К 70-летию Великой Победы
16 октября 1941 года - самый странный и страшный день военного лихолетья. То был мрачный день с мокрым, липким снегом. Булочная была закрыта, и мне не надо было стоять в длинной очереди. Я пошел на двор - никого из ребят, ни старше, ни младше- нет. Стал катать снежную бабу и вдруг заметил, что падающий снег- серый, и вместе со снежинками с неба сыпет пепел. Что это такое - спросить не у кого, двор пустой. Выглянул из-под подворотни в переулок- и там никого. Странно. Пошел к метро «Кировская» (ныне «Чистые пруды»). Я знал, что вход в метро закрыт, на станции разместилось какое-то военное руководство, но около метро были магазины, в которых мы покупали продукты. Магазины оказались закрытыми, но откуда-то из задних дверей магазинов выходили люди с мешками на плечах. Тоже странно. А воздух на Кировской улице (ныне Мясницкой) все более становился серым, кто-то сказал: жгут документы. Иногда проезжали троллейбусы в сторону вокзальной площади, и они были настолько переполнены - люди висели даже на задних бамперах, что было трудно понять, как он ещё тянет. И ни одного милиционера, ни одного военного. И это как-то странно. Я пошел на Комсомольскую площадь, к трем вокзалам. У Казанского вокзала огромная толпа, валяются какие-то свертки, чемоданы, ковры, закрученные в рулоны, все это на растоптанном сером снегу, и вещи никто не подбирает. Народ какой-то, как мне показалось, ошалелый, кто рыдает, кто кричит, а кто и дерется, и здесь ни одного милиционера. Из каких-то слов окружающих я понял, что немцы прорвали фронт, Москва беззащитна, власти в городе нет, надо бежать на восток. Всё это, конечно, странно, и я поспешил домой. Мамы дома не было, рассказал бабушке обо всем увиденным, она же ответила: «Да, Федюша, это война, но ты не бойся - Бог нас сохранит, однако больше не ходи один, тебя могли забрать и отправить в эвакуацию». На следующий день снег уже не шел, но с неба продолжал сыпать пепел. Булочную всё ещё не открывали, однако у её дверей собирались люди, устанавливали очередь и говорили, что хлеб привезут. Мне на ладошке записали номер в очереди, и я побежал за карточками и деньгами и снова встал в очередь. Народ был какой-то неразговорчивый, мрачный. Но я понял, что ночью в городе было безвластье, грабежи магазинов, какая-то стрельба, но теперь порядок восстановили. Странно, что в эту ночь не было бомбежки - единственная хорошая странность. Вскоре в Москве было объявлено осадное положение.
А в целом бомбежки продолжались, немцы прилетали настолько точно в одно и тоже время, что можно было по объявлению воздушной тревоги проверять часы. К этому времени я про запас наливал из крана воду, потому что её нередко тоже отключали при бомбежках. В один из таких вечеров я спокойно наполнял ведро, как вдруг так шарахнуло, что ведро выскочило из моих рук. Хотя воздушную тревогу ещё не объявляли, было ясно, что это налет. Потом говорили, что на Старую площадь, буквально перед зданием ЦК ВКП(б) была сброшена «торпеда». Во всех домах по обе стороны Ильинского сквера, на площади Ногина (Варварки) выбиты оконные рамы. Поврежден был даже Политехнический музей. Так было только один раз, простые же фугасы не были редкостью. Около нас падали бомбы на Сретенском бульваре, на Чистых прудах перед кинотеатром Колизей (ныне театр «Современник»). Особо запомнилась бомба, упавшая на Кировской улице перед стеклянным домом архитектора Ле Корбюзье: были буквально горы битого стекла и с этих гор можно было бы съезжать на санках. Это только вокруг нашего дома, но в целом разрушенных домов было много, особенно вокруг Кремля, у больших заводов. Разбомбленные дома обычно довольно быстро разбирали, но пустую коробку театра имени Вахтангова на Арбате сохранили и как-то обложили кирпичной стеной. Многие скверики, которые теперь украшают Москву (например, на Мясницкой улице, на Никольской) были оборудованы на месте уничтоженных домов.
Зима 1941-го - 1942-го годов была исключительно морозной. У жильцов тех домов, где было печное топление, возникли проблемы с дровами, дровяные склады не работали, и под отопление пошел штакетник от заборов и вообще все, что горит, разобрали даже сараи для хранения дров и деревянные двери в подъездах. Для экономии вместо голландских печей устанавливали печки-буржуйки, моей обязанностью было напилить дрова и растопить печку. В нашей квартире не было проблем с топливом. С начала войны отец стал служить в медслужбе ПВО, он там как-то сумел договориться, и нам по ночам после бомбежек иногда привозили деревянные балки перекрытий от разрушенных домов. Нужно было их напилить под размер буржуйки и отнести домой пока было темно и никто не видит. Сколько мы с мамой напилили этих дров при лунном свете и даже в полной темноте - аж сейчас помню, как болели руки.
Зима для москвичей в первый год войны была наиболее тяжелой - голод с холодом были нежданным испытанием, к которому нужно было еще как-то приспособиться. По-моему, хоть продовольственные пайки по карточкам каждый год уменьшались, но таких голодных людей, как в 1941 году, я больше не видел. Наша же семья как-то избежала этих страданий. О тепле я уже говорил, и с питанием обошлись тоже. Дело в том, что родная сестра бабушки по отцу, Ольга Афанасьевна Варенцова, была видной революционеркой, при царе сидела за это в тюрьме, а в гражданскую войну возглавляла Иваново-Вознесенский губком партии большевиков, она одна из первых получила орден Ленина, потом была членом ЦККВКП(б). Она избежала сталинских чисток только потому, что вовремя отошла от политической работы, занявшись научной деятельностью (я помню, как перед войной в нашей печке-голландке жег её переписку с Бухариным, Бубновым и с какими-то другими расстрелянными партийцами, имен которых я и не запомнил). Впоследствии партия свою активистку, хоть и бывшую, не забыла и обеспечила ей (как и другим избежавшим репрессий «старым большевикам») жизнь, с которой была знакома только партийная элита: отдельная квартира в центре Москвы, дача, машина с шофером и «кремлевское» медико-социальное обеспечение. Надо отдать должное Ольге Афанасьевне, она, дочь крупного Иваново-Вознесенского текстильного магната, пошла в революцию действительно для борьбы за правое дело и была в жизни предельно скромной. В её квартире были только стеллажи с книгами, стол да койка. Она практически не пользовалась дачей и машиной, а вот полагавшейся ей паек спас нас от голода: его надо было получать по её доверенности в спецкомнате при «кремлевской» больнице, что была на улице Грановского напротив библиотеки им. Ленина. За пайком ходила её племянница, моя тетушка. Она приносила его Ольге Афанасьевне, та брала какую-то крошку, а остальное отправляла нам. Этого пайка хватало на нас четверых: родную бабушку, маму, меня и эту тетушку. Так при всеобщем голоде мы ели колбаску-ветчинку, хорошую рыбу и нередко икру, а о сладком и фруктах уже не говорю - их было в достатке. О таком же «коммунизме для коммунистов» мама рассказывала, вспоминая свою работу директором «детспецдома» для партэлиты в первые годы гражданской войны. Тогда среди общей разрухи, голода и холода был в парке на Яузе, при её пересечении с Земляным валом, особняк с бассейном и центральным отоплением, а главное, в кладовой всегда стояли бочонки с икрой и всякими солениями (а «партдетки» капризничали: одним подай черную икру, другим - красную). Эти мамины рассказы, когда мы делили на четверых пайку (и нам вроде бы хватало), были для меня уроком коммунистической «справедливости». Дополнил этот «политкурс» рассказ моего старшего двоюродного (по матери) брата. Он был радистом на транспортном самолете и летал челночными рейсами через линию фронта в осажденный Ленинград и обратно. Я помню, с каким возмущением, даже злобой, он рассказывал маме, что в Ленинград грузили различные деликатесы, коньяки и фрукты, о которых ленинградцы и знать не могли (и это вместо медикаментов и необходимых для осажденных продуктов), а обратно в Москву вместо раненых вез домашнюю утварь партийных начальников.
Дальнейшая моя жизнь подтвердила реальность и вопиющую несправедливость сосуществования двух миров в едином советском пространстве: закрытой жизни партийного руководства и открытой жизни руководимого им народа (включая рядовых партийцев). Моя судьба заводила меня и в зал заседаний политбюро ЦК и в личную квартиру секретаря этого ЦК, и к честным, но нищим коммунистам. Это всё было уже после войны, но первые уроки относительно двуличности, лживости в жизни нашей страны я получил еще в военные годы.
После разгрома немцев под Москвой в городе как-то посветлело. Хотя по-прежнему соблюдалась светомаскировка, продолжали объявляться воздушные тревоги, но чувствовалось какое-то снижение напряженности, на улицах стало больше прохожих, уже прекратилась насильственная эвакуация детей, в наш двор вернулись два - три моих дружка. Почти каждый день мы бегали в кинотеатр «Хроника», что был на углу Сретенки и Сретенского бульвара. Документальный фильм «Разгром немецких войск под Москвой» мы смотрели десятки раз. Среди нас начались ранее неизвестные увлечения: сначала собирали и коллекционировали осколки от зенитных взрывов (после каждого обстрела немецких самолетов на улице и во дворах можно было найти осколок, даже воткнувшийся в землю), а потом дело дошло до сбора «трофеев». Времени у нас было много, школы были закрыты, родители за нами уследить не могли. Уже где-то в марте-апреле мы решили «ходить по следам войны». Излюбленными были места по обеим сторонам Минского шоссе в районе Кунцево. Линия фронта туда не доходила. Как я потом узнал, здесь вообще не было такой «линии»: то немцы, то наши, то немцы прорываются, то их отгоняют. Так или иначе, на левой стороне шоссе по направлению от Москвы стоял подбитый немецкий танк. Ну какой мальчишка упустит возможность в него залезть! В нем я нашел плоскогубцы, которыми пользуюсь до сих пор. Оттуда, с этих мест я привез пробитую каску, штык - я хвастался этими находками. Как же мы научились выпрашивать, чтобы нас посадили на попутку от конечной трамвайной остановки на заставе (теперь пересечение Кутузовского проспекта и ТТК), где ещё стояли противотанковые ежи, до развалин кунцевских домов. Вроде бы военное время, всё строго, а шофера-водители были такие добрые, что никто ни разу не отказал, правда, ехать было не очень далеко. Кончилось всё тем, что дома мне так попало за мои поиски трофеев, что помню до сих пор. Мама меня не ругала, но поставила на свое место: вот война еще идет, сынок пропал, хорошо, что нашелся, а мог и на мине подорваться или ещё как пропасть, а что я должна была думать, пока ты не вернулся? Её слова: «Как же, Федя, ты жесток ко мне» - помню, как сейчас сказано. Это был урок ответственности за спокойствие матери. Мой план поехать на Ленинградское шоссе к мосту через канал Москва-Волга (говорили, что через этот мост сумели проскочить немецкие мотоциклисты и их сразу же наши подбили) был отброшен со всей категоричностью.
Я рассказывал, что в 41-ом мы буквально бежали от подходящего фронта и многую домашнюю утварь оставили на даче. После очищения Подмосковья от немцев надо было ехать за вещами (керосинкой, посудой и всем остальным). Бои в этом месте были тяжелые. Станция «Крюково» и деревня 8 раз переходили из рук в руки. На этой политой кровью земле советские войска не сдали рубежи, не пустили врага в Москву. Здесь, в декабре 1941 года, на Крюковской земле, началось контрнаступление наших войск, положившее начало Великой Победе. Раньше у стации был скверик, это было радостное для нас место, там мы ждали отца, и он приезжал почти каждый вечер. Когда мы в этот раз приехали в Крюково, то на месте скверика была большая братская могила, лежали цветы, стояли женщины в черных платочках.
Наша первая поезда в Крюково после отступления немцев оказалась опасной и грустной. С Уланского переулка на Ленинградский вокзал мы пошли пешком через Орликов переулок. Здесь случилось непредвиденное. Днем, часов в 11 совершенно неожиданно прилетел немецкий самолет и стал кружить над городом, сразу же загрохотали зенитные батареи и начала падать шрапнель от взрывов зенитных снарядов. Осколки втыкались в асфальт и торчали как зубья. Мама заметалась, хотела забежать в какой-нибудь подъезд, но все двери оказались закрытыми. На улице никого - ни машин, ни людей, мы одни. Мама тянет меня то в одну сторону, то в другую, то пытается прикрыть меня своим телом, я понял - она испугалась, и мне стало жалко её. Я вспомнил последний урок и свою ответственность за спокойствие матери. Я не плакал, не показывал, что мне тоже страшно, только сказал, давай плотно прижмемся к стене дома. Вдруг стрельба прекратилась и самолета не стало слышно. Еще немного постояв у стены, мы пошли на вокзал.
Паровичок вез нас медленно, не так, как до войны. Мы проезжали через разрушенные дома в Химках, через сожженную Сходню и с опаской ждали, что нас ждет в Крюково. К счастью, разрушений на пути к нашему дому оказалось меньше, чем мы предполагали. А вот из моего любимого прудика торчал наполовину затопленный немецкий танк - он провалился сквозь лед, наверное, танкист не предполагал, что под снегом был пруд. Дом нашего хозяина был цел, но в доме было горе. Погибла моя любимая Лизочка. Дело было так: пока шли бои и фронт перекатывался через Крюково то в сторону Москвы, то обратно, вся семья Раззореновых пряталась в землянке, переделанной из ущелья, в котором ещё я скрывался от самолетов в начале их налетов на Москву. Когда бои вроде бы кончились и всё утихло, Лиза выглянула из землянки и тут же была убита пулей, попавшей ей в голову. Кто мог стрелять? Какой-то немецкий снайпер- так решили все. Лизу хоронили на настоящем кладбище, когда немцы отступили от Крюково, а до этого она, накрытая одеялом, лежала на морозе во дворе. Я давно уже не плакал, но когда Александра Степановна рассказывала об этом горе, я не мог сдержать слез. Всё же у нас была искреннее, но вполне достаточное для детского возраста чувство, чтобы так называться - любовь. Мы любили быть вместе, вслух читать друг другу книжки, во время игр всегда были в одной команде, а когда устраивали «ручеек», то всегда выбирали друг друга (как сейчас помню её холодные, влажные ладошки), я чувствовал её заботу обо мне и отвечал тем же, всегда угощал чем-то вкусненьким, что привозил папа из Москвы. Словом, это была моя Лиза, иногда у меня даже спрашивали: ну где твоя Лиза, ей уже пора домой идти. Я так мечтал её увидеть, когда ехал в этот раз в Крюково, и не мог сразу понять, что всё- больше никогда, больше никогда... Осознание этой безвозвратности вошло не в голову, а в душу, и стало суровым уроком признания реальности смерти близкого человека, я даже почувствовал, что повзрослел.
Несмотря на подкормку нашей семьи из «кремлевских» пайков революционерки Ольги Афанасьевны, продовольственная проблема в 1942 году стала ощущаться острее, карточки «худели». Как и многие другие, родители решили завести огород. Отцу разрешили использовать под огород бульварчик, что был (он и сейчас там) около шлюза на Сыромятнической набережной Яузы. Бульварчик был огорожен потому, что у самого шлюза стояла зенитная батарея ПВО, отец как-то договорился, что маму будут пропускать, ну а я- просто с ней. Это всё хорошо: и охрана, и вода для полива огорода тут же из реки, и транспорт - на трамвае до Курского и троллейбус «Б» по Садовой прямо до нашего Уланского переулка - быстро и дешево. Если не бывает худа без добра, то и в добре может прятаться худо. Так вышло и у нас, это худо обнаружилось сразу: сколько сейчас помню, копать наш огород просто так было нельзя, лопата в землю не входила, столько в ней было битых кирпичей - бульвар всё же. Сколько же ведер этих битых кирпичей мы с мамой накопали и вынесли в сторону, прежде чем смогли создать делянку для посадки мешка картошки! Я поставил восклицательный знак потому, что это был первый настоящий тяжелый физический труд, который стал для меня полноценным уроком преодоления «через не могу, раз надо». Мне было уже 9 лет, и я подумать не мог, чтобы оставить маму без помощника. Увы, к осени мы выкопали столько же, сколько посадили - один мешок, но мешок картошки осенью 1942 года был более ценен, чем весной: пайки по карточкам становились всё скуднее.
1 сентября 42-го открыли школу, но не мою в Уланском переулке (там продолжал работать военный госпиталь), а на Садово-Спасской. У меня пропал учебный год, зато мама отдала меня в музыкальную школу. Тоже на Садовом кольце, но у площади Земляной вал. Конечно, я благодарен маме за это, но всё было сложно: бомбежки продолжались и не всегда можно было идти в школу, часто отключали свет, и с ноября, когда стало рано смеркаться, начались проблемы с подготовкой домашних заданий. Разбираться с нотами и играть было темно, пользоваться же своим изобретением - «радиосветом» было нельзя: во-первых, когда по радио шли передачи, лампочка сильно мигала, а во-вторых, сама музыка по радио мешала играть. Кроме того, от упавшей на Сретенском бульваре бомбы треснула дека в нашем рояле, и он мог настраиваться только на полтора тона ниже. Из-за этого была разница звучания дома и в музыкальной школе. Я очень люблю музыку, наша семья была музыкальной: мама пела, папа и брат были хорошими гитаристами, до войны мы всей семьей часто ходили на Чистопрудный бульвар, где перед прудом была концертная площадка и под «ракушкой» на сцене выступал военный духовой оркестр, теперь же на этом месте стояла зенитная батарея. Однако музыка уже закрепилась в моей душе, пройдя со мной через всю жизнь.
(Продолжение следует)