Не воротить,
Не изменить!
О стенку - лбом!
Зайдись хоть криком!..
И Карна оборвала нить
Прошедших дней,
Ошибок,
Ликов...
Но иногда, но иногда...
Как хочется начать всё снова!..
И та беда - уж не беда,
Исчезло сказанное слово,
И необдуманный, злой взгляд,
И грохот неповинной двери...
Так хочется
Вернуть назад
Улыбку,
Веру, и -
Потери...
- Глашка! Ну где тя носит, окаянную!..
Евдокия Матвеевна еще некоторое время постояла на последней ступеньке крыльца, перебирая в непривычно тонких для деревенской женщины пальцах бахрому на концах накинутого на плечи платка.
Деревенская улица по-прежнему была пуста.
На дальней стороне лениво взбрёхивал митяевский Полкашка. Рылись в пыли куры. Параськина колченогая коза Маруська объедала бурьян, пробившийся сквозь соседский плетень. Два котёнка игрались гусиным пером напротив, возле крыльца хозяйского лесника Алексея Игнатовича.
И всё.
«Небось, снова с дитями к реке побёгла, - вздохнула Евдокия, воротясь в избу. - Или - в усадьбу, на конюшню, к лошадям... Девке скоро двенадцать, а будто малая, всё носится с ребятнёй по округе... Отцова твёрдого слова, да пригляду за ней нету... Фёдор, как ушел семь лет назад на промысел, так и сгинул. Ни слуху и ни духу от обормота, прости мя господи! Может, какая другая этого дурня захомутала...»
Евдокия Матвеевна прошлась по избе, прижала вечно зябнущие пальцы к боку ещё не успевшей застыть печи.
Всё сегодня валилось из рук.
Заказ молодого барина на складень в приусадебную часовенку уже неделю лежит нетронутым. Только лицо досок отгладила да основу нанесла.
От нового батюшки из Тарусова, где на Спаса Медового в прошлом годе церкву поставили, еле отбрыкалась - отдала для начала два списка с икон Ново-Никольской церквы. Слава богу, что архимандриту из города чем-то они не глянулись. Денег, правда, обратно не стребовал, но битый час пенял своим козлиным голосом... Уж лучше б деньги забрал!
А вместо отвергнутого привёз, Игнатьич рассказывал, из самой Сергиевой Лавры, чуть ли ни целый иконостас... Ну, иноков на послушании там много - есть, кому малевать.
А она тут, верст на пятнадцать в округе, одна. Доски подбери и огладь - одна. Краски растереть - одна. Навощить основу - одна тож! Даже кисти мастери - и то одна! Благо - пострелёнок Игнатьича - Ванька - забежит в кои разы: «Тёть Евдокия, вам батяня тут хвостиков беличьих передать просил. Говорит - упругие хвостики, те самые - для кистей-то! Да сказал ещё, что хорошую сосновую колоду из лесу приволок. Да большие чурбаки, что с хозяйской липы, которую ещё по весне в усадьбе спилили, уж совсем высохли. Так Вы уж зайдите когда, он Вам их на доски разделает, вот... А Глашка где? Можно, к нам - у нас котятки уже глазки открыли, и из блюдечка сами пьют, а?»
Стёкла в окне тревожно дзынькнули, и стало слышно, как по деревенской улице громыхает большущая телега лесника.
«Чёй-то рано сегодня Алексей от барской усадьбы воротился, - как-то отстранённо пронеслось в голове Евдокии. Она подошла к столу, села на край лавки и, откинув с оглаженной доски льняное полотенце, прошлась ладонью по еще пока белой тёплой поверхности дерева... Посмотрела на ходики с кукушкой - Федин подарок. «Сегодня, после захода и начну. Пора уж».
И, уронив голову на доски - словно освободившись от какой-то внутренней тяжести - спокойно уснула...
... Вот она с Федей у барской конюшни. Снег скрипит под валенками хозяйского конюха, тот, явно красуясь, важно вышагивает вокруг расписных резных саней. А она - в этих самых санях сидит - как барыня какая! Как же! Сама сани расписывала-то!
И Федька - довольный! Сияет весь! Щёки красные с морозца - ах, какой он у неё красавец!..
Вот скрипучий голос повитухи - бабки Ульяны, и дух от зажженных в бане свечей, расплывающихся в огненно-радужные круги от навернувшихся от счастья слёз... Девочка! Девочку родила!
О, какой голосок! «Певуньей будет», - улыбается повитуха... Чувствуется - где-то там, за дверью, мается Фёдор, ждёт...
Вот бабка Ульяна отворяет низенькую дверь,
входит Федя. Смущённо, как-то боком, берёт орущий свёрточек - и тот враз
успокаивается. Муж! Любимый, родной человек!.. Подходит к ней, наклоняется,
целует её в мокрые щёки.
И она, совсем шальная от счастья,
хватает слабыми ещё руками его лицо, и прижимает к своей груди...
Вот Фёдор с котомкой у крыльца. Неподалёку деревенские мужики, наладившиеся к зиме на отхожий промысел, терпеливо ждут...
Барин завёл себе нового конюха, кого-то из немецкой стороны привёз. И Федя, чтоб были в семье какие-никакие гроши на пропитание, уж на вторую зиму в промысел уходит. Далеко, за Тверь, говаривал как-то. До самой до весны...
И вот, стучат уже колёса вагонов - она в первый раз провожала до станции, видела: паровоз огромадный, чёрный зверина, пыхтит весь, дымом исходит и паром, а сзади - как за клушей цыплятки - зелёные вагончики друг за дружкой... Колёса стучат - и увозят всех. И Федю. И всех-всех... И всё стучат и стучат...
Евдокия вздрогнула. Стучали в её окно. Не заходили в избу - знали: богомазное чудо - святое дело. Нельзя беспокоить.
- Сейчас-сейчас. Кто там? Да вы заходите...
Она мельком бросила взгляд на ходики - на пять минуточек только и забылась. А кажется - полжизни прожила ещё раз...
Не успела к двери - та уже распахнулась, сгорбясь, влез в неё громоздкий, бородатый Алексей Игнатович. В обеих руках - как куль держит...
Нет, не куль это... Не куль!..
...Уже второй год, как война с германцем.
Уже второй год Евдокия пишет икону. Семейную икону. Против всех церковных правил. Против самой судьбы. Против Смерти.
Пишет по памяти. По снам, таким коротким, как вплеск капли в воду, как вспышка лучины перед угасанием.
Пишет то, чего не должно быть. Но то, что - будет. Непременно будет!.. Непременно...
Только бы - успеть... А ходики всё - тик-так, тик-так...
Намедни заходила Фрося, супружница Алексея Игнатовича. Посидела рядышком. Повздыхала. Потом вдруг уткнулась носом в плечо - и затряслась в беззвучном плаче.
А что я могу сделать. Ничего. По голове поглажу. Пошепчу успокоительно: «Ладно, ладно, всё хорошо будет... Всё хорошо...» А сама - хоть вой, хоть о стенку лбом! Нельзя... Глашенька моя за занавеской спит. Пусть спит. Всё лучше, нежели она цельный день сидит у печки, прислонилась к ней - и сидит, и смотрит с тоскливым ужасом на дверь...
После того, как её, мою деточку, кровиночку мою, барский конюх - немчура проклятая - снасильничал, бабушка Ульяна цельный месяц отхаживала, поила травками всяческими, да заговоры шептала. Осенью стравила она комочек кровавый - и вроде бы успокоилась. Только вот сидит теперь - всё боится, что тот вражина клятый в дверь сейчас войдёт.
Только не войдёт он уже. Никуда не войдёт. Завёл его в болото наговор Ульянин - и сгинул он там. Бабы сказывали - шёл он от конюшни до Настюхина болота сам-не-сам. Будто кто за руку тащил. Подошёл к самой трясине, шагнул в неё - и всё. Ульяна после того неделю окромя воды ничё в рот и не брала. Постилась да молилась...
...Ушла Фрося. Поплакалась, что уж полгода как письма от мужа нет - и ушла. А мне опять до утра лики выписывать - вспоминать...
Анатолий Иванович как-то в очередное мое посещение деревни - недели две прошло после того случая на колодце - показал эту икону...
Прошли мы в дом, он открыл старенький комод - средний ящик - и вытащил плоский, большой, размером чуть меньше комодного ящика, свёрток. Развернул старые газеты, потом домотканый, пожелтелый от времени и стирок, льняной холст. И я увидел...
В тонком, чёрном с золотом, обрамлении - голубое небо и холмик, на котором стоят фигуры с нимбами...
- Вот, смотри. Это, можно сказать, реликвия - семейная икона. Соседка наша, Евдокия Матвеевна, покойница, матушка Глафиры-ведьмы, писала...
- Да Глафира-то и не ведьма вовсе! Это дурни молодые деревенские обзывают, а ты и повторяешь, - одёрнула мужа тёща, Анна Ивановна, - Просто женщина несчастная, в детстве умом повредилась... А вам, мужикам, только языками чесать, над женщиной бедной изгаляться! Тьфу!
- Ну ладно, ладно... Что уж там. Сам знаю. Вырвалось только. - Прекратив оправдываться, тесть прислонил икону к стенке между двумя окнами, подозвал меня ближе.
- Вот, гляди.
По центру - это дед мой, Алексей Игнатович. Видишь, он в одеждах чешуйчатых - как у Архангела Михаила бронь. Эт он тогда в Первую Мировую воевал. Контузило его в шестнадцатом годе в августе, да осколок от снаряда в боку застрял - вот он в госпитале и провалялся - аж до марта семнадцатого.
Рядом - бабка моя - Ефросинья Антиповна. Умерла перед самой Отечественной. Ходила заключённым, что канал строили, - да, тот самый, что у Запрудни, имени Москвы, - картошку давать да хлебца немного бедолагам... А один из конвойных - в шутку ли, всерьёз, прицелился в неё из винтовки. А другой в это время сзади подкрался - да и в ладоши хлопнул. У бабушки ноги-то и отнялись. А через полгода и сама угасла. Тихо так. Не беспокоя никого... Видишь, Евдокия Матвевна её сидящей на лавке изобразила? А то, что у бабушки ноги отнимутся - знать не могла. Икону-то закончила в восемнадцатом. Перед самой своей смертью. Аккурат в тот день, когда Федька, Фёдор Кузьмич, муж её, из плена германского вернулся. Потом его ещё председателем сделали. Он и батю моего, Ивана Алексеевича, к лошадям приохотил. И делу шорному обучил. Сам ведь конюхом был когда-то...
Вот он, Фёдор, стоит за бабушкой моей, в полосатой хламиде. Вылитый арестант...
А вот - сам Иван Алексеевич. Батя мой по правую руку от бабушки. Вишь - левую ногу согнул в колене и на лавку опёр... Так батя с войны хроменьким пришёл. Да и нюх потерял - запахи носом напрочь не чуял! Вишь - на иконе нос у него как-то замазан, нечётко нарисован?.. А пятно на лбу - эт та ещё история. Потом как-нибудь расскажу...
По левую руку от деда - мама моя, Вера Михайловна. Дояркой в колхозе всю жизнь проработала. Вот смотри - руки спереди скрещённые, большие какие... Маленькую иконку поминальную держат... Отец маму из села Тарусова привёз. Бывшая тарусовского попа дочка. Отца её в двадцатом расстреляли...
Рядышком с мамой - это я. Вот смотри - книжка в руке раскрытая, а на ней - кисть и перо, каким раньше писали... Угадала ведь Евдокия Матвеевна - после войны я Федоскинское художественное окончил, потом журналистом стал... Ну, эт ты и сам знаешь...
Да, ты и на лица внимание обрати. Лица у всех - прямо схожесть фотографическая. До самых морщинок, иль родинок там...
Анатолий Иванович снова порылся в ящике комода, извлёк откуда-то из его глубин старую офицерскую планшетку, развернул её.
- Видишь, это я после училища, вот здесь, почти посреди, во втором ряду стою. Такой же худющий и серьёзный, как и на иконе. А Евдокия Матвеевна меня и не знала совсем, не родился я ещё тогда. Как говорят - и в проекте не было. Так-то.
Тесть положил планшетку на диван, и вернулся к своему рассказу.
- Вон, к хламиде моей прицепился брательник мой младшенький, Виталий. Ты его на свадьбе видел. Побузил он тогда малость - как выпьет, не могёт не побузить. Натура такая... А в руке он держит - правильно усмотрел - рубанок... Столярничает всю жизнь...
А за рукав его прицепилась Римма - сестрёнка наша. Перед самой войной родилась... А другой ручонкой прижимает к себе - да не кирпич это, какой ещё кирпич! - буханочка хлеба это!.. Она в сорок втором, в четыре годика, чуть от голоду богу душу не отдала. Потом, пока не выросла, не могла заснуть без краюшки хлеба в ручке...
А вот, с самого левого краю - видишь, женщина стоит. Как бы обособленно от всех. В монашеской рясе. С крестом в опущенной руке. А в другой руке - доска чистая. Мол, знак подаёт - что судьбы многих ещё не написаны, не изображены в иконе-то... Это и есть сама Евдокия Матвеевна. Богомазка - как её тогда в деревне величали. Дедушка мне много чего рассказывал. О ней, о её дочке - Глафире. Да, той самой Глафире... Вон видишь - в районе пояса у Евдокии - личико детское, улыбающееся. Как будто ребёнок за мамку спрятался - и улыбается, мол, ищите меня...
Словно просит - позовите:
- Глаша! Ты где?..