Русская Народная Линия уже публиковала о Т.Г. Шевченко статью А.С. Вязигина: «Нельзя в месте святе ставить «соблазн нечестия».
На этот раз ко дню памяти Т.Г. Шевченко (25 февраля/9 марта 1814 - 26 февраля/10 марта 1861) мы переиздаем воспоминания о нём русского православного мыслителя, церковного историка, публициста, писателя, журналиста, издателя, поэта, искусствоведа, церковного композитора и дирижера (1813-1879) В.И. Аскоченского.
+ + +
Воспоминания В.И. Аскоченского связаны со следующими страницами из жизни Т.Г. Шевченко.
В конце мая 1845 г. Шевченко приезжает в Киев и поступает на службу в Комиссию для разбора древних актов, занимавшуюся также археологическими и этнографическими исследованиями. В ноябре 1846 г. он подаёт прошение о поступлении на должность преподавателя рисования в Киевском университете.
Осенью того же года Т.Г.Шевченко входит в так называемое «Кирилло-Мефодиевское общество». Впоследствии один из его членов так выразил «главное правило Шевченко: кто предан государю, тот подлец, а кто борется за свободу, тот благородный человек».
5 апреля 1847 г. Шевченко был арестован, 17 апреля доставлен в Петербург, а 30 мая 1847 г. был объявлен окончательный приговор, который гласил: «Художника Шевченку за сочинение возмутительных и в высшей степени дерзких стихотворений, как одаренного крепким телосложением, определить рядовым в Оренбургский отдельный корпус, с правом выслуги, поручив начальству иметь строжайшее наблюдение, дабы от него ни под каким видом не могло выходить возмутительных и пасквильных сочинений» с добавлением императора Николая I: «Под строжайший надзор, с запрещением писать и рисовать» (Такая резолюция объясняется тем, что Т.Г.Шевченко насмеялся над физическими недостатками Императрицы-матери - худобой и нервным тиком, появившемся после восстания декабристов (от нервных переживаний и из-за боязни за собственную жизнь и жизни детей Императрицу постиг нервный срыв и до конца жизни у неё был нервный тик). Государь Император лично прочитал поэму «Сон»: «Допустим, он имел причины быть недовольным мною и ненавидеть меня, - заметил Николай Павлович, - но её же за что?»)
Правда, это предписание не имело практически никакого воздействия и его никто не выполнял.
После возвращения в Петербург Т.Г.Шевченко ещё более тесно сближается с революционерами (в том числе польскими). В 1859 г. в Лейпциге выходят его запрещённые произведения, а в январе 1860 г. - 3-е издание «Кобзаря» и затем целый ряд его других произведений.
Утром 28 февраля 1861 г. Т.Г.Шевченко скончался в своей мастерской от паралича сердца. Похоронен он был на Смоленском кладбище Петербурга, а 10 мая 1861 г. перезахоронен на Чернечьей горе под Каневом.
+ + +
Публикацию (в сокращении) (приближенную к современной орфографии) специально для Русской Народной Линии (по изданию: Аскоченский В.И. [без подп.] И мои воспоминания о Т. Г. Шевченке // Домашняя беседа для народного чтения.- 1861.- Вып. 33.- С.645-651) подготовил профессор А. Д. Каплин. Название статьи, предисловие и примечания - составителя.
+ + +
И мои воспоминания о Т. Г. Шевченке[i]
Эх Тарасе, Тарасе! Зá-що менé охáяли людэ? Зá-що прогомонѝли, що я тéбе, орла могó сѝзого, оскорбив, облаяв?.. Боже ж мій милостивий! Колѝ ще вонѝ не знали, дэ ты, і як ты, і що таке, а я вже знав тебе, мого голуба, слухав твого «Йвана Гуса», слухав други твои думы, которих не бросав ти, як бисер перед (нехай вибачають) свинями...
Случайно познакомился я в Киеве с Тарасом Григорьевичем Шевченком. Это было 1846 г. в квартире А-вых [1] на Старом городе. Нас собралось тогда, как теперь помню, что-то много; вечер был такой теплый, влажный, благоуханный. После чаю все наше общество вышло в небольшой садик, с огромными, однако ж, фруктовыми деревьями, и расположилось, кто как мог. Тарас (я еще не знал его тогда) в нанковом полупальто, застегнутый до горла, уселся на траве, взял гитару и, бренча на ней «не до ладу», запел: «ой не шуми, луже». Я перестал болтать с одной из дочерей хозяйских и обратился весь в слух и внимание. Тарас пел неверно, даже дурно, чему много способствовал плохой аккомпаниман, но в каждом звуке слышалось что-то поющее, что-то ноющее, что-то задевавшее за душу.
- Кто это такой? - спросил я сидевшую подле меня девицу В. А-ву.
- Шевченко, - отвечала она.
- Шевченко? - почти вскрикнул я и в ту ж минуту встал и подошел поближе к любимому мною поэту, Кобзаря которого (в прескверном киевском издании) [2] я знал почти наизусть. Опершись о дерево, я стоял и слушал; вероятно, заметив мое внимание, Шевченко вдруг ударил всей пятерней по струнам и запел визгливым голосом: «черный цвит, мрачный цвит», пародируя провинциальных певиц, закатывающих глаза под лоб. Все захохотали, но мне стало грустно, даже досадно, что человек, на которого я глядел с таким уважением, спустился до роли балаганного комедианта. Я отошел от Шевченка и сел на пенек срубленной - не то вишни, не то черешни. Тарас положил гитару на траву и, выпив рюмку водки, которую поднес ему (тогда гимназист) П. А-ч, стал закусывать колбасою, беспрестанно похваливая ее.
Меня окружили дамы и просили «спеть что-нибудь». Тарас это услышал и, подавая мне гитару, сказал: «Ану, заспівáйте». Я отказался тем, что не умею аккомпанировать себе на гитаре. «То ходим к фортоплясу», -сказал он, поднимаясь. Мы пошли, за нами потянулись барыни и барышни. Я запел: Погляди, родимая. Тарас стоял передо мною, опершись на фортепьяно и пристально смотрел мне в глаза.
- А хто це скомпонував ціи вирши? - спросил он, когда я перестал петь.
- Я.
- Ви? Спасыби вам, козáче. А все ж таки вы - москаль.
- Да, москаль, - отвечал я. - А впрочем, разве только малороссам доступна поэзия?
Тарас, вместо ответа, махнул рукой, и тем дело кончилось на этот раз.
Дней через несколько забрел я как-то на взгорье Михайловской горы, позади монастыря, откуда открывается удивительный вид на все заднепровье. Над крутым обрывом горы я увидел Шевченка; он сидел на земле, подпершись обеими руками, и глядел, как говорят немцы, dahin[ii]. Он так был углублен в созерцание чего-то, что даже не заметил, как я подошел к нему. Я остановился сбоку, не желая прерывать дум поэта. Тарас Григорьевич медленно поворотил голову и сказал: «А, бувайте здоровы! Чогó вы тут?»
- Того ж, чого и вы, - отвечал я с усмешкой.
- Эге, - сказал он, как будто тоном несогласия. - Вы з якóи стороны?
- Я - воронежский.
- Сидайте, панычу, - сказал он, отодвигаясь и подбирая под себя полы своего пальто.
Я сел.
- То вы, мабуть, козак?
- Був колѝсь, - отвечал я. - Предки мои точно были козаками; прапрадедушка, есаул войска донского, звался Кочка-Сохран.
- Який же гáспид перевернув вас на Аскоченского?
- Того уж не знаю.
-Ученье, кажуть, світ, а неученье - тьма; може, й так воно, я не знаю, - с улыбкою сказал он, решительно не понимаю к чему.
Мы оба замолчали. Я достал сигару и закурил.
- Ой, панычу, москаль надійде, буде вам!
Я засмеялся. И долго сидели мы потом, молча. Мельком я взглядывал на Тараса: лицо его то становилось суровым, то грустным, то делалось так светло и привлекательно, что расцеловал бы его. Не знаю, воображение ли мое помогало мне в этом случае, но мне чудилось, что в голове поэта «коитьця» что-то чудное, формируется, быть может, целая поэма, которой не суждено выйти в свет и которая останется невысказанным словом. Мне хотелось передать Тарасу мечту мою, но я боялся нарушить эту созерцательную тишину поэта и, кажется, хорошо сделал.
- Ходѝм, - сказал он, поднимаясь.
Мы сошли с горы на Крещатик; расставаясь, я просил его бывать у меня.
- А дэ вы живетé?
Я сказал.
- Уá, - отвечал он, - то великий пан. Нам-мужикам, туда не можна.
- Но у этого пана, - возразил я, - тоже живут мужики, и первый из них - я.
- Правда? - спросил он, крепко сжав мою руку.
- Правда, - отвечал я.
- То добре.
Мы расстались.
Когда все это было, определительно сказать не могу; знаю только что весною 1846 года, ибо в дневнике моем, откуда я заимствую все это, дни и месяцы не обозначены. Мая 26 Тарас Григорьевич был в первый раз у меня с В. П. и Н. П. А-выми, из которых первый (уже покойник) был жандармским, а последний армейским офицером. Вместе с ним был, кажется, и А. С. Ч-ий с четками в руках, серьезный и неразговорчивый. Несмотря на это, все были, как говорится, в ударе. Тарас, с которым я успел уже сблизиться, читал разные свои стихотворения и между прочим отрывок из поэмы своей Иоанн Гусс. Несколько стихов из нее доселе не вышли из моей памяти:
Народ сумуе там[iii] в неволі,
И на апостольськім престолі
Чернець годованный сидить:
Людською кровію він шинкуе,
У найми царство віддає.
Великій Боже! Суд Твій всуе
I всуе царствіє Твое!...
Не могу забыть снисходительности поэта к таким убогим стихоплетам, каким был я - грешный, во время оно. Шевченко заставлял меня читать мои тогда еще не печатанные изделия и - помню хорошо, что некоторыми главами из «Дневника», помещенного в собрании моих стихотворений, оставался чрезвычайно доволен. У меня доселе хранится рукопись этого семейного рассказа, на котором Тарас мазнул на полях следующих стихов прескверным своим почерком «спасыби, панычу»:
Небесный гость, переселенец,
Лежал в объятиях младенец.
Прильнув ко груди молодой
Своей кормилицы родной, -
И мать счастливая, шутя,
Ласкала милое дитя,
И грустный взор ее прекрасный,
Взор тихий, полный неги страстной,
Понятливо наедине
Тогда покоился на мне...
Друзья мои! Я был отец,
И где ж всё это наконец?...
Вытянув от Тараса согласие на посвящение его имени одного из моих стихотворений, я просил его написать что-нибудь и мне на память.
Тарас обещался, но не исполнил своего обещания. Г. Ч-кий был добрее: он через несколько дней прислал мне стихотворение, написанное его собственной рукою.
<...>
Да, отцы и братия мои! То старина, то и деянье! Но отрадно как-то остановиться на ней человеку сего мира! Звуки давно-прожитого времени
.... Ходят темной сказкой
Словно в воздухе прозрачном
Обольстительные сны.
Но мы отбились от нашего рассказа.
В. П. А-ч, юморист и остряк, какими бывают только малороссы, сыпал самые уморительные анекдоты; мы помирали со смеху. Тарас часто повторял, хватаясь «за боки»: «Та ну-бо, Василю, не бреши!» После чаю «с возлиянием» Тарас стал веселее и, седши к фортепьяну, начал подбирать аккомпаниман, что, однако ж, ему не удалось.
- Паничу, - сказал он наконец, - чи не втнéте нам якóи-нéбудь нашенськои?
- Добре, - сказал я и запел: - «Злетив орел по-пид небо, жалибно голосить...». Без хвастовства скажу, что я пел с глубоким чувством; голос мой дрожал, слёзы кипели в груди моей.
- Сучий я син, - сказал Шевченко по окончании песни, - коли вы не козак!.. Козак, щѝрий козак!
В. А-ч тоже сел к фортепьяну и, бренча как попало, запел самым прескверным образом: «ты душа ль моя». Тарас рассердился и, подошедши к певцу, сказал резко: «це свинство, свинство! Коли не пип, то не суйся в ризы. Дурень еси, Василь!»
Это незначительное само по себе обстоятельство чуть не расстроило прекрасно начатого вечера. Тарас сидел пасмурный и неохотно отвечал на вопросы и приставания В. А-ча. Подали закуску. «Хлыснув тиеи дви-три чапорухи», Шевченко повеселел, а дальше и совсем развязался: он принялся читать стихотворения, наделавшие ему потом много беды и горя.
- Эх, Тарасе, - говорил я. -Та ну-бо покинь!
Ей же Богу, не доведуть тебе до добра таки поганы вирши!
- А що ж мени зроблять?
- Москалем тебе зроблять.
- Нехай! - отвечал он, отчаянно махнув рукой. - Слухайте ж ще крашчу!
И опять зачитал.
Мне становилось неловко. Я поглядывал на соседние двери, опасаясь, чтобы кто-нибудь не подслушал нашей слишком интимной беседы. Вышедши на минуту из кабинета, где все это происходило, я велел моему слуге выйти ко мне через несколько времени и доложить, что, мол, зовет меня к себе...
Гости оставили меня.
В июне (1846 г.), не помню, которого числа, зашел я к Шевченку в его квартиру на Козьем болоте. Жара была нестерпимая. Тарас лежал на диване в одной рубашке. Сняв с себя верхнее платье, я повалился на кровать. Разговаривать не было никакой возможности: мы просто разварились. Отдохнув несколько, я принялся осматривать все, окружавшее меня: бедность и неряшество просвечивались во всем. На большом столе, ничем не покрытом, валялись самые разнородные вещи: книги, бумаги, табак, окурки сигар, пепел табачный, разорванные перчатки, истертый галстук, носовые платки - чего-чего там не было! Между этим хламом разбросаны были медные и серебряные деньги и даже, к удивлению моему, полуимпериал. В эту пору подошел к окну слепой, загорелый нищий с поводырем. Я встал и взял какую-то медную монету, чтобы подать.
- Стойте, - сказал Тарас, -що це вы ему даетé?
Я сказал.
- Э, ка-зна що!
И в ту ж минуту, встав с дивана, взял полуимпериал [3] и подал его нищему. Слепец, ощупав монету и спросив о чем-то своего поводыря, протянул руку в окно с полученным полуимпериалом.
- Спасыби вам, пане, - сказал он, - але я такои не вѝзьму, нехай ии всячина! У старцѝв таких грошей не бувае. Визьмыть ии соби, а мени дайте шматóк хлиба, чи що.
Тарас дал ему полтинник; нищий, постояв и подумав немного, пошел от окна, бормоча молитвы и разные благожелания.
- О, бáчите! - сказал Тарас - Що то значить бидáка! I грóшей боиться велыких, бо то панам тилько можна мáты их. Жарко, панычу! - заключил он и опять повалился на диван.
Встречался я с Тарасом Григорьевичем и еще несколько раз; бывал и он у меня, и я у него, но, собираясь к переезду из Киева в Житомир и, главное, занятый предстоявшею мне женитьбою, я не вносил в мой «Дневник» разговоров с Шевченком. Под 26 июля значится там у меня только вот что: «превосходно проведенный вечер, в полном смысле литературный. Шевченко - дивный поэт. На досуге я поговорю об нем».
Но этого досуга не оказалось. Я выехал в Житомир, и через несколько времени весть о судьбе, постигшей Тараса Григорьевича, поразила меня несказанною скорбию...
По приезде моем в Петербург я навестил Шевченка, который, как известно, жил в Академии художеств. Он принял меня довольно радушно, говорил о своем способе гравирования, обещая «втéрти носа нимцям»; рабочая его насквозь пропитана была какими-то сильно разящими кислотами, и я поспешил расстаться с дорогим хозяином. В это посещение мое, помню, я просил у Шевченка переложений его псалмов, которые читал я еще в 1856 г. в Киеве, разумеется, в рукописи. Шевченко сослался на С. С. А-го [4], уверяя, что у него все его стихотворения. Узнав от меня о том, что я издаю «Домашнюю беседу», Тарас сказал: «добре», но когда я изложил перед ним мои убеждения и цель, к которой я решил идти не спеша, Тарас сделался серьезным и, оттягивая огромные свои усы, проговорил: «Трудно вам против рожна прати». Холодно и безучастно слушал он после этого мои воспоминания, и каждым движением показывал, что я как-будто ему в тягость. На прощанье я просил его бывать у меня, но Тарас Григорьевич отвечал мне отрывисто: «я не выхожу никуда; прощайте».
В последний раз я встретился с ним летом прошлого года на Загороднем проспекте, но... лучше мне не встречаться...
Тарас Григорьевич имел прекрасное сердце, полное любви и самоотвержения. Как истый малоросс, он не мог быть невером и атеистом. Наука не могла испортить его чистого и прямого взгляда на предметы религии: вот разве столкновение с прогрессистами и современными цивилизаторами сбило его «с пантелыку», да обстоятельства неблагоприятные ожесточили его впечатлительную и прекрасную душу. Вот почему мы все, ближе многих и многих, знавшие Тараса Григорьевича, скорбим и сетуем на тех, кто находился при нем в последние дни его жизни!... До последнего смертного вздоха он всё тосковал и тосковал о чем-то, не находя себе утешения ни в чем, и отдыхал несколько, уносясь мечтою в поля своей родимой Украины: друзья мои! - не была ли это жажда души уже прозиравшей, может быть, место злачно и покойно, от которого вы отталкивали ее вашим ребяческим скептицизмом и мрачным неверием? Не было ли это то томление духа, облегчить которое сильна только Церковь святая с ее вседействующими таинствами, с ее напутствием в жизнь вечную? Вот, господа, когда показали бы вы ваш ум, вашу истинную любовь к собрату, если бы постарались разбить все его сомнения, сокрушить гордыню огорченного чувства! А то речи да панегирики, неприличные во святая святых, да встречи тлеющего трупа,- нашли чем почтить и утешить душу, разлученную от тела!...
Эх, Тарасе, Тарасе! Бог видит, как прискорбно душе моей при воспоминании о тебе и о последних минутах твоих!... Примет ли Господь грешную молитву мою, но я молюсь о тебе и буду молиться, да простит тебе Милосердый вся согрешения твоя вольная и невольная, яже мыслию, словом, делом, ведением же и неведением, и да вчинит душу твою, идеже присещает свет лица Божия...
Сноски
[i] Редакция «Основы» (см. февральскую книжку) пригласила всех знавших Тараса Григорьевича сообщать читающему миру всякого рода биографические сведения о покойном. С охотою делимся и мы своими воспоминаниями, тем более, что нам не менее других дорога память поэта, хоть на нас и напали за неполюбившийся кое-кому христиански-справедливый упрек, что близкие его не сберегли нашего Тараса и допустили его умереть без напутствования в жизнь вечную. - Редактор.
[ii] Dahin - туда (нем.).- А.К.
[iii] В Риме. - Редактор.
Примечания
[1] Речь идет об Андреевичеве Павле Максимовиче, чиновнике военного интенданта, и его семье. В воспоминаниях В. И. Аскоченского дальше упоминаются дочь П. М. Андреевичева Варвара (под криптонимом «В. А-ва») и сыновья Василий и Николай (также под криптонимом: «с В. П. и Н. П. А-выми»). Квартира Андреевичевых находилась в доме полковника Гуреева в Старокиевской части города.
[2] Здесь возможно неточность у мемуариста. Кобзарь - народный певец. Такое название Т.Г. Шевченко дал первому сборнику своих стихотворений объёмом в 114 страниц. Киевского издания «Кобзаря» пока не обнаружено. Все прижизненные издания «Кобзаря» вышли в С.-Петербурге: в 1840, 1844 и 1860 гг.
[3] Полуимпериал - 5 рублей.
[4] С. С. А. - Гулак-Артемовскмй Семен Степанович (1813-1873) - малороссийский композитор и оперный певец. Автор оперы «Запорожец за Дунаем» (1862). Один из ближайших друзей Шевченко.
3. «Эх, Тарасе, Тарасе!
2. недоумение
1. ИЗ МОЕЙ "ШЕВЧЕНКИАНЫ"