Владыка Амвросий Зертис-Каменский трагически погиб в Москве во время чумного бунта 1771-го года, когда принимал решительные меры по нераспространению заразы среди жителей. Отчаявшиеся люди в смертельном страхе быстро впадали в панику, поддавались злым умыслам. Святитель погиб в Донском монастыре, где и был погребён.
Предлагаемый вниманию читателей очерк писательницы Евгении Тур, посвящённый жизни Московского архиепископа Амвросия, был создан на основе свидетельств Николая Бантыш-Каменского (1737-1814), родного племянника архиепископа Амвросия Зертис-Каменского. Кстати, фамилия Зертис, молдавского происхождения, известна в русской исторической литературе многими славными именами.
Публикацию подготовили библиографы Маргарита Бирюкова и Александр Стрижев.
Если бы кому из наших читателей довелось внимательно рассмотреть галерею сохранившихся портретов древних и новейших мужей, деятелей на поприще нашего духовного и гражданского просвещения - то они, между прочим, увидели бы портрет одного старца, изображённого лежащим в гробе. Он в митре и омофоре, с крестом на груди; он жестоко изъязвлён, но язвы не обезобразили мирного, кроткого выражения лица этого старца. Глубокая и грустная мысль почила на его челе. Под этим портретом подписано имя: Амвросий. С этим именем связано воспоминание об одном из плачевных эпизодов нашей истории - о Московском бунте во время чумы.
Всякий человек, сделавшийся жертвою необузданной народной злобы, возбуждает наше участие. Жизнь, деятельность, привычки, даже самые недостатки и слабости такого человека бывают достойны особенного нашего внимания. Ещё более увеличивается участие наше, когда мы узнаём причины, по которым он сделался невинной, искупительной жертвой всеобщего смятения и бедствия. Если он действовал с самоотвержением для блага соотечественников, из любви к людям, то такой человек - явление редкое, прекрасное и, конечно, заслуживающее внимательнейшего изучения.
Не имея возможности представить полную картину жизни упомянутого нами выше необыкновенного человека и служителя церкви, мы ограничимся рассказом о некоторых подробностях этой жизни и страшных обстоятельств его смерти - единственно с целью возбудить в наших читателях желание ближе познакомиться как с ним, так и со временем, в которое он жил и действовал.
Имя Амвросия до пострижения в монашество было Андрей. Он родился на юге России, в городе Нежине. Отец его Степан Зертис происходил из древнего Молдаванского дворянского рода, который издавна имел в Молдавии наследственные поместья. Переселившись оттуда в Малороссию в 1691 году, Степан Зертис служил при малороссийских гетманах в качестве переводчика; он знал хорошо валашский, греческий и турецкий языки. По приезде в Малороссию, Зертис женился на дочери одного малороссийского дворянина. От этого брака родилось дитя, которому суждена была обширная честная деятельность, блестящая известность, а позже - страшная участь.
Степан Зертис умер, когда сын его Андрей был ещё малюткой. Дитя было взято на воспитание в Киево-Печерскую Лавру родным дядею (по матери) Владимиром Каменским, соборным старцем лавры. В монастыре провёл Андрей детство; это обстоятельство, как увидим далее, имело решительное влияние на его судьбу. Когда Андрей начал подрастать, он был записан в Киевскую академию, пользовавшеюся тогда громкою славой. Особенно в ней хорошо преподавались языки: латинский, греческий и польский. Андрей во всех этих языках оказал отличные успехи; не отставал он и в других науках, преподававшихся в Академии.
В Академии же, по желанию дяди, была изменена и фамилия Андрея. Вместо Зертиса он прозван Каменским. Так как он был из числа отличных учеников, то для усовершенствования в науках его отправили в одну из западных школ, славившихся тогда образованием, и он пробыл в ней два года. Возвратившись оттуда в 1734 году, Зертис вскоре приехал в Петербург, а в следующем 1735 году его назначили учителем Александро-Невской семинарии, только что устроенной тогда заботами архимандрита Стефана Калиновского. Это первоначальное духовное учебное заведение в Петербурге получило на первый же раз строгий, определённый порядок под руководством такого умного наставника, каков был Андрей Каменский.
Заботы о начинавшейся семинарии разделял с Каменским Григорий Кременецкий, бывший впоследствии Митрополитом Киевским. Григорий Кременецкий в основательности образования, кажется, не уступал Каменскому. Оба в равной мере деятельные, они начали образование вверенных им юношей с греческой и латинской азбуки и кончили богословием.
Великая княжна Елисавета Петровна, всегда отличавшаяся, как известно, большей религиозностью, до вступления своего на престол очень часто посещала Александро-Невский монастырь и тамошнюю семинарию, и каждый раз Андрей Каменский и Григорий Кременецкий удостаивались долгой и откровенной беседы с царственной посетительницей. Успех преподавания и внимание к этому делу Елизаветы окрылял новою ревностью обоих благородных тружеников на ниве нашего просвещения.
С самого детства в Андрее Зертисе была склонность к монашеству. Такое влечение было очень естественно в юноше, росшем в одном из лучших русских монастырей. Кроме того, у Зертиса всегда была неутолимая жажда знания; с особенною любовью и очень рано начал он заниматься богословием и историей отечественной церкви. Любовь к основательному изучению избранного любимого предмета осталась в нём навсегда. Монашество тогда более давало средств познакомиться с богословскими науками и вполне соответствовало строгому религиозному настроению духа молодого Каменского. Таким образом, Зертис не из честолюбивых видов, а по внутреннему влечению стремился к пострижению.
В то время имел полную силу именной высочайший указ, строго запрещавший поступление в монахи людей, имевших силы к гражданской деятельности. Несмотря на это, твёрдый в своём намерении Зертис в 1735 г. явился к архиепископу Феофану Прокоповичу и объявил своё желание. Феофан, подобно Петру Великому, заботился о реформах, о воспитании деятелей на поприще гражданском и ревностно содействовал Петру к достижению этой важной цели; а потому сильно противостал желанию Зертиса. Но никакие увещания не могли, однако ж, поколебать намерений тридцатилетнего молодого человека, который продолжал просить настоятельно и твёрдо. Феофан, наконец, замолчал. Удалившись в свою библиотеку, он вынес оттуда небольшую книгу и отдал её Зертису. «Прочитай эту книгу, - прибавил Феофан, - и если она не заставит тебя переменить мысли, то приходи ко мне через три дня, и я соглашусь исполнить твоё желание». Зертис со вниманием читал данную ему книгу. Содержание её было: похвала супружеству. Похвала, однако ж, нимало не прельстила Андрея и не расположила его к жизни семейной. После трёх дней он возвратил книгу Феофану и ещё с большею настойчивостью повторил свою просьбу. Феофан сдержал своё слово. Три года спустя Андрей Каменский был пострижен в монахи и назван Амвросием. Одновременно с ним пострижен и Григорий Кременецкий, названный при этом Гавриилом.
Чрез два года после пострижения, в 1742 году, Амвросий именным указом императрицы Елисаветы назначен префектом Александро-Невской семинарии. Он исправлял свою новую должность так хорошо, что заслужил особенное благоволение императрицы, которая с этих самых пор ещё выше стала ценить просвещённого инока и милостиво вознаградила труды его. В 1748 г. 10-го мая, Амвросий сделан был архимандритом ставропигиального (т. е. независящего от епархиального архиерея) Воскресенского монастыря, иначе называемого Новым Иерусалимом, под Москвою; в то же время Амвросий получил титул члена Святейшего Правительствующего Синода.
Приняв под своё начальство Воскресенский монастырь, Амвросий вместе с тем получил от императрицы повеление распорядиться окончанием монастырских построек, начатых ещё давно, но давно и оставленных. Всё, что в Воскресенской обители было отстроено при Амвросии, делает честь его вкусу. В тогдашнее время храм Воскресения Христова по изяществу архитектуры, по великолепной внутренней отделке был единственным из всех храмов в России и служил предметом удивления не только русских, но и иностранцев [1]. Амвросий первое время посвящал все свои работы построению храма и употреблял для этого значительную часть своих доходов. Кроме того, на это дело употреблялись и дары, часто получаемые Зертисом от императрицы Елизаветы. Особенную честь вкусу Амвросия делает сооружение в Воскресенской большой церкви деревянного шатра над гробом Спасителя. Шатёр этот замечателен уже по одной огромности размеров. Поперечник его содержит в себе 11 сажен и 6 вершков. Он освещён 75 окнами; в нём сделано трое резных вызолоченных хоров, и со строгой симметрией повешено 60 картин лучшей, по тогдашнему времени, живописи, изображающих пророчества о Христе и Его страдания. В 1749 году, т. е. на второй год пребывания Зертиса в монастыре, на постройку этого шатра пожертвовано императрицею 30 000 рублей. Вообще труды Амвросия по устройству, постройкам и украшениям Нового Иерусалима, считаются в числе видных заслуг его отечеству. По ревности и неутомимости в этом деле, он достойный преемник патриарха Никона. Надо прибавить, что кроме наружных украшений, он умел украсить и устроить жизнь монастырскую и в нравственном отношении на несравненно более твёрдых и добродетельных началах: по его старанию обучены разным мастерствам почти все монастырские служители. Из людей ленивых, праздных, вышло под надзором Зертиса множество художников и ремесленников. Появились резчики, живописцы красильщики, кузнецы и прочие мастера, у которых кипела работа. Праздность исчезла. Амвросий умел всех приохотить к труду. Выучка ремёслам действовала благодетельно, не только на физические, но и на нравственные силы монашествующей братии. Каждый имел возможность честным трудом зарабатывать необходимое; а основательная выучка и знание каждым мастером своего дела приучила их к взаимному уважению, справедливости и законности. Амвросий пересоздал быт этих бедняков, погибавших от невежества и лени.
Так часто величие души, верность ума, сила и стойкость характера одного человека, проявляясь в самой скромной деятельности, имеют благодетельные последствия на целые общества. Что может быть проще, как сказать человеку праздному, ленивому, силы которого заглохли, чтоб он трудился? Но с этим должно вразумительно убедить его в необходимости и пользе труда. Нужно заставить его добровольно и с любовью сознать потребность честных занятий и найти в них удовольствие, отраду. Для подобного возбуждения уснувших человеческих сил, нужно иметь душу живую, любящую, пламенную, деятельную. Такова была душа Амвросия. Нельзя не удивляться простоте его приёмов. Но просты были приёмы и всех, сделавших важные заслуги для целого мира.
В 1753 году вышел именной указ Императрицы о рукоположении Амвросия архиепископом в Вологду, с оставлением за ним прежней должности. Так как Вологодская епархия находилась оттуда далеко, то Амвросий испросил у Императрицы позволение выбрать себе ближайшую епархию. Императрица согласилась на епархию Переяславскую и Дмитровскую. Амвросий был рукоположен в епископы в Московском Успенском Соборе, оставаясь, в то же время, членом Святейшего Синода.
Ровно за десять лет до смерти, Амвросий получил в управление Крутицкую епархию и с 7-го октября 1761 года стал носить название Крутицкого архиепископа.
Наконец, в 1768 году 18-го января его сделали епископом Московским и Калужским. Это был последний шаг в служебной деятельности Амвросия - шаг, имевший решительное влияние на судьбу его. Предание говорит, что он неохотно принял управление Московскою епархией, тогда во всех отношениях крайне расстроенной. Он знал, что ему придётся вести упорную борьбу с суеверием и предрассудками народа и ещё более с возмутительным поведением тогдашнего московского духовенства, которое справедливо можно было назвать слепыми вождями слепых. Амвросий с прямотою своего характера стал, так сказать, между двух огней - между невежественным народом и корыстолюбивыми обычаями попов. Московскому епископу заранее угрожала буря. Настойчивый в исполнении своих благих намерений, желая сделать истинное добро, он ради него готов был выдержать самую упорную борьбу. Оттого на первых же порах московское духовенство встретило его с ненавистью, а народ с недоверчивостью. При всём том, явное возмущение против Амвросия, может быть, ещё долго не вышло бы наружу, если бы одно необычайное бедствие, посетившее вскоре Москву, не сделало борьбу Амвросия с суеверием более решительною и не дало делу крутой поворот.
Это бедствие было - московская чума, ужасы которой глубоко врезались в памяти нашего народа.
Чума, или мор, как называл её народ, была занесена к нам во время турецкой войны (1766 - 1774 г.). Сказанья о чуме, вместе с пугачёвским бунтом, несколько затемняют историю блестящего Екатерининского царствования. Для нас, знающих московское бедствие только по преданию, не может быть отчётлив и ясен тот немой ужас, который навела чума на нашу древнюю столицу и некоторые внутренние части России. В одной Москве жертвою язвы было слишком сто тридцать тысяч человек. Чума открылась сначала в Молдавии и Валахии, где была заражена ею часть русского войска под командою генерал-поручика Фон-Штофельна, энергического сподвижника Румянцева. Это было в конце 1769 года. Во всей силе в это время открылась язва в городе Галаце.
В мае месяце следующего 1770 г. зараза распространилась в Яссах, потом в Бухаресте. Умирало войско, умирали жители города и окрестных местечек, умер, наконец, и сам Фон-Штофельн, в котором отечество лишилось одного из храбрейших своих сынов. Чрез несколько времени, чума появилась в Фокшанах, Хотине и других соседних местах; потом перешла в Украйну, в Киев и Васильков, наконец, в начале декабря 1770 года в Московском генеральном госпитале стала заболевать прислуга. Многие из больных умерли. На это обстоятельство тотчас обратил внимание старший медик, штабс-доктор Афонасий Шафонский и донёс о случившемся московскому штаб-физику, медицинской конторы члену Андрею Риднеру, вследствие чего собраны были все московские доктора, которые и признали, что появившаяся в генеральном госпитале болезнь была моровая язва, и что для прекращения её необходимо отделить госпиталь с больными от всякого сообщения с городом.
Тогда главным начальником над Москвою назначен был Императрицею Фельдмаршал Салтыков. Ему Екатерина поручила сохранение Москвы от распространения заразы. С самого начала Салтыков употреблял все зависящие от него средства, чтобы остановить зло. 22-го декабря госпиталь с больными окружили военным караулом. Доктору Шафонскому поручено иметь строгий за ними надзор. А 31-го декабря издан был самою Императрицею именной указ, которым воспрещалось ввозить в Россию турецкие или польские вещи, особливо шёлковые, шерстяные или бумажные материи, в которых яд заразы сохраняется всегда долее. От 9-го января 1771 года последовал указ Сената, подтверждающий волю Монархини, которым предписывалось, между прочим, каким образом давать пропуск людям и товарам, идущим из Польши и Турции в Россию. К указу приложены были и наставления, как противодействовать моровой язве.
Несмотря на все эти предосторожности, язва, хотя и утихла в госпитале, зато незаметно распространилась по Москве.
9-го марта 1771 года до полиции дошло известие, что за Москвой-рекой на большом суконном дворе часто в ночное время выносят мертвецов для погребения. Полиция поручила исследовать это дело поручику Ишутину и доктору Ягельскому. Ягельский нашёл на суконном дворе 16 человек тяжело больных. Некоторые из них лежали в жару и бреду, другие жаловались на головную боль и объясняли её угаром. У некоторых на теле были чёрные и багровые пятна и полосы, названные тогда докторами: petenchiaeи ribices. Фабричные работники открыли Ягельскому, что с 1-го января по 9-е марта у них на фабрике умерло 130 человек, и все умершие, рассказывали они, имели такие же пятна, какие Ягельский видел у больных на суконном дворе. После подробных разысканий оказалось, что заразу занесла на суконный двор какая-то женщина, которую на Рождестве привёз с собою один фабричный. Эта женщина занемогла и умерла первая. После её смерти на фабрике оказалось много больных. Об этом тотчас же донесено было Риднеру, но он не обратил на это дело надлежащего внимания, хотя хорошо знал свойство болезни и мог предвидеть страшные последствия подобного недосмотра. Другие из докторов, хотя и считали появившуюся на суконном дворе болезнь за заразительную гнилую горячку, но двор всё-таки не был оцеплен во время: работники имели постоянное сообщение с остальной частью города. И, кроме того, число работавших на суконном дворе простиралось до 2-х тысяч человек, которые, конечно, не все жили на фабрике. Большая часть из них приходила из города только на время работ. Вот от чего чума скоро распространилась по всей Москве.
11-го марта Салтыков прислал в медицинскую контору предложение вторично собрать всех московских докторов и отправить на суконный двор с приказанием осмотреть всех больных, исследовать начало, продолжение, подробности и обстоятельства болезни и официально сообщить ему результаты этих исследований.
Опытные медики - Эразмус, Шкиадан, Погорецкий, Ягельский и Шафонский отправились на фабрику. Там нашли они восемь трупов, на которых были роковые petenchiaeи ribices. Больные, числом 21 человек, лежали в ужасных страданиях: иные были в глубоком обмороке. После надлежащего наблюдения над симптомами болезни, медики составили следующее её определение:
«Сия болезнь есть гниющая, прилипчивая, заразительная, и по некоторым признакам и обстоятельствам очень близко подходит к моровой язве» (Смотр. описание москов. чумы, изданн. при Моск. университ. 1775 г.). Тревожные слухи распространились. Опасность удвоилась. Люди богатые, понимавшие дело, бросали всё и выезжали из Москвы. Люди служащие последовали их примеру. Таким образом, вся тяжесть бедствия пала собственно на низший и отчасти на средний класс городских жителей. В скором времени оставил Москву и её главнокомандующий генерал фельдмаршал Салтыков. Победитель Фридриха при Куннерсдорфе, он обнаружил в этом случае недостойное себя малодушие. Самое страшное время бедствия Москвы Салтыков прожил в своей подмосковной деревне и делал необходимые распоряжения касательно вверенной ему столицы только чрез генерал-поручика Еропкина. Со времени отъезда Салтыкова из Москвы, доверенность и уважение к нему Императрицы заметно охладели. Это глубоко оскорбило фельдмаршала, не желавшего пережить своей славы. Он подал в отставку, которую и получил в 1772 году. Он недолго жил после этого. Тяжесть унижения и душевная скорбь, вероятно, ускорили его смерть.
Правительство, между тем, начало заботиться о предохранении от язвы оставшегося населения. Главным распорядителем в Москве, в конце марта 1771 г. был уже Еропкин [2] - личность весьма светлая и замечательная.
Получив Москву в своё управление с 25-го марта 1771 года, Еропкин немедленно сделал множество благодетельных распоряжений. Ему принадлежит честь умного устройства карантинов, т. е. предохранительных домов на время чумы. Кроме того, он учредил так называемых - чиновников попечительства над разными частями города. Эти чиновники имели в своём распоряжении городскую полицейскую команду. С особенною строгостью запретил Еропкин скрывать тела умерших в погребах, колодезях и огородах, как это делалось прежде, когда он ещё не был главным начальником в Москве; мёртвых приказал он отвозить на загородные кладбища, а оставшуюся после них одежду сожигать. Во время самого сильного действия чумы Еропкин показал изумительное присутствие духа; он неутомимо посещал больных, одобрял их ласковым словом и взглядом; всегда казался весёлым и спокойным. Бантыш-Каменский красноречиво рассказывает, как Еропкин прибыл однажды в Симонов монастырь, где находился главный карантин. Здесь генерал-поручик с удивительною беспечностью схватился за кольцо, висевшее на калитке, через которую проходили заражённые, и отворил её. Сопровождавших Еропкина докторов привела в ужас подобная беспечность, и они вскрикнули: «Что ты сделал, защитник Москвы?.. Этот металл умертвит тебя!..» Еропкин отвечал на это, не изменяя своему хладнокровию: «Господа! Пожалуйста, будьте спокойны: билет на мою смерть ещё не вышел! Выполняйте свою должность, препорученную вам от Государыни Императрицы». После этого, вошедши на двор монастыря, он приказал созвать всех докторов, лекарей, приставов и др., разложить среди двора огонь и провесть мимо его всех заражённых, находившихся в Симоновом монастыре. Почти с каждым из больных генерал разговаривал, утешал, ободрял, расспрашивал их, получают ли они всё, что им положено давать, не терпят ли каких обид и притеснений. Все эти несчастные, уже обречённые смерти, были глубоко тронуты, и многие из них, конечно, умерли с благословением на устах доброму начальнику. Простившись с сильно заражёнными, Еропкин навестил потом подающих надежду на выздоровление, разговаривал с ними, как отец. Посвящая все свои заботы облегчению участи вверенной ему столицы, генерал часто проводил ночи без сна. Что касается до средств, какими располагал он, то они были очень незначительны. Ещё в августе 1771 года Императрица приказала Салтыкову отрядить под команду Еропкина, согласно его требованию, 100 человек рядовых с 6-ю офицерами из Великолуцкого полка для охранения застав на всех дорогах, лежащих около Москвы. Кроме того, Еропкину было разрешено составить полицейский батальон из вольных людей, без дела скитавшихся по городу с жалованием каждому от 1-го до 1 ½ руб. Охотников явилось слишком мало, а потому генерал-поручику скоро позволено было принимать в свой батальон и фабричных работников. 31-го августа 1771 года, под командою Еропкина считалось всего-навсего 436 человек.
Несмотря на все благодетельные распоряжения Начальства, чума переходила быстро от одного места к другому. Люди быстро заражались, нельзя было прикоснуться к вещи, которую держал в руках заражённый, нельзя было войти в дом, в котором кто-либо умер от чумы. Опасно было даже находиться близ заражённого трупа, а тем более прикасаться к нему. Вот почему правительство и медики должны были обратить особенное внимание на обращение с умершими и на способ погребения; вот почему они должны были распорядиться, чтобы домы, где находились прежде заражённые, подвергались выветриванию и выкуриванию. Отворены были тюрьмы, и на освобождённых от заключения преступников возложили обязанности погребать мёртвых, с обещанием прощения, в случае верной службы. Большая часть из них исполняла своё дело усердно, без робости, что было, по мнению медиков, очень важно. Строго запрещены были вообще всякие сборища; ибо зараза от этого увеличивалась, тем более что слишком трудно было разузнать, кто заражён и кто нет. Для подобной же цели запечатаны были бани и все места, куда бы мог сходиться народ. Можно было вперёд ожидать, что такие меры должны были вооружить суеверную, невежественную толпу. Не говоря уже о том, что предписания не исполнялись, народ не хотел верить, что меры, предписываемые правительством, должны служить для его же пользы. Главное, что его возмущало, это то, что умерших предавали земле на особо отведённом месте, и закапывали в землю со всем их платьем и имуществом. С усилением язвы возрастало и общее предубеждение народа против медиков.
Архиепископ Амвросий явился ревностным помощником во всех мерах предосторожности, предпринимавшихся Московским начальством; как и следовало ожидать, он разрешил приложить к церковным обрядам те же самые правила, какие Московское начальство прилагало к делам житейским. Архиепископ обнародовал следующие четыре правила, касательно исполнения церковных обрядов:
1) «Ежели случится, что больной в опасный дом будет требовать для исповеди отца духовного, то оного исповедовать с такою предосторожностью, чтобы не только до больного, но и до платья и прочего, при нём находящегося, не прикасаться, как в печатных наставлениях означено; и ежели крайне будет опасно для священника, то оному сквозь двери, или чрез окошко больного исповедовать, стоя одаль, а причащать Святыми Дарами таковых сумнительных и опасных людей, убегая прикосновения, чтобы не заразить себя, удержаться».
2) «Ежели случится в опасном доме новорождённый младенец, оного велеть повивательнице из опасной горницы вынесть в другую и при крещении велеть оной же погружение учинить, а самому священнику, проговоря форму Святого Крещения, окончить по требнику положенное чинопоследование, острижением же власов и святым миропомазанием за явною опасностью - удержаться: но по выздоровлении новокрещаемых оное можно будет без страху исполнить».
3) «Ежели случится в таком опасном или сумнительном же доме мёртвое тело, то оное, не отпевая и не внося в церковь, велеть отвезти для погребения в определённое место того ж самого дня, а отпевание и поминовение по умершем чинить после в церкви и, как возможно, стараться удерживать как священникам себя, так и всем церковно-служителям от взятия после таковых, в сумнительстве умерших: денег, вещей и прочего».
4) «Всего ж полезнее и лучше священникам своих прихожан увещевать, чтоб они, по возможности своей, постились и по двудневном приготовлении их исповедовать и святых таин без всякого сумнения приобщать».
Таковы были правила, обнародованные Амвросием. Они, как ясно можно видеть, не содержат в себе ничего, нарушающего существенную сторону обрядов церковных.
Но для суеверных и невежественных людей они показались еретическими. Общее расположение народа к архиерею становилось со дня на день более неприязненным. Возмущения открытого ещё не было, но был слышен глухой, грозный ропот, предвестник бури.
Кроме чумы, совершенное отсутствие подвозов, недостаток продовольствия, а вследствие этого и голод были также важною причиною, подстрекнувшею народ к открытому восстанию. Этого следовало ожидать, как явления, вытекающего из порядка вещей. Несчастный народ бессознательно стремился вырваться из своей безотрадной, горькой доли. Страх внезапной смерти как будто разорвал все необходимые и даже священные отношения людей между собою. В это роковое время могли действовать и действовали только инстинкты самые бесчеловечные. Человек спасал себя, следуя одному чувству самосохранения. Все обычные занятия остановились, печальный звон колоколов говорил всем о смерти. Жители Москвы, изнурённые и измученные, едва походили на людей, тем более, что голод с каждым днём становился ощутительнее. При таких обстоятельствах разумная жизнь человека заглушается самыми дикими страстями. А в этом положении на что он не решится? Пока человек жив, в нём нельзя уничтожить стремления жить и усилия выйти из тягостного положения. Это-то усилие может и должно принять болезненный, ненормальный, исступлённый характер, особенно в том случае, когда народ, на который всегда всею тяжестью падают всякие бедствия - невежествен, когда он заражён суеверием, когда он неправильно толкует исповедуемую им веру. Такой народ - младенец. Его мыслящая сила слишком бедна, и если он оставлен во время страшного бедствия, ему почти не на что опереться. Для выражения сильных внутренних потрясений у него почти нет, да и быть не может других средств, кроме грубого мятежа, который бывает тем более ужасен, что совершенно слеп и бессмыслен. Религия, всегдашняя утешительница человека, была бы действительным утешением и для тогдашнего московского простолюдина; но при непонимании того, что существенно и не существенно в ней, московский простолюдин точно так же не мог понять, что все, даже величайшие бедствия в мире, имеют свои естественные причины, и что, следовательно, против самых величайших бедствий существуют также естественные и спасительные средства. Он кидался на внешние формы религии, понимая набожность в мелком и тесном её значении, он служил молебны, ставил свечи, толпами бежал за крестными ходами и т. п. Так как для московского духовенства во всём этом был обильный источник доходов, то оно поддерживало суеверие и подстрекало ещё больше суеверов идти против распоряжений начальства. Между чернью могли явиться люди, дошедшие крайнего исступления, провозглашавшие нелепые сказания о небывалых откровениях и чудесах. Когда двигался по улицам Москвы крестный ход, простолюдины повергались кучами на землю пред развевающейся хоругвью, пред иконами Спасителя, Богоматери и угодников, несмотря на то, что в толпе невозможно было уберечься от заражённых, которые тут же передавали болезнь здоровым.
Понятно, что при таких обстоятельствах Архиерей, обнародовав те правила, которые приведены нами выше, уже вооружил против себя и суеверный народ, и невежественное низшее духовенство в одно и то же время.
Надо заметить, что духовенство ещё прежде чумы было уже сильно вооружено против Амвросия - вот по какому случаю:
До вступления Зертиса на московскую паству, был старинный обычай на Лобном месте близ Спасских ворот служить на подряд молебны, всенощные, панихиды и др. службы. Это был соблазнительный публичный торг. Шум, крик, ругательства раздавались наряду с церковными требами. Попы, являясь с аналоями и крестами на Лобное место, больше были похожи на бойцов-соперников, чем на служителей алтаря Христова. Это происходило каждое утро. Амвросий вскоре по приезде в Москву уничтожил такой возмутительный для религиозного чувства обычай. Таким запрещением попы лишились самого богатого источника своих доходов. Они возненавидели архиепископа. Но до времени ненависть свою они выказывали только в довольно мелочных клеветах и в усилиях возбудить в народе нерасположение к архиерею. Они распространяли про Амвросия очень невыгодные слухи. Когда примернейший своею жизнью и строгостью правил архипастырь находил нужным наказать какого-нибудь провинившегося попа, другие попы всеми силами распускали в народе молву, что архиерей - еретик, что он наказывает попов только из желания ругаться публично над их саном, что он вменяет религию ни во что.
Амвросий был выбран почётным опекуном учреждённого тогда в Москве воспитательного дома для бедных детей. С истинно христианскою любовью он и тут был деятелен и неутомим, понимая вполне высокое значение вновь возложенной на него обязанности. Он целые часы проводил в воспитательном доме. Всё это попы толковали народу в худую сторону.
Была ещё одна значительная часть московского населения, которая, также как попы и народ, смотрела с ненавистью на учреждение правительством карантинов или домов, предохраняющих от заразы. Это было общество раскольников Федосеевского толка[3]. Оно выбрало годину московского бедствия и смятения для достижения своей собственной цели, т.е. для распространения своей веры. Во главе этого общества был московский купец Илья Кавылин, человек необыкновенно хитрого и изворотливого ума. Оппозиция раскольников против карантинов была сознательная, рассчитанная; цель её достигалась довольно хладнокровно; она, конечно, не имела ничего общего с бессмысленною оппозицией черни. У раскольников был свой карантин[4]. Устроение его объясняется вот чем: Раскольникам хотелось как можно более увеличить число членов своей общины. Устроение карантина во время язвы было, конечно, надёжнейшим к тому средством. В самом деле, заманив к себе значительное число жителей Москвы, особенно купцов, раскольники имели слишком много способов познакомить различные классы людей со своей сектою и многих склонить к принятию её, тем более, что материальные средства их общины были очень значительны. Так как выгоды всякого учреждения становятся тем более обширными, чем это учреждение лучше и независимее других соответственных ему учреждений, то ясное дело, что раскольничий карантин всеми силами стремился быть привилегированным и возвыситься до того, чтобы не иметь себе соперников. Понятно, по той же самой причине, что на все другие карантины, учреждённые правительством, раскольничий карантин смотрел враждебно, видя в них подрыв своим собственным выгодам. И чем больше московское начальство увеличивало число карантинов, тем деятельнее становилась раскольничья оппозиция, ибо число приходящих в её карантин людей, конечно, уменьшилось. Раскольникам, чтобы достигнуть цели, оставалось одно средство: увеличить удобства своего карантина до высшей степени и этим заставить всех отдавать ему преимущество. Располагая огромными капиталами, Кавылин действительно сделал всё, что можно сделать, относительно удобств помещения, чистоты комнат и прислуги. Усилия эти, конечно, увенчались успехом.
Таким образом, карантин Кавылина, обеспечив себе все возможные преимущества, хотя и не мог подозревать очень большого ущерба от умножения других учреждений подобного же рода, но всё-таки, подчиняясь духу совместничества, он не мог не смотреть на них враждебно. Так как Амвросий был самым деятельным сотрудником московского начальства в устройстве карантинов, то легко понять, почему особенно против него направлена была раскольничья оппозиция, и почему эта оппозиция примкнула к другой, совершенно чуждой ей по характеру оппозиции суеверного народа. Если бы карантин не был верным средством ближайшего сообщения раскольников с людьми различных классов и состояний и средством вернейшего увеличения числа членов своей секты, раскольники, конечно, не примкнули бы к врагам Амвросия. Во всё время чумы истинной цели раскольничьего карантина никто не подозревал. Цель эта открылась уже по прекращении чумы. Тогда, вместо карантина, увидели на Преображенском кладбище приют многочисленной общины, искусно организованной Кавылиным и составлявшей род монастыря с многочисленным братством, разделённого на две половины: мужскую и женскую.
Кроме этого легко объясняемого неудовольствия, московская раскольничья община не имеет никакого отношения к делу Амвросия. Хотя оппозиции, требовавшие уничтожения карантинов и других мнимо стеснительных учреждений, были различны по своему характеру, но они равно круто повернули дело Амвросия. Народ довольно долго был страдательным орудием в руках попов; наконец, раздражённый всеми возможными прямыми и косвенными средствами, он поднял грозный, кровавый бунт против архиерея, а вместе с тем и против всех, кто стеснял служение молебнов и сборища. Оппозиция народа слишком резко выступила вперёд и заслонила собою оппозиции раскольников и попов. Последние, кажется, только этого и добивались. Вооружив народ, попы остались в стороне спокойными зрителями злодеяния, в котором они, а не чернь, были главными виновниками. Им оставалось, наконец, только дать сигнал, чтобы заставить окончательно вспыхнуть слепую ярость народа. Средством для этого попы выбрали вот что:
Вопреки запрещениям начальства, они открыли ежедневные крестные ходы в своих приходах в то время, когда чума страшно усиливалась. В начале сентября 1771 года каждый день в Москве умирало до 900 человек. Число трупов, лежащих на улицах после крестных ходов, заметно умножалось, так, что их не успевали хоронить, и они заражали воздух всё более и более. Картина Москвы в это время могла оледенить душу всякого. Её живые жители были не лучше мертвецов: они бродили, как тени, взад и вперёд по улице. Везде были видны следы смерти и отчаяния. Тут несчастная мать, потерявшая всех своих детей, в отчаянии ломала себе руки; а там оставшийся в живых один в вымершем доме беспомощный ребёнок напрасно кричал и звал к себе кого-нибудь: в мёртвом доме одна безмолвная тишина его слушала и не отвечала. Казалось, вся Москва превратилась в печальное кладбище.
В это же самое время священник церкви Всех Святых, что на Кулишках, стал всенародно разглашать, что один фабричный видел во сне Богородицу, которая сказала ему, что город будет спасён, если московские жители исполнят волю Божию, открытую фабричному.
На Варварских воротах издавна находился образ Боголюбской Божией Матери. Всесвятский священник вместе с фабричным, будто бы удостоенным откровения, привёл к воротам толпу народа, которая быстро увеличивалась бежавшими со всех сторон разночинцами. Так как икона висела на воротах очень высоко, то к ней приставили лестницу, чтобы можно было богомольцам приблизиться к Богородице. У ворот была страшная теснота и давка; кроме разночинцев и фабричных, к образу бежали купцы и множество женщин: все наперерыв делали разного рода вклады, чтобы показать пред Боголюбскою иконою свою набожность. Московские попы, оставив свои приходы, покинув требы, спешили со всех сторон с аналоями служить молебны и всенощные. Множество голосов рубило с плеча тропари и эктении - точно фабрика работала без устали и без умолку. Старинный торг молебнами на Лобном месте был ничто в сравнении с подобным же торгом у Варварских ворот. Толпа, притиснувшаяся ближе к воротам, слушала фабричного, который, встав на скамью, говорил певучим и сильным голосом: «Порадейте, православные, на всемирную свечу Богоматери!» Потом он принимался рассказывать, как он видел во сне Боголюбскую Богородицу, как она открыла ему свой гнев на всю Москву за то, что её образу на Варварских воротах в целые 30 лет никто не только не отслужил молебна, но даже свечи не поставил, что её сын И. Христос, гневаясь за это, хотел послать на Москву каменный дождь, но что только она упросила Сына о наказании Москвы, вместо каменного дождя, трёхмесячною моровою язвой. Толпу потрясал этот рассказ, как гром; все набожно крестились и шептали молитвы. Фабричный, видя свой успех, опять кричал нараспев: «Порадейте, православные, порадейте Богоматери на всемирную свечу!» Нечего и говорить, что все радели наперерыв, все старались превзойти друг друга в щедрости.
Амвросий в это время находился в Чудовом монастыре. Услышав о сборище у Варварских ворот и о торговле молебнами, он приказал священникам явиться в консисторию. Они подняли страшный крик и угрожали посланным побить их каменьями. Амвросий увидел, что от строгих мер нужно было отказаться и действовать осторожнее. Между тем, чума распространялась со дня на день всё более и более; число ежедневно заражавшихся у Варварских ворот и умиравших дошло до невероятной цифры.
Архиепископ стал советоваться с Еропкиным о мерах к прекращению зла. Они сообща решили икону не снимать с Варварских ворот, как было предположено сначала, а снять лестницу, приставленную к воротам, чтобы она не мешала сообщению по улице; к ящикам же, в которые сыпались так щедро деньги на всемирную свечу, приложить консисторскую печать, чтобы сохранить собранное от грабежа фабричных. Для этого распоряжения Еропкин обещал прислать Амвросию несколько солдат Великолуцкого полка.
Сентября 15-го в 5-ть часов вечера в Чудов монастырь, где находился архиерейский дом, пришла команда, состоящая из 6-ти солдат и унтер-офицера. Из Чудова команда вместе с двумя консисторскими чиновниками и всесвятским священником, тем самым, который незадолго пред этим разглашал об откровении, будто бы сделанном во сне Богородицею фабричному, отправилась к Варварским воротам. У консисторских чиновников была печать, которую нужно было приложить к сундукам. Они надеялись, что народ разошёлся, и шли туда без малейшего опасения и страха, но, к своему изумлению и ужасу, застали у ворот огромную толпу, вооружённую топорами, дубинами, рогатинами и другими орудиями. Между прочим, здесь было значительное число вооружённых батальонных солдат. Когда консисторский чиновник подошёл, чтобы запечатать денежные сундуки, то увидел, что они уже запечатаны. В ту же минуту раздался из толпы голос: «Бейте их!» По этому знаку батальонные солдаты, конечно, уже выжидавшие этого приказания, первые бросились на консисторских чиновников. Малочисленная великолуцкая команда защищала их с мужеством, но была вместе с ними изрублена и растоптана. Батальонные солдаты изо всей силы кричали: «Икону грабят! Икону грабят!» Вдруг в нескольких приходских церквах ударили в колокол; вслед за тем на Спасских воротах ударили в городской набат, а там и во всех церквах уныло и грозно раздались звуки сотни колоколов. Казалось, вся Москва стонала под звуками зловещего набата; крик и смятенье были ужасны. Везде слышны были проклятия и угрозы на архиепископа, везде обвиняли его в корыстолюбии и пренебрежении к церковным обрядам. Везде уверяли народ, что архиепископ сам приедет, чтобы увезти образ Боголюбской Божией Матери, что приводило толпу в отчаяние и невыразимую злобу. Народ сбегался со всех сторон вооружённый дубинами, рогатинами, кольями и чем попало. Большая часть бегущих не понимали, чего хотят, против чего вооружаются.
Амвросий ужаснулся, когда услышал об общем смятении и немедленно решился ехать из Чудова. Племянник преосвященного, Николай Николаевич Бантыш-Каменский, живший с ним в Чудовском архиерейском доме, посадил его с собою в карету и отвёз к другу его, сенатору государственной коллегии иностранных дел, Собакину [5]. Амвросий надеялся у Собакина найти убежище на ночь. К несчастью для Амвросия, Собакин в это время был очень болен и так напуган звоном в набат, что едва мог выговорить несколько слов своим нежданным гостям. Считая за лучшее не беспокоить больного, архиепископ решился ехать к Еропкину и с этой мыслью простился с сенатором. Вдруг, к удивлению племянника, Амвросий велел везти себя в Донской монастырь. Напрасно Бантыш-Каменский уговаривал дядю искать более надёжного убежища: и в самом деле, безопаснейшее место для Амвросия в это страшное время был бы дом Еропкина. Трудно объяснить, почему архиепископ не воспользовался для спасения жизни надёжнейшим убежищем.
В преданиях Москвы неизгладимо живёт страшная ночь на 16-е сентября 1771 года. Осенний холодный вечер, как чёрное покрывало, раскинут был на полувымершей столице с её пустынными улицами и заколоченными окнами домов. Но в этот вечер Москва вдруг оживилась, оживилась дикою жизнью мятежа; всюду бродили тени, при дрожащем свете фонарей мелькали топоры, рогатины. Все были вооружены, даже дети; все, как исступлённые, кричали: «Грабят Боголюбскую Богоматерь!»
В этот день около 10 часов вечера по улицам Москвы ехала карета. Кучер на ней, поминутно торопливо оглядываясь, погонял лошадей. В карете сидел Амвросий со своим племянником и порой грустно глядел из окна кареты на волнующуюся картину мятежа. Смерть висела со всех сторон над его головою. Архиепископ был погружён в печальное раздумье: он чувствовал, он видел, что все эти топоры, рогатины, колья ищут своей жертвы, и что эта жертва он сам. Имя Архиерея переходило шёпотом по устам народа. Кое-как доехала карета до Донского монастыря в 10-ть часов ночи; здесь Архиепископ решился твёрдо и безбоязненно выжидать исхода начавшегося мятежа.
Между тем, ночью чернь, вероятно, по наущению всесвятского священника и других коноводов бросилась в Чудов монастырь, как в жилище ненавистного архиерея, выломала ворота и с бешеными криками принялась везде искать Амвросия. Архиерейские кельи верхняя и нижняя были разграблены; ту же учесть имели кельи монашеские, консисторские и находившаяся там же казённая палата. Ни одной вещи враги Амвросия не пощадили; они разбивали вдребезги окна, ломали печи. Архиерейская мебель разлеталась в щепки. От богатой библиотеки Амвросия[6] не осталось и следа. И конечно, в эту страшную ночь погибло многое, что могло бы содействовать успехам отечественной науки...
Истребив библиотеку, народ со слепым остервенением бросился на висевшие по стенам иконы, портреты и картины. Всё это было изорвано в клочки, расколото или обезображено. Но все эти неистовства ещё ничто в сравнении с теми, какие произошли в архиерейской домовой церкви. Там чернь бросилась в алтарь, сорвала с престола одежды, разбросала святые сосуды, изорвала в клочки антиминс и топтала его ногами. В Чудовом монастыре жил в то время родной меньший брат Амвросия, архимандрит Никон. Он в то время был болен. Мятежники застали его в постели, ограбили и нанесли бесчеловечные побои. Несчастный архимандрит от страха помешался в уме и чрез тринадцать дней умер.
Разграбив архиерейские кельи и церковь, толпа бросилась к погребам с винами, которые находились под стенами монастыря и отдавались внаймы купцу Птицыну. Здесь разбиты были бочки с французской водкой, с английским пивом и другими напитками. Упиваясь ими, народ приходил в большее неистовство; женщины не уступали мужчинам. Целую ночь шумела ночная ватага у разбитых погребов. Ниоткуда не было помощи несчастному Чудову монастырю. Что могла сделать полиция перед страшною ватагой исступлённого народа?[7] Великолуцкий полк, которому поручено было охранение Москвы, почему-то не шёл на помощь. Сам Еропкин, несмотря на свою обычную смелость, не показывался, не решаясь идти на верную смерть: чернь и его искала по всему городу[8]. Только один человек решился в это время на отчаянную и бесполезную попытку усмирить чернь; это был бригадир Фёдор Мамонов. Он приехал на гауптвахту и требовал хотя десяти человек солдат, обещаясь с этой горстью людей выгнать чернь из Чудова. Капитан гауптвахты отозвался, что подобной помощи он дать не может, за неимением на то указа. Тогда пылкий бригадир поднял на ноги всю свою челядь, дал ей оружие и отправился в Чудов, но яростная толпа встретила его с криками и избила каменьями почти до полусмерти. Так прошла эта страшная ночь.
На следующий день (16 сентября) в одной из келий Донского монастыря проснулся преосвященный Амвросий и послал своего служителя в Чудов узнать, что там делается. Скоро архиепископ получил оттуда письмо, в котором ему верно описывали, как ночью ограблен был монастырь, и как бесчеловечно обошлась толпа с его несчастным братом Никоном; Амвросий крайне огорчился. В раздумье он вошёл в комнату, где спал его племянник, и застал его уже проснувшимся. Тот начал рассказывать дяде странный сон, в котором он видел, что внутренность его серебряных часов вдруг исчезла, а остался только один футляр. «Ты прав, - сказал Амвросий, в волнении и дрожащею рукою подавая письмо племяннику, - ты прав. Хоть мы сами, благодаря Бога, невредимы, но наше имение всё разграблено. Прочитай это письмо, которое я сейчас получил из Чудова. Оно уведомит тебя обо всём обстоятельно».
Между тем, медлить становилось опасно. Московскому архиепископу для спасения своей жизни не оставалось ничего больше, как только поспешно выехать из столицы. Но выезд в то время соединён был с важными затруднениями: без билета из Москвы никого не выпускали, а за получением его нужно было обратиться к Еропкину. Амвросий тотчас же приказал своему племяннику известить Еропкина письменно о горестных обстоятельствах, в которых они находились, с представлением, что присланная Еропкиным для известной цели команда солдат Великолуцкого полка была избита у Варварских ворот батальонными солдатами, что в ту же ночь озлобленный народ разграбил Чудов монастырь, оставив одни голые стены, что его самого всюду искали, чтобы убить, но что он особенным промыслом Божиим спасся, потому что выехал из монастыря вовремя, но что угрозы рассвирепевшего народа заставляют его искать спасения вне города. В заключение письма архиепископ просил, чтобы дан был ему билет для свободного проезда из Москвы, чтобы оставшуюся в Чудове монастыре братию Еропкин принял под своё покровительство, и чтобы о плачевном его состоянии благоволил сделать представление в С. Петербург.
Еропкин, вместо требуемого билета, послал к Амвросию одного конногвардейского офицера, отдав ему приказание проводить преосвященного из монастыря. Офицер поспешно известил архиепископа, что, согласно с желанием начальника Москвы, им нужно скорее выезжать из города. Потом посланный обещал дождаться Амвросия при конце сада князя Трубецкого, а оттуда проводить его на Хорошево в Воскресенский монастырь и, посоветовав преосвященному одеться в простое монашеское платье, тотчас уехал.
В Донском начались суетливые приготовления архиерея в путь; снаряжали кибитку, искали платье, укладывали разные вещи.
В это время мятежники не дремали; они ещё в Чудове узнали некоторые подробности об отъезде ненавистного им архиерея, например, узнали, что он уехал из своего монастыря вместе с племянником и в его карете. Эти подробности сообщил им один писец коллегии иностранных дел, или подьячий - по прозванию Красный; когда бунтовщики отправились утром 16-го сентября искать по всему городу архиерея, Красный находился во главе их.
Не предвидя скорого нападения, в монастыре все были заняты единственно отъездом архиерея. Он уже стоял подле своего экипажа в простой монашеской рясе, прощался со стоящею вокруг братиею и только хотел сесть в кибитку, как вдруг раздались оружейные выстрелы, грозный шум и крик под самыми монастырскими стенами.
Все в ужасе вздрогнули.
Чернь завладела карантинными домами, Даниловым монастырём и подошла к Донскому. Мятежники уже знали, что архиерей скрывается здесь: им сказал об этом служитель Донского монастыря, которого Амвросий рано утром посылал в Чудов узнать, что делается в его кельях. Эту тайну выпытали у бедного служителя угрозами и побоями.
Окружавшая Амвросия братия ясно увидела невозможность спасти его; а потому все, как скоро услышали буйные крики за воротами Донского, немедленно обратились в бегство, чтобы спасти жизнь.
Амвросий, предвидя горестную судьбу свою, обнял и поцеловал в последний раз племянника, потом отдал ему свои последние, находившиеся при нём вещи, золотые часы и два империала. «Возьми эти часы и деньги: они, может быть, спасут тебя», - сказал несчастный старец племяннику со слезами на глазах; потом ещё крепче и сильнее поцеловал его и отправился, в сопровождении двух архимандритов, Киево-Никольского Епифания и Донского Варлаама в большую монастырскую церковь, где шла в то время обедня.
Племянник Амвросия стал раздумывать: куда бы ему спрятаться? Мгновенья были дороги. Уже с треском пошатнулись ворота. Бантыш-Каменский бросился бежать; ноги его подкашивались. Пробежав несколько закоулков, он очутился в монастырской бане.
Красный с толпою ворвался в монастырский двор и с первого же взгляда признал стоявшую здесь архиерейскую карету, кучера и лакея. Они тотчас же схватили того и другого и с угрозами спрашивали: «Куда девался архиерей со своим племянником?» Так как они, несмотря ни на что, не давали удовлетворительного ответа, то их били до полусмерти; били монастырских служителей, били монахов, били всех, кто ни попадался навстречу. Удары топоров, рогатин, кольев раздавались в разоряемых кельях. Скоро они от кого-то узнали, что архиерей ушёл в церковь, а племянник спрятался в монастырской бане. Шайка раздробилась; одна часть её бросилась в баню, другая рассыпалась по двору и по всем закоулкам, третья шумно ринулась в большую церковь, где шла служба. Но, ворвавшись в двери храма, бешеная толпа вдруг притихла и, держа наготове убийственные орудия смерти и разрушения, выжидала конца обедни.
Амвросий видел всё это из алтаря. Чувствуя близость смерти, Святитель, по свидетельству очевидцев, с трепетом приблизился к престолу, на котором совершалась бескровная жертва, упал на колени и, воздев руки, со слезами произнес молитву: «Господи! Остави им: они не знают, что делают; не введи их в напасть, но отврати их стремление, и как смертию Ионы укротилось волнение моря, так точно да укротится теперь волнение свирепеющего народа моею смертию». После этой молитвы благочестивый архиерей исповедовался у служащего священника и, приобщившись Св. Таин, скрылся на хоры в алтаре позади иконостаса.
Кипящая нетерпеливой местью толпа не дождалась конца обедни и бросилась с диким криком в алтарь. Богослужение было прервано, престол, на котором совершаюсь таинство, опрокинут. Обыскав весь алтарь и не найдя архиерея, эти люди хотели уже выйти из церкви, как вдруг один мальчик из их шайки, взглянув случайно наверх, заметил полу рясы стоявшего на хорах Амвросия.
«Сюда! Архиерей на хорах!» - крикнул он мятежникам. Тогда все со страшным криком бросились на хоры, стащили оттуда старца и, вероятно, считая за грех совершить беззаконное дело в храме, повели его вон.
Между тем, как всё это происходило в церкви, племянник Амвросия сидел в бане и, по собственным его словам, приготовив себя к смерти, спокойно ожидал убийц. Два монастырских служителя топили в то время баню, по мере увеличения шума поминутно вздрагивали и переглядывались друг с другом. Вдруг быстро и со скрипом отворилась дверь, и вооружённая топорами, пьяная толпа ввалила в баню. На Каменского уже занесены были удары, но золотые часы, два империала и золотая табакерка спасли ему жизнь. Даже нашлись какие-то двое из шайки, которые называли его «добрым» и «честным» человеком.
В одном из этих неожиданных ходатаев, Бантыш-Каменский узнал подьячего Красного. Племянника однако ж не оставили в покое, а, вытащив из бани, повели в церковь.
На дороге с шайкой, которая вела Каменского, встретилась другая шайка, требовавшая смерти архиерейского племянника; но первая, задобренная золотыми часами, табакеркою и империалами, приняла его под свою защиту; из-за этого поднялась было между обеими шайками жаркая ссора, к счастью, не имевшая слишком худых последствий для Каменского. Толкаемый и оглушаемый криками со всех сторон, он вдруг очутился на паперти и увидел, что дядю его уже ведут из церкви. «А! Вот он! Вот он!» - закричали тогда все мятежники и оставили Каменского, который тут же упал, как полумёртвый. «Я думал, - говорил после Каменский, - что и меня вместе с владыкою потащат из монастыря, но Божие правосудие сохранило меня целым и невредимым».
Выведя Амвросия за ворота монастыря, чернь остановилась, тесно окружила его и начала ему делать следующие расспросы: зачем он не хотел ходить с попами в крестных ходах и молебствиях, зачем велел запечатать бани, зачем учредил карантины, зачем запретил хоронить мёртвых при церквах и проч.? Амвросий отвечал на всё это голосом, полным необыкновенной твёрдости и решимости. Он говорил, что не один он, но и сама государыня принимала все эти меры для общей безопасности, что он, любя свою паству, дорожа своими духовными детьми, не мог не содействовать благим мерам правительства. Потом Амвросий принялся уговаривать возмутителей, чтобы они смирились и покорились распоряжениям начальства, которое всё устраивает для их блага. Старец сделался красноречив, говорил просто, ясно, с любовью, как отец, и вместе с необыкновенной силой и убедительностью. Отеческие увещания его заставили замолчать окружавших. Что выражалось в этом молчании? - только ожесточение или начавшееся раскаяние? Быть может, многим в душу запала мысль: а ведь и в самом деле Архиерей говорит правду? Не пасть ли к ногам его? Не просить ли прощения в задуманном злодеянии? На лицах многих изображалась та борьба чувств, которая бывает у человека, душу которого проник луч всепрощающей любви. Да, достаточно бы было одного этого луча для того, чтобы смягчить, просветить зачерствелую, помраченную душу жалкого злодея, который потому и злодей, что он не знает, что делает. Убийство во всех своих видах слепо, возмутительно даже и тогда, когда замысел о нём родился в гордой, титанической душе, не хотевшей простить своему непримиримому врагу. Но убийство несравненно возмутительнее и ужаснее, когда совершается человеком нравственно слепым, всегда усердным и безответным рабом страстей, увлекающих людей к делам крайней жестокости и бесчеловечия во время общих потрясений. Старца Зертиса могла ужаснуть, конечно, не столько мысль о внезапной насильственной смерти, сколько мысль о смерти от тех, кого любил он, о смерти от его духовных детей, которым давал духовное наставление, этих детей, любимых им чистой, святой любовью. Если сын убивает отца, то мучения насильственной смерти удвояются. Одна мысль, что его убивает сын, может отнять у него жизнь. До нас не сохранились точные слова старца Амвросия, сказанные им убийцам в предсмертную минуту. Конечно, они были полны простоты и той святой торжественности, в какую облекается глубокая, любящая душа в минуты страшных испытаний. Амвросий ещё говорил, умолял... Слёзы дрожали на глазах старца. Ещё несколько минут, и он остался бы победителем своих злодеев. Они пали бы к его ногам, повергли бы перед ним свои убийственные орудия. Но этого не было. Быть может, суждено Вышнею волей освятить первопрестольный город Руси кровью нового мученика и показать потомству светлый образ его, который рассеивал бы мрак и ужас московского бедствия.
Первый, поднявший руку на Архиерея, был, по свидетельству Бантыш-Каменского, дворовый человек г-на Раевского. Он с колом в руках приблизился к окружавшей Амвросия толпе и дико закричал: «Чего вы глядите на него? Разве вы не знаете, что он колдун и морочит вас?» С этими словами пьяный лакей изо всей силы ударил Амвросия в левую щёку. Несчастный упал, обливаясь кровью. Толпа, доселе безмолвная, бросилась на него. Все, как звери, бесчеловечно терзали старца, который в страшных мучениях не переставал молиться и призывать имя Христа. Он умер через четверть часа; последний звук его голоса выражал ещё молитву к Распятому за нас и прощение убийцам.
Амвросий убит на 64 году от роду. Окровавленное и обезображенное тело его лежало на месте убийства весь день 16 сентября и целую следующую ночь. Только на утро 17 сентября члены Московской синодальной конторы дали приказание полицейской команде взять посмертные останки Архиепископа.
По убиении Амвросия, ограбленный и разбитый физически и морально племянник его, Бантыш-Каменский, вместе с младшим братом, уехал к своему дяде, князю Матфею Дмитриевичу Кантемиру, который всеми силами старался облегчить его душевную скорбь, вполне заменяя потерянного друга и благодетеля.
Покончив дело с Архиереем, озлобленный народ бросился во все концы города отыскивать других жертв для удовлетворения слепой мести. Искали Еропкина, искали докторов, искали всех, кто начальствовал в Москве и делал ненавистные распоряжения. К счастью, Еропкин с быстротою и неустрашимостью героя успел предупредить опасность и явился пред бунтовщиками не жертвою, а грозным мстителем.
К вечеру 16 сентября он собрал 130 великолуцких солдат и полицейских служителей, взяв притом несколько пушек. Сначала сделан был залп холостыми зарядами, но безуспешно. Толпа начала кидать каменья в Еропкина. Два сильных удара разбили ему ногу; кроме того, он получил сильный удар шестом. Несмотря на сильную боль, отважный защитник Москвы продолжал командовать отрядом. Он велел стрелять картечью; тогда мятежники пустились в бегство. Многих переловили. Ещё весь следующий день 17 сентября израненный Еропкин ездил по всем улицам Москвы с отрядом гусар и переловил множество бунтовщиков. Кремль и Чудов монастырь были очищены. Только тогда вступил в столицу Великолуцкий полк, находившийся до того времени в её окрестностях. Тогда же приехали в столицу генерал-фельдмаршал Салтыков, гражданский губернатор Юшков, полицеймейстер Бахметев и др. Несчастная Москва ободрилась от страха. Усиленными стараниями медиков чума начала, мало-помалу, в ней прекращаться [9]. Герой Еропкин, изувеченный и истощивший свои силы, подал в отставку. Императрица исполнила его желание и в награду за труды пожаловала ему 20 000 рублей.
Теперь последовали казни главных виновников мятежа и убийц Амвросия. Первые, поднявшие руку на Епископа, были упомянутый нами выше дворовый человек г-на Раевского Василий Андреев и московский купец Иван Дмитриев; кроме их, были ещё и другие, непосредственно участвовавшие в убийстве и схваченные полицией. Один из убийц, принадлежавший к господским людям, которые назывались тогда гусарами[10], спасся бегством в какое-то поместье, где управительницей имения была его тётка. Предание говорит, что испуганная роковой вестью женщина прокляла преступного племянника и отослала его в дальнюю деревню, приказав, для усиления наказания, поручить ему самые изнурительные работы. На дороге туда он умер какою-то страшною смертью, которая приводила в трепет очевидцев при одном воспоминании. Лакея г. Раевского и купца Ивана Дмитриева повесили на месте преступления.
Множество других, в большей или меньшей мере участвовавших в мятеже, грабежах и убийстве, разночинцев, купцов и фабричных наказано кнутом или плетьми и сослано в ссылки.
Между тем, в 17 дней делались приготовления к погребению тела мученика. Дело Амвросия рассмотрено подробно и обстоятельно духовным судом. Церковные проклятия прогремели на убийц Амвросия: этим церковный суд хотел дать праведное возмездие злодеям. В Московскую синодальную контору прислан был из Святейшего Правительствующего Синода от 29-го сентября указ о распоряжениях к погребению.
Так как всё имение Амвросия было разграблено, то коллегии экономии предписано выдать на погребение его 500 рублей сер.
Погребение Амвросия происходило только что 4-го октября, стало быть, уже спустя 17 дней после его смерти. Предание говорит, что во все эти 17 дней тление не прикоснулось к телу мученика. Как живой, со светлым и кротким лицом, лежал он в своём гробе[11]. Все просвещённые люди того времени, между прочим, и высшее духовенство, выключая, разумеется, заговорщиков попов, все, ценившие благородный характер Амвросия, искренно оплакивали его. Глубокое и искреннее участие к новому московскому мученику выразила и Императрица Екатерина в одном из своих писем к Вольтеру[12].
Только попы московские питали неизъяснимую ненависть даже к убитому архиерею. Говорят, что они вскоре после убийства написали на воротах Донского монастыря надгробную надпись Амвросию: «Память его с шумом погибе».
В числе почитателей памяти Амвросия были, конечно, все просвещённые люди, искренно любившие Россию и служившие ей с честью и славой. Таков был, например, тогдашний префект Московской духовной академии, иеромонах Амвросий, бывший впоследствии митрополитом Санкт-Петербургским. Префект владел замечательным даром красноречия. Его надгробное слово московскому мученику, сказанное в это время, чрезвычайно сильно подействовало на предстоящих. Горя безотчётньм негодованием на суеверие народа и поставляя это суеверие единственною причиною страшной участи архиепископа, проповедник, конечно, не мог избежать резкости в выражениях. Его речь - плод душевного потрясения кровавым зрелищем, порывистая, смелая, пламенная, хотя очень стеснённая, по тогдашнему обычаю, схоластическими разделениями и формами. Вот начало надгробного слова.
«Что я теперь могу сказать к утешению вашему, я, несчастный проповедник? На нас отяготела Божия рука в виде известной болезни. Но вот, когда ещё и болезнь не прошла, а перед нами уже новый предмет соболезнования и смятения наших сердец. Боже всеблагий! Остави Твой гнев! Не вниди в суд с рабами Твоими».
Тело Амвросия погребено в Донском монастыре. В этот же день происходило в Воскресенском монастыре погребение родного брата Амвросия, архимандрита Никона, помешавшегося от страха во время известного нам грабежа в Чудовом монастыре. Архимандрит Никон умер 29-го сентября. Жизнь его с самой ночи на 16-е сентября до дня смерти представляла страшную, томительную агонию.
Странно, что слепая ненависть к Амвросию продолжалась упорно и после его смерти. Тот же префект московской Академии, Амвросий, в день годичного поминовения Московского архиепископа, говорил проповедь, в которой он горько жалуется на продолжающуюся ненависть к убиенному и обращается к ненавистникам с упрёками в сильных выражениях:
«Не могу умолчать того, что к сему страдальцу и доднесь злоба в иных продолжается. Вместо того, чтобы сожалеть о несчастном его жребии, иные взирают на оный с удовольствием: вместо того, чтоб с сокрушением сердца раскаиваться, продолжают употреблять всякия злохуления и поношения. О бесчеловечные души! Так ли вы приносите покаяние о своем злодействе?.. Ежели уже вы столь великой для царствующего града и всея российская церкви в нём утраты возвратить не можете, перестаньте, по крайней мере, клеветать и злословить его: а тем себе к исправлению откроете путь и сердец верных сынов больше терзать не будете».
Как для каждого явления в мире, так и для злодеяний существуют естественные ближайшие и отдалённые причины. Мы видели, до какой степени можно объяснить убиение Московского архиепископа естественными причинами, мы видели, что соединение двух партий, противоположных по своему характеру и своекорыстным стремлениям, сделалось роковым для прямодушного Амвросия и ускорило его смерть. Суеверие, соединённое с напряжённым исканием облегчения безотрадной доли, было подстрекаемо и разжено московским духовенством, которое достигало, в этом случае, своих личных корыстолюбивых целей.
Вглядываясь в дело внимательнее, мы замечаем, что трагическая смерть Амвросия в значительной степени зависела и от его личного характера.
Личный характер Амвросия был высок, твёрд, постоянен в своих правилах, а потому архиепископ не мог и не должен был сделать уступок, с одной стороны, корыстолюбию, с другой - изуверству и невежеству, хотя бы за это должен был поплатиться жизнью, цену которой он сам знал слишком хорошо; он не мог уступить там, где сознание долга говорило ему, что не следует уступать. Взяв это во внимание, мы уже ясно увидим, что Амвросий пал, как герой, который, хотя не ищет смерти и готов даже бежать её, если это возможно, и если бегством обусловливается общая польза, но который по тем же благим побуждениям умирает, если смертью его искупается победа и, следовательно, даётся спасение многим. У Московского архиепископа, без всякого сомнения, до самой роковой минуты была значительная доля средств, чтобы быть безопасным; он мог выехать из Москвы, как выехал фельдмаршал Салтыков и другие, он мог сохранить свою жизнь в доме генерал-поручика Еропкина, у которого в руках были средства очень значительные для того, чтобы спасти жизнь одного человека. От свободного выбора Амвросия зависело воспользоваться или не воспользоваться и некоторыми другими оставшимися ему средствами ко спасению; но он, свято исполняя долг охранения города от бедствий, геройски выдерживал битву до последней крайности. В решительную минуту, когда уже остановить зло для него лично не было никакой возможности, и когда жизнь его была в самой крайней опасности, архиепископ, как мы видели, решился спастись бегством. Но бегство не удалось по особенному несчастному стечению обстоятельств. Таким образом, чуждый, с одной стороны, какого-либо фанатического (безрассудного) искания смерти, с другой стороны, обнаружив кротость и вместе мужество в страшные минуты, Амвросий сделался мучеником за Отечество в истинном и прекрасном смысле этого слова.
С обширными духовными дарованиями у Амвросия соединялась необыкновенная ревность как можно более расширить круг познаний и приложить их к делу. Стоит только вспомнить, что он был знаток даже в архитектуре, искусстве, которое, по-видимому, решительно выходило из круга его обычных занятий. Памятником его образованного вкуса остался храм Воскресенского монастыря, о котором мы упомянули выше. Кроме того, Амвросий построил архиерейские домы в Переяславской и Крутицкой епархиях. По красоте постройки они могут напоминать о Воскресенском монастыре. Внутренность Московского Чудова монастыря архиепископ украсил, большею частью, своим собственным иждивением. О его проницательности и умении ценить людей может свидетельствовать то, что он покровительствовал молодому Потёмкину, тогда ещё бедному студенту. Амвросий верно угадал назначение томившегося неопределёнными стремлениями и избытком сил юноши и ссужал его, сколько мог, деньгами[13]. И князь Таврический после, на высоте своего величия, с признательностью вспоминал о своём первом покровителе.
Амвросий с любовью занимался древними языками: еврейским, греческим и латинским. А знание языков побудило его заниматься, среди забот управления, переводами творений св. отцев.
Замечательным по тогдашнему времени трудом Амвросия был перевод псалтири с еврейского языка на русский: он был уже кончен, переписан и приготовлен для поднесения Императрице; но смерть застигла в это время переводчика. Из самостоятельных сочинений Амвросия известна служба св. Димитрию Ростовскому, написанная по примеру служб греческих.
Кроме того, Амвросий собрал много материалов для русской церковной истории и, как говорит Бантыш-Каменский, имел намерение написать её; но эти первоначальные и, конечно, весьма важные материалы были истреблены вместе с библиотекой в ужасную ночь на 16 сентября.
Звание почётного опекуна Московского воспитательного дома было предложено Амвросию главным попечителем этого благотворительного заведения, Ив. Ив. Бецким. Письмо, которое писал по этому случаю Амвросий к Бецкому, выставляет всю прямоту, решимость и силу его характера. Личность Амвросия является здесь в высшей степени благородною. Мы приведём особенно замечательное место из этого письма, место, которое много обрисовывает характер московского архиепископа. Оно и будет заключением нашего рассказа.
«Служить отечеству, - пишет Амвросий, - всяк по совести и должности обязан; но служить в званиях, от коих никакой не должно ожидать людской похвалы или возмездия, есть дело поистине одним только нам духовным свойственное и приличное: и потому я, приемля святое вашего превосходительства к числу человеколюбивых сотрудников приглашение, исповедую, что сия должность столько для меня приятна, сколько Богу и великой Его помазаннице любезна и угодна. Сверх прописанных вами примеров, имею побуждением к сему Самого Пастыреначальника нашего Господа, коего жизнь вся посвящена была в услуги худородным, презренным и лишённым всякия помощи. Кому же приличнее в таких делах следовать, как не тем, кои священнослужительское носят на себе имя? Итак, сим образом убеждён я будучи, не могу отрещись от того Евангельского ига, которое ваше превосходительство на меня возлагаете, только бы многоделие епаршеских и других трудов, при моей старости и дряхлости, не помешало мне сделать в сём обществе что-либо как вашему намерению, так и моему званию достойное. А больше всего я молю Божескую благодать: да подаст мне силу и помощь, а прочей моей духовной собратии подражательную ревность к оказанию всего того Московскому и в С. Петербурге начинающемуся воспитательному дому, чего общая наша должность и самыя сии на милосердии основанныя места ожидают».
(«Семейные Вечера», 1865 г.)
[1] Церковь в Воскресенском монастыре построена совершенно по образцу Иерусалимской. Модель для строения привез ещё во второй половине XVII века келарь Троицкой Сергиевой Лавры Арсений Суханов.
[2] Еропкин представляет собою тип неустрашимого и в высшей степени гуманного русского генерала. Закалённый в боях, он сохранил детскую мягкость, впечатлительность души и живейшее участие к страданиям ближних. Характер его по высоте и простоте равен характеру Амвросия.
[3] Раскольники тогда тайно подговаривали народ не слушать врачей и купили позволение содержать на свой счёт богадельни Рогожскую и Преображенскую под видом больниц для зачумлённых с правом погребать умерших вблизи больниц (Ист. Русс. Цер. Преосвящ. Филарета арх. Чернигов. Период V, стр. 122).
[4] Слово карантин - французское, происходит от quarante - сорок. Quarantaine значит дом, в котором приезжающие из зачумлённых мест должны пробыть на испытании определённый срок. Словом quarantaine иногда выражается и время, проводимое в этом доме, простирающееся до сорока (quarante) дней, в продолжение которых можно удостоверяться, заражён или нет человек, пришедший из зачумлённого места. Обыкновенно срок такого испытания бывает меньше сорока дней.
[5] Сначала Собакин длительно помогал Еропкину в мерах к прекращению чумы. В 1771 г. он был назван товарищем Еропкина. Под ведением его была целая половина Москвы; другою половиною распоряжался Еропкин. Скоро чума открылась в доме самого Собакина. По этому случаю, Императрица на его должность определила тайного советника Похвиснева. Сенатору предоставлены были покой и свобода.
[6] Библиотека, по свидетельству Д. Бантыш-Каменского (Словарь Р. людей), подарена была Амвросию Императрицею Елисаветою Петровною, конечно, и сам он не переставал обогащать её новыми книгами, особенно богословского содержания, которые он так любил.
[7] Екатерина говорит в письме к Вольтеру: «La police ordinaire n'y put suffrire, Moscou est un monde, non une ville!» колотили встречного и поперечного. Он нисколько не хочет оправдывать мятежа и придавать ему какой-нибудь смысл... Что могли сделать в таком случае 436 человек и полицейского батальона, бывшего в распоряжении у Еропкина!
[8] Рассказ одного старого слуги, сохранённый от того времени, достаточно показывает, до какой степени не понимал народ дело, за которое вооружался:
«Мы сидели спокойно за ужином в своём людском флигеле, - рассказывает этот слуга. - Вдруг кто-то начал стучать в ставень и кричать: «Когда услышите набат, бегите с кольями, с дубинами, кто что схватит, за Мать Пресвятую Богородицу». Скоро услышали мы набат и побежали (господа уехали, боясь чумы, остановить нас было некому). На улице множество народу: одни бегут по пути, другие навстречу, крича: «Бей, бей!» Один набежал на нас, крича тоже: «Да кого же бить? - А кто ни попадися!» Мы его и приколотили. Потом побежали в Чудов; там пили, пили... страшно и сказать. Народ повалил в Донской. Я, виноват, - с какой-то наивностью прибавляет рассказчик, - слишком охмелел и остался. Вот какие бывали чудеса». (Москвит. 1845 г. № 5 стр. 90-91). Московский мятеж даже для самого грубого простолюдина был таким необычайным явлением, что сам рассказчик не понимает, как это так сделалось, что все освирепели, как звери, и колотили встречного и поперечного. Он нисколько не хочет оправдывать мятежа и придавать ему какой-нибудь смысл... словом - чудеса. Он выразил всё страшное, потрясающее, дикое в картине смятения.
[9] В исходе 1771 года язва, в самом деле, утихла значительно. Число умерших в следовавшие потом месяцы быстро уменьшается. В сентябре во время народного мятежа умерло 21 401 челов., в октябре 17 561, в ноябре 5 325, а в декабре уже только 805 челов. В следующем 1772 году чума в Москве прекратилась совершенно.
[10] По тогдашнему обыкновению возле барских карет ехали два гусара, т.е. два человека из крепостных людей в фантастических мундирах. Должность гусаров была сгонять с дороги встречающихся. Для формы они носили сабли.
[11] Это передаёт за достоверный факт Бантыш-Каменский в своей брошюре о жизни Амвросия (напеч. В Москве 1813 г.). Самому Каменскому рассказывал об этом некто Малиновский, один из старожилов, передавших Каменскому достоверные сведения о смерти Амвросия. «Сие слышал я, - прибавляет Каменский, - и от многих других московских старожилов».
[12] См. переписку Екатерины II с Вольтером. Письмо XCIV, от 16-го и 17-го октября 1771 года: «L'Archeveque Ambroise, home d'esprit et de merite», - так выражается Екатерина в своём письме к ферпейскому философу, говоря о плачевной судьбе архиепископа.
[13]По свидетельству Бантыш-Каменского Амвросий первый посоветовал идти Потёмкину в военную службу и дал ему на проезд в Петербург 500 руб.; это было в то время, когда Амвросий находился на Крутицкой епархии (Дм. Бантыш-Каменский. Словарь достопамятных русск. людей).
Евгения Тур