Несколько лет назад я услышал от верующего человека фразу, буквально бросившую меня в другой мир. "А зачем давать детям читать классическую русскую литературу? - задал мне огорошивший меня вопрос симпатичный человек лет сорока. - Там столько гадостей".
К атакам на русскую литературу я к тому времени привык. Но прежде они исходили, как правило, из либерально-западнического лагеря. То Ирина Ясина в "Московских новостях" задастся вопросом, почему в нашей школьной программе еще есть Максим Горький и повесть Достоевского "Бедные люди" (судя по ее тексту на знаменитой тогда странице трех авторов, ей это произведение показалось повествованием о материальных недостачах с левым уклоном, а не историей двух одиноких сердец); то вот Анатолий Чубайс пройдется по тому же Достоевскому за "постановку ложных альтернатив" (вопроса "брать или не брать?" перед Чубайсом, очевидно, никогда не стояло).
Но тут было, очевидно, что-то совсем другое. Моего православного собеседника не надо было убеждать, что не хлебом единым жив человек. Надо было показать кровную связь литературы с христианством и ее отталкивание от греха. Но как это было сделать? Если с девятнадцатым веком все обстояло неплохо, то вот двадцатый у нас считается - и несправедливо! - почти сплошь веком одного лишь "великого эксперимента".
Но давайте не будем поднимать запыленные анкеты и перечитывать казенные речи. Давайте посмотрим тексты. И не будем впадать в то, что американские "новые критики" называли ересью парафразы: цитаты из русской литературы советского периода, пусть и немного длинные, говорят сами за себя. Вот перед нами "Сын полка" Валентина Катаева: история мальчика по имени Ваня Солнцев, потерявшего при немецкой оккупации всю свою семью, примкнувшего к части нашедших его советских разведчиков. После новых боев и страданий маленький мученик отправляется в суворовское училище, где жизнь регулируется играющими то зарю, то отбой трубными звуками, а над мраморной лестницей его внимание привлекает большой портрет Суворова. Ваня спит в общей спальне с другими воспитанниками, и вдруг Катаев переходит на другой, совсем не советский язык:
"Душа мальчика, блуждающая в мире сновидений, была так далека от тела, что он не почувствовал, как генерал покрыл его одеялом и поправил подушку... Ване снилась длинная белая дорога, по которой белый грузовик вез тело капитана Енакиева... Внезапно какой-то далекий звук раздался в темной глубине леса. Ваня сразу узнал его: это был резкий, требовательный голос трубы. Труба звала его. И тотчас ве волшебно изменилось. Ели по сторонам дороги превратились в седые плащи и косматые бурки генералов. Лес превратился в сияющий зал. А дорога превратилась в громадную мраморную лестницу, окруженную пушками, барабанами и трубами. И Ваня бежал по этой лестнице. Бежать ему было трудно. Но сверху ему протягивал руку старик в сером плаще, переброшенном через плечо, в высоких ботфортах со шпорами, с алмазной звездой на груди и с серым хохолком над прекрасным сухим лбом. Он взял Ваню за руку и повел по ступенькам еще выше, говоря: - Иди, пастушок... Шагай смелее!"
Далее у Катаева идут дата и место написания повести, которые говорят сами за себя: Москва, 1944. Думаю, и при написании повести в менее трагических обстоятельствах библейские коннотации в приведенном выше отрывке говорили бы сами за себя. Но у Катаева они как бы закольцовывают повесть. И если в финале мальчик возносится в плохо замаскированный советскими символами христианский рай, то в начале повести мальчик проходит еще более недвусмысленно описанное христианское мученичество. Вот его находят в лесу разведчики:
"В окопчике спал мальчик. Стиснув на груди руки, поджав босые, темные, как картофель, ноги, мальчик лежал в зеленой вонючей луже и тяжело бредил во сне... Мальчик спал, и по его измученному лицу судорожно пробегали отражения кошмаров, которые преследовали мальчика во сне... Сон мальчика был так тяжел, так глубок, душа его, блуждающая по мукам сновидений, была так далека от тела, что некоторое время он не чувствовал ничего: ни пристальных глаз разведчиков, смотревших на него сверху, ни яркого света электрического фонарика, в упор освещавшего его лицо".
Думаю, здесь религиозные мотивы еще яснее (в художественном отношении) чем в написанной в тот же период повести Эммануила Казакевича, где влюбленная связистка говорит словами из "Песни песней"...
Матрица сознания великих писателей русского мира и в советский период оставалась христианской. Те, у кого эта матрица нарушалась, довольно быстро терпели творческое фиаско. В этом нет ничего удивительного, поскольку схожие процессы происходили и, скажем, в литературе немецкой. Кто из немецких писателей второй половины двадцатого века остался в народной памяти? "Западный" социал-демократ Гюнтер Грасс и убежденная "восточница", бывший член СЕПГ Криста Вольф. Оба эти писателя в качестве главной темы для своего творчества выбрали христианнейшее из чувств - тему личной вины: "Как мы (пусть даже будучи детьми) могли равнодушно смотреть на такое?" Герои их произведений спрашивают себя, почему они сами, будучи детьми, не видели маленьких примет творящейся несправедливости: изможденных "цвангсарбайтеров", перевоспитуемых коммунистов, которых вынуждали сжигать свои знамена на центральных площадях немецких городов. У Кристы Вольф эта тема лучше всего выразилась в романе семидесятых годов "Образы детства", переведенном на русский лишь под самый занавес советской эпохи. У Гюнтера Грасса - в "Жестяном барабане". После написания этих романов прошло несколько десятилетий, Германия стала единой, либерально-капиталистической и, как нас уверяют, более свободной. Но где они, романы, которые могли бы хоть отдаленно соперничать с этими христианнейшими произведениями двух кающихся грешников?
Литература, да и вообще искусство - самый тонкий барометр общественных настроений. Ее стрелка показывает на "шторм" раньше любых социологов. И вот что интересно: немногие дожившие до наших дней великие мастера двадцатого века сегодня, словно дельфины, совершают медиа-самоубийства. Гюнтер Грасс на старости лет рассказывает в книге, как в семнадцать лет попал в воинскую часть СС, а потом выступает в защиту Ирана от возможного израильского ядерного удара. (Вой в либеральных газетах предсказать было нетрудно.) Жерар Депарьдье едет в Россию, попутно бросив в лицо лицемерному "философу" Бернару-Анри Леви, организатору интервенции в Ливии: "Ты - дерьмо!"
Не отстают и наши, бывшие советские мастера. Валентин Распутин совершает одно харакири за другим: борется с Ельциным еще в период "святости" последнего; пишет повесть о женщине, убившей "представителя нацменьшинств" за изнасилование ее дочери; потом надеется на Путина - не из сервильности, а из врожденной конструктивности - ради хоть какой-нибудь надежды. Уверен, все это Валентин Распутин делал, прекрасно осознавая неизбежность остракизма в большой российской печати.
Великий (не побоюсь назвать ее так) драматург восьмидесятых-девяностых Нина Садур знала, на что идет, когда сравнила губу Зоо-Нади Толоконниковой в Фейсбуке с солдатской кирзой. Такие вещи в блогосфере не прощают.
Сегодня быть верным Богу своему означает быть гонимым. Эти писатели - не от мира сего. Их коллеги по советской литературе вряд ли догадывались, как и чем прорастут евангельские семена в постсоветские годы...
Такова уж обязанность настоящего писателя - называть зло злом. Обличать и блюсти заповеди. Иначе зло никогда не уплывет в ад одиночества, где ему самое место.