Ко дню памяти (23 сентября / 6 октября) великого русского православного мыслителя, богослова, историка, поэта, публициста, критика, основоположника «классического славянофильства» Алексея Степановича Хомякова (1804-1860) мы переиздаем сочинение историка, публициста, педагога Валерия Николаевича Лясковского (1858-1938).
Это первое монографическое сочинение об А.С. Хомякове.
В.Н. Лясковский окончил физико-математический ф-т Московского ун-та (1880), затем учился на филологическом ф-те. «Почти мальчиком» он познакомился с И.С. Аксаковым, летом 1876 г. помогал ему разбирать корреспонденцию Славянского комитета, был и в теплых отношениях с А.Ф. Аксаковой (в архивах сохранились ее письма к нему), посещал аксаковские «пятницы», сотрудничал в газете И.С. Аксакова «Русь».
С 1882 г. служил в архиве МИД. С 1884 г. переехал в свое небольшое орловское имение «Дмитровское-Истомино». По соседству находилось имение Киреевка (Киреевская слободка), братьев И.В. и П.В. Киреевских (умерших в 1856 г.), где жила вдова Ивана Васильевича - Наталья Петровна (рожд. Арбенева). В 1898 г. В.Н. Лясковский купил Киреевку, сохранил и разобрал архив Киреевских и написал первые биографии об основоположниках славянофильства (Алексей Степанович Хомяков. Его жизнь и сочинения // Русский архив. - 1896. - Кн.3.- С. 337-510; Отд. изд.- М., 1897; Братья Киреевские. Жизнь и труды их. - СПб., 1899.- 99 с.).
После революции В.Н. Лясковский жил в Орле, писал воспоминания. Арестован (1937), погиб в заключении.
Публикацию (в сокращении) специально для Русской Народной Линии (по первому отдельному изданию: Лясковский В.Н. А.С. Хомяков. Его жизнь и сочинения.- М.: Универ. тип., 1897.- VIII, 176, II с.) подготовил профессор А. Д. Каплин. Постраничные сноски автора заменены концевыми. Деление текста в Интернет-издании на 3 части - составителя (при этом авторское разделение сохранено без изменения).
+ + +
IV.
Отношение к женщинам. - Женитьба. - Е. М. Хомякова. - Дети.
Перелом, совершающийся в жизни человека при вступлении из отроческого возраста в юношеский, при входе «в те лета, когда нам кровь волнует женский лик», бывает бесконечно разнообразен; и если сколько голов, столько умов, то едва ли не с большим еще правом можно сказать тоже о жизни сердца и о первом пробуждении страстей. В простых условиях крестьянского быта и эта сторона жизни проста и немногосложна; исключения, к счастью для народа, до сих пор еще редки. Но чем выше станем мы подниматься по общественной лестнице, тем больше увидим борьбы и отклонений от правого пути. Мальчик, принадлежащий к верхнему слою общества, подвержен с детства стольким воздействиям, возбуждающим воображение и чувственность, что разве только чудом может он не развиться ранее положенной природою поры; и редко такое развитие не сопровождается напрасною тратою душевных и телесных сил, и большею или меньшею потерею нравственной чистоты, переходом от невинности к пороку. Городская и в особенности столичная жизнь полна соблазнов. В деревне этих соблазнов нет, но за то есть другие. Много их и теперь; еще больше было в старом помещичьем быту, не привыкшем к стеснениям и потому так часто переходившем в разгул.
Немного есть родителей, которые понимают свою обязанность внушать детям сначала безсознательный, а потом и определенный верный взгляд на отношения мужчины к женщине и воспитывать в них твердые правила нравственности и чести. Еще меньше найдется таких, которые, сознавая эту обязанность, умеют вó время ее исполнить. Большинство иди вовсе не думает об этом, или считает своих детей моложе их действительного жизненного возраста. Жизнь застает их врасплох, и им приходится действовать по пословице: пришла беда, отворяй ворота. Не такова была Марья Алексеевна Хомякова. Мы видели, как вела она своих сыновей с детства, какие благотворные начала вынесли они из родительского дома. И вот на пороге его, перед выходом их на широкий путь жизни, она завершила их воспитание поступком бывшим вполне в её духе и согласным с тем, как она понимала жизнь и обязанности честного человека. Когда её сыновья пришли в возраст, она призвала их и объяснила им свой взгляд на эти обязанности, состоявший в том, что мужчина, вопреки общепринятым понятиям о его относительной свободе, должен также строго блюсти свою чистоту, как и девушка. Поэтому она потребовала от сыновей клятвы, что они до брака не вступят в связь ни с одною женщиною, прибавив к этому, что кто из них нарушит клятву, тому она откажет в своем последнем благословении. И клятва была дана.
Таковы были правила, которые Хомяков вынес из дому, с которыми он, двадцатилетний гвардейский корнет, очутился в Петербурге. И он не отступил от них, не нарушил данной матери клятвы. Мы не знаем, как справлялся он со своею горячею кровью; но из его стихов видим, что он несколько чуждался женщин. К скромности, частью природной, частью внушенной воспитанием, присоединилось в нем чрезвычайно высокое представление об идеале женщины, осуществления которого в жизни он искал, но все еще не находил.
Двадцати шести лет он писал («Признание»):
Досель безвестна мне любовь
И пылкой страсти огнь мятежный;
От милых взоров, ласки нежной
Моя не волновалась кровь.
Так сердца тайну в прежни годы
Я стройно в звуки облекал
И песню гордую свободы
Цевнице юной поверял.
Надеждами, мечтами славы
И дружбой верною богат,
Я презирал любви отравы
И не просил её наград.
С тех пор душа познала муки,
Надежд утрату, смерть друзей,
И грустно вторит песни звуки,
Сложенной в юности моей.
Я под ресницею стыдливой
Встречал очей огонь живой,
И длинных кудрей шелк игривой,
И трепет груди молодой,
Уста с приветною улыбкой,
Румянец бархатных ланит,
И стройный стан, как пальма гибкий,
И поступь легкую харит.
Бывало, в жилах кровь взыграет,
И страха, радости полна,
С усильем тяжким грудь вздыхает,
И сердце шепчет: вот она!
Но светлый миг очарованья
Прошел как сон, пропал и след:
Ей дики все мои мечтанья,
И непонятен ей поэт.
Когда ж?... И сердцу станет больно,
И к арфе я прибегну вновь,
И прошепчу, вздохнув невольно:
Досель безвестна мне любовь.
Итак, тем девушкам (нечего, кажется, прибавлять, что Хомяков с его понятиями о любви не мог «ухаживать» за замужними женщинами) тем девушкам, на которых он обращал внимание были дики его мечтанья. Так случилось и с известною чаровницею тогдашней молодежи, Александрою Осиповною Россет. Встретившись с нею в Петербурге, Хомяков, повидимому, как и все в начале, увлекся ею;
Но ей чужда моя Россия,
Отчизны дикая краса,
И ей милей страны другие,
Другие лучше небеса,
Пою ей песнь родного края -
Она не внемлет, не глядит;
При ней скажу я: «Русь святая», -
И сердце в ней не задрожит.
И тщетно луч живого света
Из черных падает очей:
Ей гордая душа поэта
Не посвятит любви своей.
Прочитав эти стихи, так и озаглавленные «Иностранке», А. О. Россет жестоко обиделась на разборчивого поэта, а он между тем прожил до тридцати лет со свободным сердцем. Наконец настал и его черед. Здесь мы возвращаемся к нашему прерванному рассказу.
В 1834 году Алексей Степанович встретился в Москве с племянницею Пашковых, Зинаидою Николаевною Полтавцевою, и страстно в нее влюбился. На предложение быть его женою[i] она отвечала отказом, однако сохранила о нем доброе воспоминание и замуж не вышла. В чудном стихотворении
Когда гляжу, как чисто к зеркально
Твое чело,
поэт излил свою сердечную тоску. Тем же настроением, но уже несколько успокоенным, навеяны стихотворения «Элегия» и «Благодарю тебя». Душа переболела, ум вступил в свои права. Хомяков вышел из этого испытания окрепшим и просветленным и мог сказать про себя:
Так раненый слегка орел уходит выше
В родные небеса.
И он снова вернулся к своим думам, к своему жизненному подвигу. В стихотворениях «Мечта», «Ключ» и «Остров», перед нами является прежний спокойный мыслитель, прежний пламенный пророк. Но уже близко было то счастье, которого он так долго и так напрасно искал. Через поэта Н. М. Языкова, принадлежавшего к кружку Киреевских, Алексей Степанович познакомился с его сестрою Катериною Михайловною, и 5 июля 1836 года они были обвенчаны[ii]. За несколько дней перед тем сестра Алексея Степановича, Анна Степановна, вышла замуж за своего дальнего родственника Василия Ивановича Хомякова.
Для всякого человека, за редкими исключениями, брак бывает поворотною точкою в жизни; но резкость этого поворота не для всех одинакова. Большинство мужчин из верхних слоев общества женятся, уже искусившись в любви, а часто и в разврате. Худшие не меняют после того своих привычек или скоро к ним возвращаются; лучшие - оставляют эти привычки, делаются примерными мужьями и отцами, но так и считают, что они пожили - и довольно, что «личная жизнь» кончена, что молодость прошла. Лишь весьма немногие приносят в семью нетронутое сердце и думают, что настоящая жизнь тут-то и начинается. О Хомякове и этого сказать мало. Не допуская и мысли об игре в любовь, но от юности нося в душе чистый и ясный идеал женщины и семьи, он из года в год, томясь и тоскуя, тщетно искал его осуществления. Первое сильное его чувство не нашло себе отклика; но светлая мечта его души от того не померкла, а загорелась еще ярче и, как далекая звезда, наконец привела его к давно желанной цели. Умудренный жизнью, но сохранив всю цельность нетронутого чувства, он внес в брак истинное целомудрие. Вопреки тому, как бывает обыкновенно, этот тридцатидвухлетний жених был равен по нравственной чистоте своей восемнадцатилетней невесте. Клятва, данная матери, была сдержана, и не телесно только, но и духовно. Таков был этот союз. Мог ли он не привести к счастию? И действительно, счастие было полное, какое только доступно человеку на земле. Этим счастием дышит каждое слово, дошедшее до нас из этого времени жизни Алексея Степановича и его молодой жены.
Нужно заметить, что если для Хомякова семья была жизненным идеалом, то он редко где мог найти, себе такую жену, как в необыкновенно дружной Языковской семье. Катерина Михайловна как бы создана была для воплощения того, о чем мечтал Алексей Степанович. Когда читаешь её письма и вслушиваешься в рассказы людей ее знавших, то изумляешься полному отсутствию в ней всего резкого, всего бросающагося в глаза, её полной, безусловной простоте. Катерина Михайловна, скромная и очень застенчивая, с точки зрения испорченного светского вкуса была женщина совсем обыкновенная, то есть в ней не было ровно ничего бьющего на эффект. Она была хороша собой, но красотой не поражала; умна, но об её уме не кричали; полна умственных интересов и образована, но без всяких притязаний на ученость, Словом, это было вполне, если можно так выразиться, художественно-гармоничное существо; а таким был и сам Хомяков. Отсюда их сродство и редкое счастие, для многих мало понятное. Хомяков не суживался в семейной жизни и не снисходил до неё, как многие умники: для него семья была «святая святых», где почерпал он вдохновение и силу и куда никого со стороны не допускал... Но лучше всего это настроение выражается его же стихами, написанными через два года после свадьбы:
Лампада поздняя горела
Пред сонной лению моей,
И ты взошла и тихо села
В слияньи мрака и лучей.
Головки русой очерк нежный
В тени скрывался, а чело -
Святыня думы безмятежной -
Сияло чисто и светло.
Уста с улыбкою спокойной,
Глаза с лазурной их красой,
Все тихим миром, мыслью стройной
В тебе дышало предо мной.
Ушла ты - солнце закатилось,
Померкла хладная земля;
Но в ней глубоко затаилась
От солнца шаркая струя.
Ушла! Но Боже, как звенели
Все струны пламенной души,
Какую песню в ней запели
Оне в полуночной тиши!
Как вдруг и молодо, и живо
Вскипели силы прежних лет,
И как вздрогнул нетерпеливо,
Как вспрянул дремлющий поэт!
Как чистым пламенем искусства
Его зажглася голова,
Как сны, надежды, мысли, чувства
Слилися в звучные слова!
О, верь мне: сердце не обманет,
Светло звезда моя взошла,
И снова яркий луч проглянет
На лавры гордого чела.
Войдя в новую семью, Катерина Михайловна сразу стала тем, для чего была рождена и воспитана: верною женою и послушною дочерью. Она смирялась перед свекровью, которой крутой нрав и ей доставлял немало горьких минут; а чем она была для мужа, это прекрасно выразил в посвященных ей стихах её брат H. М. Языков:
Дороже перлов многоценных
Благочестивая жена!
Чувств непорочных, дум смиренных
И всякой тихости полна,
Она достойно мужа любит
Живет одною с ним душой,
Она труды его голубит,
Она хранит его покой.
И счастье мужа - ей награда
И похвала, и любо ей,
Что меж старейшинами града
Он знатен мудростью речей,
И что богат он чистой славой
И силен в общине своей.
Она воспитывает здраво
И бережет своих детей:
Она их мирно поучает
Благим и праведным делам,
Святую книгу им читает,
Сама их водит в Божий храм.
Она блюдет порядок дома,
Ей мил её семейный круг,
Мирская праздность незнакома,
И чужд безсмысленный досуг.
Не соблазнят её желаний
Ни шум блистательных пиров,
Ни вихрь полуночных скаканий
И сладки речи плясунов,
Ни говор пусто-величавый
Бездушных, чопорных бесед,
Ни прелесть роскоши лукавой,
Ни прелесть всяческих сует.
И дом её боголюбивый
Цветет добром и тишиной,
И дни её мелькают живо
Прекрасной, светлой чередой;
И никогда их не смущает
Обуревание страстей:
Господь ее благословляет,
И люди радуются ей.
«В детях оживает и, так сказать, успокоивается взаимная любовь родителей», сказал впоследствии Хомяков. Легко себе представить, чем были дети для молодых супругов. У них родились один за другим сыновья Степан и Федор. Они были оба болезненны, особенно маленький Степанчик, и оба умерли в 1838 году. Памяти их посвящено стихотворение «К детям»
Бывало, в глубокий полуночный час
Малютки, приду любоваться на вас;
Бывало, люблю вас крестом знаменать,
Молиться, да будет на вас благодать,
Любовь Вседержителя Бога.
Стеречь умиленно ваш детский покой,
Подумать о том, как вы чисты душой,
Надеяться долгих и счастливых дней
Для вас, беззаботных и милых детей -
Как сладко, как радостно было!
Теперь прихожу я: везде темнота,
Нет в комнатке жизни, кроватка пуста,
В лампаде погас пред иконою свет...
Мне грустно: малюток моих уже нет -
И сердце так больно сожмется!
О дети! В глубокий полуночный час Молитесь о том, кто молился о вас,
О том, кто любил вас крестом знаменать;
Молитесь, да будет и с ним благодать,
Любовь Вседержителя Бога.
Впоследствии у Хомяковых было семеро детей: пять дочерей и два сына.
V.
Жизнь в Москве и деревне. - Заграничное путешествие. - Отношение Хомякова к своим произведениям. - Литературные противники, единомышленники и друзья. - K. С. Аксаков и Ю. Ф. Самарин. - Валуев. - Сочинения Хомякова.
Со времени женитьбы и до конца внешний распорядок жизни Алексея Степановича почти не менялся. Московский дом, в котором прошла его ранняя молодость, был отдан в приданое за Анной Степановной, которая через три года скончалась, а Алексей Степанович с женой поселились в наемной квартире. Долее всего прожили они на Арбате, против церкви Николы Явленного, а оттуда осенью 1844 года переехали на Собачью площадку, в собственный дом, купленный у князей Лобановых-Ростовских, в котором с тех пор и жили постоянно. Весною Алексей Степанович уезжал в деревню довольно поздно, часто в июне, но за то осенью, как страстный охотник, заживался там долго. И он, и его жена очень любили Липицы, но проводили лето больше в Боучарове, которое было удобнее для житья и, как главное имение, требовало большего присмотра. Здесь почти всегда бывал кто-нибудь, чаще всего ближайшие соседи, Ротмистров, Булыгин и Загряжский; постоянным же собеседником Алексея Степановича и соучастником в любимой его игре на биллиарде был его управляющий Василий Александрович Трубников, которого Хомяков очень любил. Дети Трубникова, и особенно сын его Сеничка, большой шалун, часто приходили играть с детьми Хомякова. Марья Алексеевна не одобряла такого общества, но сын в этом её не слушал. Вообще же Марья Алексеевна никогда не переставала горевать о своем старшем сыне, а Алексея Степановича любила журить и бранить, чтó он с необыкновенным терпением переносил. Между прочим она постоянно упрекала его в плохом управлении имениями, чтó было несправедливо, ибо Алексей Степанович в действительности устроил дела и заплатил множество долгов. На самом деле старуха не могла простить сыну его, по её мнению, либерального и протестантского образа мыслей, бороды и нежелания служить. Сама она доходила во внешних выражениях своей набожности до крайних пределов.
Итак, жизнь Хомякова делилась между Москвою и его деревнями, которые он объезжал довольно часто. Изредка ездил он в Петербург, по разу был в Киеве, Крыму и на Кавказе. В 1847 году он с женою и двумя старшими детьми ездил за границу, посетил Германию, Англию, Францию и Прагу.
Цель этого путешествия была, вероятно, двоякая: Алексей Степанович хотел показать своей жене великие произведения искусства, и побывать в Англии, земле, наиболее привлекавшей его на Западе.
В Праге, тогдашнем средоточии только-что пробудившейся Западно-славянской мысли, Хомяков познакомился с Ганкою и в его альбом написал следующие знаменательные строки:
«Когда-то я просил Бога о России и говорил:
Не дай ей рабского смиренья,
Не дай ей гордости слепой
И дух мертвящий, дух сомненья
В ней духом жизни успокой. .
Эта же молитва у меня для всех славян. Если не будет сомненья в нас, то будет успех. Сила в нас, только бы не забывалось братство. Что я это мог записать в книге вашей, будет мне всегда помниться, как истинное счастие».
К этому времени относится стихотворение «Беззвездная полночь дышала прохладой».
В следующем году Хомяков напечатал свое «Письмо об Англии», в котором он с изумительною для иностранца чуткостью несколькими чертами изображает основные особенности английского быта. Показав неосновательность ходячих мнений об англичанах, он определяет сущность социальной борьбы вигов и ториев и с необыкновенною теплотою описывает любовь англичан к их старине, любовь, подобную которой так хотелось Алексею Степановичу видеть в своих соотечественниках. Указав на успехи рационалистического вигизма, он кончает свою статью словами: «Конечно Англия еще крепка, много живых и свежих соков льется в её жилах; но дело вигов идет вперед неудержимо. Звонко и мерно раздаются удары протестантского топора, разрубаются тысячелетние корни, стонет величавое дерево. Не верится, чтобы земля, воспитавшая так много великого, давшая так много прекрасных примеров человечеству, разнёсшая свет христианства и славу имени Божия по отдаленнейшим концам мира, могла погибнуть; а гибель неизбежна, разве (и дай Бог, чтоб это было), разве примет она новое духовное начало, которое притупило бы острие протестантского топора, залечило бы уже нанесенные раны и укрепило ослабленные корни. Но будет ли это? Я взошел на Английский берег с веселым изумлением, я оставил его с грустною любовью».
С выхода в отставку Хомяков никогда более не служил и потому мог свободно располагать своим временем. Помимо хозяйства и чтения (а читал он все, чтó только заслуживало внимания) он продолжал писать. Но скоро стало, ясно, что его поэтическое дарование не есть средоточие его творческих способностей. Впоследствии, сравнивая себя с Ф. И. Тютчевым, которого он называл «насквозь поэтом», Хомяков писал: «Без притворного смирения я знаю про себя, что мои стихи, когда хороши, держатся мыслью, то есть прозатор везде проглядывает и следовательно должен наконец задушить стихотворца». Мы, быть может, не согласимся с таким бесповоротным самоосуждением; но нельзя отрицать того, что поэтическая стихия не была жизнию для Хомякова. От времени до времени он писал чудные стихи, но бывали у него и долгие промежутки без вдохновения. Кроме небольших стихотворений, он после «Ермака» написал еще драму «Дмитрий Самозванец», произведение полное отдельных, преимущественно лирических красот, но окончательно доказавшее самому поэту, что он лишен силы драматургической. Ему предназначено было другое поприще; но пока он еще не выступал на него, не записывал рождавшихся в его голове мыслей, а ограничивался тем, что высказывал их в спорах. А. И. Кошелев рассказывает, что впоследствии, на упреки в том, что он слишком много говорит и слишком мало пишет, Хомяков отвечал: «Изустное слово плодотворнее писанного; оно живит слушающего и еще более говорящего. Чувствую, что в разговоре с людьми я и умнее, и сильнее, чем за столом и с пером в руках. Слова произнесенные и слышанные коренистее слов писанных и читанных». И на самом деле, сила его слова было поразительна: в том согласны все, друзья и недруги, оставившие нам воспоминания о нем. За страсть к спорам недальновидные люди называли Хомякова софистом и лицемером, потому что он часто для уяснения какого-нибудь вопроса, о котором спорили два безнадежно-несогласные собеседника, становился то на сторону одного, то на сторону другого и в конце концов доказывал обоим несостоятельность их доводов и приводил их к истине. Спорить с ним было очень трудно, почти невозможно. Но за то, когда, увлекшись, он начинал излагать свои любимые мысли, особенно говорить о вере, о призвании России, то диалектик исчезал, и слово его звучало вдохновением пророческим.
Мы уже назвали выше нескольких друзей, составлявших первый и ближайший кружок Хомякова. К концу тридцатых годов в Москве собрались все те силы, которыми прославилась последующая четверть века. На ученое и литературное поприще выступили первые противники провозглашенного Хомяковым Русского направления: Герцен, Грановский, Белинский, потом Соловьев и Кавелин; рядом с ним явились сторонники направления национального в тесном смысле, Шевырев и Погодин. Все это были, кроме немногих, люди так или иначе причастные к Университету, представители, если можно так выразиться, присяжной науки, процветшей под покровительством попечителя графа Строганова. Проповедь Хомякова нашла себе в начале лишь немногих последователей. Почти одновременно с обращением к православному образу мыслей И. В. Киреевского, Хомяков сошелся с молодыми людьми K. С. Аксаковым, Ю. Ф. Самариным, А. Н. Поповым и некоторыми другими. Тогда же впервые появился в Москве Гоголь, с которым Хомяков вскоре подружился. Если прибавим имена брата Е. М. Хомяковой, H. М. Языкова, с его другом К. А. Коссовичем, её племянника Дмитрия Александровича Валуева, старика С. Т. Аксакова, выступившего несколько позднее, младшего сына его Ивана Сергеевича, братьев Елагиных и Ф. В. Чижова: то получим почти полную картину того кружка, в котором вращался в то время Хомяков. Еще позже к нему присоединился князь В. А. Черкасский.
Та юношеская свежесть чувства, которую Хомяков сохранил до зрелого возраста, сказалась не в одних только указанных нами отношениях к жене: таков был он и в дружбе. Сходясь с людьми, которые были моложе его на много лет, он заставлял их забывать разницу возраста. Такова была его дружба с Константином Аксаковым и Юрием Самариным. Вот как определяет их троих И. С. Аксаков:
«Творчество мысли, страстное к ней отношение, рьяность проповеди принадлежали собственно K. С. Аксакову. Он был не только философ, но еще более поэт (не в смысле только стихописания), и строгий логический вывод, даже в научных исследованиях, почти всегда упреждался в нем каким-то художественным откровением».
«Природа Самарина была совершенно противоположна природе K. С. Аксакова. Если Самарину не доставало творчества и почина, то он превосходил своего друга ясностью, логическою крепостью и всесторонностью мысли, зоркостью аналитического взгляда. Его требования в мышлении были несравненно строже; его логики не могли подкупить никакие сочувствия и влечения. Он не только ничего не принимал на веру, но в противуположность своему другу был исполнен недоверия к самому себе и подвергал себя постоянно аналитической проверке. K. С. Аксаков был рожден оратором и говорил лучше, чем писал. Самарин никого не увлек, подобно ему, художественностью и страстностью речи; но, доведя мысль до совершенной отчетливости, он выражал ее в устном и письменном слове с такою точностью и прозрачностью, в такой неотразимой последовательности логических выводов, что это составляло красоту своего рода».
«В обществе, в котором они появились вместе в 1840 году, встретили они Хомякова, и эта встреча была решающим событием в их жизни. Он превосходил их не только зрелостью лет, опытом жизни и универсальностью знания, но удивительным, гармоническим сочетанием противоположностей их обеих натур. В нем поэт не мешал философу, и философ не смущал поэта; синтез веры и анализ науки уживались вместе, не нарушая прав друг друга, напротив - в безусловной, живой полноте своих прав, без борьбы и противоречия, но свободно и вполне примиренные. Он не только не боялся, но признавал обязанностью мужественного разума и мужественной веры спускаться в самые глубочайшие глубины скепсиса, и выносил оттуда свою веру во всей её цельности и ясной, свободной, какой-то детской простоте. Он презирал веру робкую почиющую на бездействии мысли и опасающуюся анализа науки. Он требовал лишь, чтобы этот анализ был доводим до конца».
Сближение с Хомяковым окончательно определило направление Аксакова и Самарина. Первый примкнул к Хомякову раньше; для второго, по складу его ума, борьба была труднее и болезненнее, и лишь после долгого и мучительного разлада с самим собою он достиг полного внутреннего примирения[iii].
Но еще раньше связи с Аксаковым и Самариным, Хомяков всей душой привязался к племяннику своей жены, молодому Валуеву, который, учась в университете, жил у него.
Дмитрий Александрович Валуев, умерший в молодых годах, был редким образчиком соединения блестящих дарований с неутомимым трудолюбием. Во всю свою недолгую жизнь он не только сам без устали работал, но и показал другим, как нужно работать. Изданный им «Сборник исторических и статических сведений о России и о народах ей единоверных и единоплеменных», к которому Хомяков написал введение, был первою книгою, послужившею выражением только что народившегося Русского направления. Хомякова, который горячо полюбил Валуева, этот последний с 1836 года и до самой своей смерти в 1845 году постоянно побуждал писать. «Он менее всех говорит, он почти один делает», писал о нем Хомяков Языкову. После смерти Валуева в письме к Ю. Ф. Самарину Хомяков говорит: «Из нашего круга отделился человек, которого никто мне никогда не заменит, человек, который мне был и братом, и сыном. Этот удар был для меня невыразимо тяжел; но, отвлекая себя от личного чувства, я могу сказать, что это потеря невознаградимая для всех нас. Его молодость, деятельность, чистота, миротворящая, хотя ни в чем не уступающая, кротость нрава и, наконец его совершенная свобода и независимость от лиц и обстоятельств, все делало его драгоценнейшим из всех сотрудников в общем деле добра и истины. Богу угодно было, чтобы такая прекрасная жизнь рано кончилась; но, к счастию, Валуев многое начал, и начатое им, я надеюсь, не пропадет, а продолжится. Вы, конечно, сочувствуете моему горю, но никто не может вполне оценить, чтó я в Валуеве потерял и как много я ему обязан был во всех самых важных частях моей умственной деятельности. Во многом он был моей совестью, не позволяя мне ни слабеть, ни предаваться излишнему преобладанию сухого и логического анализа, к которому я по своей природе склонен. Если что-нибудь во мне ценят друзья, то я хотел бы, чтобы они знали, что в продолжение целых семи лет дружба Валуева постоянно работала над исправлением дурного и укреплением хорошего во мне».
Валуев дал первый внешний толчок прозаическим писаниям Хомякова, который до тех пор, кроме упомянутой нами выше юношеской статейки о зодчестве, да напечатанной в 1835 году небольшой статьи о чересполосном владении, ничего не писал в прозе. Будучи ежедневным свидетелем того, как Алексей Степанович расточает в разговоре сокровища своего ума и познаний, и не придавая никакой цены словесной передаче мыслей, Валуев стал неотступно требовать от Хомякова, чтобы он записывал то, чтó говорил и взял с него честное слово, что он один час в день будет писать. На первый раз он даже запер своего старшего друга на ключ в его кабинете. Так положено было начало Запискам Хомякова о всемирной истории. Раз как-то Гоголь застал его за писанием и, заглянув в тетрадь, увидал в ней имя Семирамиды; он сказал кому-то, что Хомяков пишет Семирамиду. Так это название и осталось за этой работаю, и впоследствии сам Хомяков иначе её и не называл. Записки эти он вел в продолжение всей своей жизни, свято исполняя данное покойному другу слово.
Этот обширный труд, представляющий собственно подробную схему всемирной истории, заключает в себе бесчисленное множество новых и светлых мыслей. Некоторым из этих мыслей суждено было войти в науку много лет спустя. С этой точки зрения Записки Хомякова - богатый источник для будущих историков, которые будут изумляться необычной силе его исторического провидения, часто на основании самых скудных данных угадывавшего то, чтó долго скрывалось от проницательности ученых. Но в этом и слабая сторона «Семирамиды». В то время, когда она писалась, археология и историческая критика многого еще не открыли, и Хомяков, при всей своей проницательности, часто вводим был в заблуждение недостатком точных данных. Значение Записок прекрасно выяснено в предисловии к ним, написанном их издателем А. Ф. Гильфердингом, которого Алексей Степанович всегда высоко ценил. Гильфердинг так передает, со слов самого Хомякова, его взгляд на научное значение своего труда: «Все книги о всемирной истории, говорил он, кажутся ему совершенно неудовлетворительными; они грешат тем, что история рассматривается в них с чисто внешней стороны и притом крайне односторонне. Односторонность в них во-первых та, что история, хотя и называется всемирною, сосредоточивается почти исключительно в народах Европейских, великая же и тысячелетняя историческая жизнь других племен земного шара отодвигается на задний план и притом не приводится ни в какую органическую связь с судьбами привилегированных, так сказать, народов Европы. Во вторых, между народами Европы выводятся на сцену лишь народы классической древности и западного мира, громадное же племя Славянское оставляется в тени, и роль его также не связывается с общим ходом мировой жизни. Внешний же, механический характер имеют книги о всемирной истории главнейшим образом потому, что они слишком мало понимают и ценят то начало, которое существеннейшим образом обусловливает строй человеческого общества и его внутренние стремления, именно религию. Итак, Хомяков поставил себе задачею изложить схему, каким образом всемирная история должна быть написана, чтобы, во-первых, жизнь всех племен земного шара была поставлена в надлежащее отношение; чтобы, во-вторых, Славянскому племени возвращено было подобающе ему место, и чтобы, в-третьих, видно было действие тех внутренних сил, которыми обусловливался ход исторического развития разных народов, и в особенности главнейшей из этих сил - религии».
«Ему не было суждено, говорит Ю. Ф. Самарин, «не только довести до конца великий задуманный им труд, но даже воспользоваться тем, что уже было им исполнено; а чего он не успел совершить, того, конечно, не возмет на себя никто. Мы можем только сохранить для потомства богатое наследство его мысли в том виде в каком оно до нас дошло. Нет сомнения, что в таком обширном, многосложном и окончательно непроверенном труде, каковы Записки Хомякова, найдутся недосмотры, ошибки, противоречия и произвольные, а еще чаще неоправданные догадки; на них укажут, их исправят специалисты коротко знакомые с источниками, и в тоже время, мы в этом не сомневаемся, они оценят по достоинству великий ученый подвиг покойного автора. Представители ремесленности в науке, не находя на его труде своего цехового штемпеля, отвернутся от него с пренебрежением; одно отсутствие разделения на главы и рубрики надолго доставит поживу самодовольной критике. Мы предоставляем ей это легкое торжество над трудом, который, в этом отношении, является перед нею безоружным. Большинство читателей найдет в нем чтение, конечно не легкое, но которое с избытком вознаградит всякое усилие мысли. За последнее можно смело поручиться».
Сочинение свое по всемирной истории Хомяков не назначал к печати, по крайней мере в том виде, в каком оно осталось после него; и так как он не успел его окончить, то его и нельзя признавать трудом вполне цельным. Но сам он считал эту работу настоящим своим делом и в одном письме к С. П. Шевыреву говорил: «К несчастию я так ленив, что всякая статья отрывает меня от труда постоянного, и поэтому я должен только позволять себе труд эпизодический, когда вижу или чувствую в душе необходимость высказать свою мысль». Эти слова знаменательны: ими объясняется как все последующее распределение занятий Хомякова, так и неизбежная отрывочность его статей. За двадцать лет с 1840 по 1860 год он в сущности написал много и успел, в большей или меньшей степени, высказаться по всем занимавшим его вопросам; но, считая, как видно из только что приведенного письма, свои статьи случайным выражением мыслей, он никогда не думал о приведении их в какую бы то ни было систему. Напротив, «Записки» свои вел он, придерживаясь строгого, наперед обдуманного плана, и только одно это его произведение и носит характер сочинения систематического, тогда как отдельные статьи являются как бы эпизодами его умственной деятельности. Поэтому для полного уразумения Хомякова необходимо последовательное изложение его мыслей, освобожденных от тех рамок, в которых эти мысли заключены и разбросаны по отдельным его статьям. Опыт такого изложения мы даем во второй части настоящего труда; здесь же будем указывать на отдельные статьи лишь постольку, поскольку это необходимо для рассказа о его жизни и для уяснения его личности.
VI.
Славянофильство. - Отношение к нему правительства и общества. - Взгляд Хомякова на призвание его сотрудников.
Подавая по временам голос в статьях и стихах и постоянно работая над «Семирамидою», Хомяков продолжал предпочитать устное слово писанному и неустанно развивал свои мысли в горячих спорах с друзьями и противниками. Последние постепенно выделились в виде «Западников», а Хомякова и его сторонников прозвали «Славянофилами», воскресив, по поводу их сочувствия Славянам, это старое слово, прилагавшееся некогда к Шишкову и другим защитникам Церковнославянского языка в русской словесности [iv].
Так началось Славянофильство.
Трудно было положение этих немногочисленных борцов мысли. Еще ни одно новое умственное направление не встречало при своем возникновении такого единодушного недоверия со стороны всей окружающей среды, недоверия, порою переходившего в ненависть. Можно без преувеличения сказать, что с самых первых шагов славянофильства отношение к нему правительства и общества представляло собою одно сплошное недоразумение, в значительной мере продолжающееся и до сих пор. Истинных мнений славянофилов в их последовательности огромное большинство их порицателей не только не знало, но и не хотело знать: подхватывались их конечные выводы по отдельным вопросам, перетолковывались вкривь и вкось и в таком виде подвергались осмеянию и преследованию. Проповедь широкой духовной свободы обзывалась насильничеством, потому что требовала этой свободы для всех мнений, а не для одних только модных, не для новизны только, но и для старины. Люди, едва ли не полнее своих противников изучившие западную науку и настаивавшие лишь на сознательном её восприятии на место рабской переимчивости, оглашались староверами, будто бы желавшими повернуть Россию спиной к Европе и вогнать ее в Азию. Наконец, учение, краеугольным камнем которого в вопросах политических было историческое самодержавие, оподозривалось в государственной неблагонадежности и чуть не в стремлении к бунту. Между тем как западничество, при своем несомненном сочувствии с западноевропейскими государственными учениями, не смотря на то, гораздо более пользовалось покровительством власти и господствовало на университетской кафедре, славянофилы обставлены были неисчислимыми цензурными стеснениями, а иногда находились и под прямым запрещением печатать чтó бы то ни было. Тот самый граф С. Г. Строганов, который, будучи попечителем Московского университета, так много для него сделал, оказывая покровительство даровитым молодым ученым и помогая им достигать профессуры, к славянофилам относился недоверчиво и считал их людьми опасными. Незадолго до своей смерти, когда большинства их уже не было в живых, он, говорят, изменил свой взгляд и понял свою былую ошибку, но во время своего попечительства и непосредственно после него он всюду, где только мог, ставил препятствия славянофилам. Если же такой человек как Строганов, ничего не искавший, просвещенный и везде, по своему крайнему разумению, помогавший просвещению, так относился к славянофилам: то понятно, чего могли они ждать от других представителей власти, несравненно менее способных понять их и оценить. Еще в 1858 году московский генерал-губернатор граф Закревский в своем секретном сообщении шефу жандармов князю Долгорукову о неблагонамеренных людях в Москве писал: «По разным слухам и негласным дознаниям можно предполагать, что так называемые славянофилы составляют у нас тайное политическое общество, вредное по своему составу и началам». В приложенном к этому сообщению списке Ю. Ф. Самарин, например, определяется так: «Славянофил и литератор, желающий беспорядков и на все готовый». Вероятной Закревский, и другие подобные ему блюстители общественной безопасности затруднились бы объяснить, на чтó собственно готовы славянофилы; но последним было от того не легче. Преследование не ограничивалось одною литературою: и самые лица не оставались свободными от него. Русское платье и в особенности борода, которую они носили, сочтены были признаками неповиновения власти. Через полтора века после указов Петра Великого, Москва опять увидала гонение на бороду.
Подозрительное отношение к славянофилам, в значительной мере внушаемое Петербургу их московскими недоброжелателями, обратно, как бы отражаясь, оказывало действие на многих москвичей, в душе к ним расположенных: многие сторонились их, считая опасным знаться с опальными людьми.
Наконец, и то сословие, которое, по видимому, должно было бы сочувственно отнестись к общественной проповеди Православия, начатой славянофилами, встретило их с холодностью и недоверием. Большинство духовенства, не исключая даже самого митрополита Московского Филарета, казалось, не хотело понять, что славянофильство - не новый раскол, и что нет основания не доверять ему. Когда некоторые лучшие умы Англиканской церкви начали склоняться к Православию, Хомяков горячо принял к сердцу их дело и всеми силами старался, в письмах к Пальмеру, выяснять их недоумения. Чтобы облегчить Пальмеру доступ к высшим представителям Русской иерархии, Алексей Степанович писал Казанскому архиепископу Григорию. Последний в начале отнесся к нему с теплым сочувствием, но потом, вероятно по чьим-нибудь наговорам, сразу изменил это отношение на холодную оффициальность[v].
В числе немногих, имевших правильный взгляд на Хомякова и его убеждения, должно назвать Димитрия архиепископа Тульского, а потом Одесского, который был очень расположен к Алексею Степановичу и часто и подолгу с ним беседовал; также - архиепископа Антония Смоленского, а после Казанского.
Среди всеобщей вражды, славянофилам приходилось крепко держаться вместе. И действительно, круг их был не велик, но за то неразрывен. Хомяков, бывший его душою и средоточием, особенно заботился о молодежи. Трогательны его письма в Петербург к А. В. Веневитинову и к графине А. Д. Блудовой, которых он просит не оставить без поддержки ехавших туда юных москвичей. Он вечно за кого-нибудь хлопотал, последовательно снаряжая в Петербург А. Н. Попова, Ю. Ф. Самарина, К. А. Коссовича, К. Д. Кавелина. Последнего, не смотря на разность их мнений, он искренно любил.
Хомяков принадлежал к немногим людям, сразу оценившим Гоголя. Но и помимо отношения к нему, как к художнику, Алексей Степанович полюбил его как человека и остался ему верным другом до конца. Гоголь был крестным отцом младшего его сына Николая.
Одаренный редкою способностью понимать смысл текущих событий и предугадывать грядущее направление общественной жизни, Хомяков всем своим существом чувствовал необходимость дружной и систематической работы. В 1846 году он писал Самарину: «Надобно и непременно надобно вырабатывать все мысли, все стороны жизни, всю науку. Надобно переделать все наше просвещение, и только общий, постоянный и горячий труд могут это сделать». Вместе с тем, он вполне сознавал, что цель его - не внешняя. «Глупо с нашей стороны давать себе вид политических действователей», писал он А. Н. Попову: «по сущности мысли своей мы не только выше политики, но даже выше социализма». «Практическое приложение начал нами защищаемых покуда еще невозможно», говорит он в другом письме к тому же Попову: «оно производит только минутную тревогу, не принося плода. Воспитание общества только что начинается, а покуда оно не подвинулось сколько-нибудь, никакого пути быть не может. Из наших многие начинают сомневаться в успехе самого этого воспитания: они говорят, и по видимому справедливо, что число западников растет не по дням, а по часам, а наши приобретения ничтожны. Это видимая правда и действительная ложь. Вот мое объяснение. Мысль распространяется, как мода. Начинается с десяти герцогинь, идет к тысяче дам салонных и падает в удел сотне тысяч горничных и гризеток: числительное приобретение и действительный упадок. Тоже и с мыслию: она переходит от десятка душ герцогинь к сотне горничных душ. Без слепоты нельзя не признать, что старая западная мысль сделалась нарядом всего горничного мира; но без пристрастия нельзя отрицать и того, что мы много выиграли места в душевной аристократии».
Но ограничивая борьбу областью духа и мысли, Хомяков требовал, чтобы и оружие её было чисто-духовное, и резко восставал против всякого применения силы внешней, в каком бы виде она ни проявлялась. «Несть наша борьба крови и плоти», пишет он K. С. Аксакову.
Певец-пастух на подвиг ратный
Не брал ни тяжкого меча,
Ни шлема, ни брани булатной,
Ни лат с Саулова плеча;
Но, духом Божьим осененный,
Он в поле брал кремень простой -
И падал враг иноплеменный,
Сверкая и гремя броней.
И ты, когда на битву с ложью
Восстанет правда дум святых,
Не налагай на правду Божью
Гнилую тягость лат земных.
Доспех Саула ей окова,
Ей царский тягостен шелом;
Ея оружье - Божье слово,
А Божье слово - Божий гром.
Мало того: Хомяков никогда не скрывал от себя, что употребление внешних средств в духовной борьбе часто бывает гибельно для проповедуемой идеи. В одном месте своих «Записок» он говорит: «Костер мученика - торжество веры, крестовый поход - её могила» (IV, 204).
Вместе с тем он постоянно предостерегал Русский народ от духовной гордости:
Не терпит Бог людской гордыни.
Не с теми Он, кто говорит:
«Мы соль земли, мы столп святыни,
Мы Божий меч, мы Божий щит!»
Не с теми Он, кто звуки слова
Лепечет рабским языком
И, мертвенный сосуд живаго,
Душою мертв и спит умом,
Но с теми Бог, в ком Божья сила,
Животворящая струя,
Живую душу пробудила
Во всех изгибах бытия.
Последние стихи ни к кому не применимы в такой полноте, как к написавшему их. «Для Хомякова», говорит А. И. Кошелев, «вера Христова была не доктриною и не каким-либо установлением: для него она была жизнью, всецело обхватывавшею все его существо». - «Хомяков жил в Церкви», сказал про него Ю. Ф. Самарин в своем превосходном предисловии к богословским его сочинениям. Сознание непосредственного общения молитвы со всеми братьями по вере никогда его не покидало. Это чувство всего сильнее овладевает им в часы ночного уединения.
Спáла ночь с померкшей вышины,
В небе сумрак, над землею тени,
И под кровом темной тишины
Бродит сонм обманчивых видений.
Ты вставай, во мраке спящий брат!
Освяти молитвой час полночи:
Божьи духи землю сторожат,
Звезды светят словно Божьи очи.
Ты вставай, во мраке спящий брат!
Разорви ночных обманов сети:
В городах к заутрене звонят,
В Божью церковь идут Божьи дети.
Помолися о себе, о всех,
Для кого тяжка земная битва,
О рабах безсмысленных утех:
Верь, для всех нужна твоя молитва.
Ты вставай, во мраке спящий брат!
Пусть зажжется дух твой пробужденный
Так, как звезды на небе горят,
Как горит лампада пред иконой.
[i] Это происходило в одной из комнат «Пашкова дома», теперешнего Румянцевского музея.
[ii] В домовой церкви графов Паниных, на Никитской, в Москве.
[iii] Подробности этой борьбы шаг за шагом очерчены в биографическом очерке, предпосланном Д. Ф. Самариным пятому тому сочинений его брата.
[iv] В 1847 году, в статье «О возможности Русской художественной школы», напечатанной в «Московском Сборнике», Хомяков писал: Некоторые журналы называют нас насмешливо славянофилами, именем составленным на иностранный лад, но которое в русском переводе значило бы Славянолюбцев. Я с своей стороны готов принять это название и признаюсь охотно: люблю славян. Я не скажу, что я их люблю потому, что в ранней молодости, за границами России, принятый равнодушно, как всякий путешественник, в землях не-славянских, я был в славянских землях принят, как любимый родственник, посещающий свою семью; или потому, что во время военное, проезжая по местам, куда еще не доходило Русское войско, я был приветствуем болгарами, не только как вестник лучшего будущего, но как друг и брат; или потому, что, живучи в их деревнях, я нашел семейный быт своей родной земли; или потому, что в их числе находится наиболее племен православных, следовательно связанных с нами единством высшего духовного начала; или даже потому, что в их простых нравах, особенно в областях православных, таятся добродетели и деятельность жизни, которые внушили любовь и благоговение просвещенным иностранцам, каковы Бланки и Буэ. Я этого не скажу, хотя тут было бы довольно разумных причин; но скажу одно: я их люблю потому, что нет русского человека, который бы их не любил; нет такого, который не сознавал бы своего братства с славянином и особенно с православным славянином. Об этом, кому угодно, можно учинить справку хоть у русских солдат, бывших в Турецком походе, или хоть в Московском гостином дворе, где француз, немец и итальянец принимаются как иностранцы, а серб, далматинец и болгарин, как свои братья. Поэтому насмешку над нашей любовию к славянам принимаю я также охотно, как и насмешку над тем, что мы русские. Такие насмешки свидетельствуют только об одном: о скудости мысли и тесноте взгляда людей, утративших свою умственную и духовную жизнь и всякое естественное или разумное сочувствие в щеголеватой мертвенности салонов или в односторонней книжности современного Запада».
[v] Мы приводим этот случай, как пример отношения одного из видных Русских иерархов к Хомякову, не входя здесь в подробности дела о несостоявшемся обращении в Православие Пальмера. Причина неудачи последнего лежала прежде всего в нем самом, в крайней трудности для западного человека отрешиться от вековых предубеждений и односторонности в основных религиозных воззрениях Запада. Эта сторона деда ясно выступает в переписке Пальмера с Хомяковым. См. „Русский Архив" 1894 г., кн. III, вып. XI, стр. 433.