 12 мая 1951 ВАК при Министерстве высшего образования СССР утвердила Н. В. Краинского в учёной степени доктора медицинских наук, а приказом по Украинскому психоневрологическому институту от 14 июля 1951 ему было утверждено (возвращено) учёное звание профессора.

ortodox / 26.10.2015

2. Re: «Я не вижу жемчужного зерна в навозной куче революции...»

А в чем разница между этим Краинским и большевиками, которых он ненавидел? Ведь он отличался только навыками иного поведения, а не мировоззрением? Он такой же атеист, так же презирает семью, так же далек от духа как и большевики. Просто человек старого воспитания при новой голове в которой стиранным образом сохранился царь.

Дмитриев / 26.10.2015

1. Как будто твоя судьба описана...

Хорошо бы эти воспоминания прочесть в семье с детьми, пока они еще внимают родителям...

Владимиръ / 24.10.2015
Николай Краинский:
Врангелиада
Севастополь осенью 1920 года
10.11.2015
«Я не вижу жемчужного зерна в навозной куче революции...»
Личная жизнь во время революции
23.10.2015
Лицо Добровольческой армии
Глава из «Психофильма русской революции»
09.10.2015
Психика и техника как факторы войны
Из наследия выдающегося русского учёного
19.06.2015
Все статьи автора
Последние комментарии
Голубое лобби за тотальную украинизацию
Новый комментарий от monarhist
12.12.2019
Модернистские потуги или обыкновенное невежество?
Новый комментарий от Потомок подданных Императора Николая II
05.12.2019
Возбудить дело против депутата Оксаны Пушкиной
Новый комментарий от Ортодоксос
11.12.2019
Нельзя осуждать суррогатное материнство
Новый комментарий от Виктор Васильевич
09.12.2019
«Слова "ад", "смерть без покаяния" нас не прошибают»
Новый комментарий от Советский недобиток
11.12.2019
Александр Проханов: «Это день волшебный!»
Новый комментарий от Oldman1312
09.12.2019