Удивительная способность русского человека впитывать чужую боль, да так, что отзывается она такой же болью в его душе. И сострадание, готовность подставить плечо свое пусть даже незнакомому, но страждущему - стало законом жизни русского православного человека. О том, что в очередной раз отправляемся на Донбасс, секрета не было, хотя распространяться особо не стали. Во-первых, зачем ставить коллег по перу в неловкое положение, выслушивая оправдания невозможности быть с нами, а во вторых и мест в "бусике" на всех желающих - а их наверняка набралось бы немало, почти не оставалось: продукты, книги, тетради, учебники, игрушки оставляли ничтожно мало места "экипажу". Поэтому в "команде" оказались все, кто были в Союзе, когда позвонил С.И. Котькало.
Ефимыч лишь буркнул: "Еду!" - и сдвинул очки на кончик носа, поверх оглядывая нас: наверное, держал обиду, что в прошлые разы были без него.
Насчёт Тарасова Саши было только одно сомнение - его здоровье. Прошлый раз продержался он на обезболивающих и никто, слушая его байки-прибаутки, не подозревал, чего ему стоит его весёлость. Однако, даже не дослушав, с долей обиды произнёс: "О чём речь? - Конечно!"
Вера Петровна робко попросила: "Возьмите... Я всё могу: перевязывать, готовить и вообще не обуза". - Ну, как не взять нашу Веру, когда она вместе с Галей не раз и не два отправляли на Донбасс книги, конфеты, заготовки домашние, отрывая от своей скудной зарплаты, зная, что там, за "лентой" даже завалявшийся сухарик порой на вес золота.
Вредный по жизни хохол Череватенко, невесть как прознав о поездке, до глубокой ночи упорствовал, твердя, что без него ну никак невозможно. С рассветом натиск продолжился и я сдался: "Ладно, сбор в Союзе в десять". - Впрочем, его взял бы в любом случае, ему не впервой, хоть упрямый и своенравный, но надёжный.
Поездка была нужна для отрезвления от сытости, от дрязг, от всего наносного и мелкого, чем небедна любая писательская провинция, состоящая сплошь из гениев. Давно говорил Сергею Ивановичу, что "таскать" надо писателей наших туда, где окалина равнодушия, жлобства, зависти как наждаком сдирается и либо душа очищается, осветляется, либо вся подлость окончательно вырывается наружу и тогда только и остаётся махнуть рукой - сидите в своём навозном дерьме, задыхайтесь - хоть в амбре, зато тепло.
Прогулки не было - была работа, был сон накоротке, были встречи, были нервы в струну, был комок в горле, были слёзы на глазах и каменели скулы.
Не выли противно пули, не глушили взрывы, не мутило от голода, не разрывало голову от жуткой боли после контузии, не вырывалось из распухшего от жажды горла глухое сипение вместо слов - ничего этого на этот раз не было, потому что это был уже май две тысячи шестнадцатого, а не июль две тысячи четырнадцатого.
Тогда петля карательных батальонов удавкой перехватывала дыхание Луганску и лишь угасающе пульсировала тонюсенькая связующая ниточка - грунтовка по иссушенной степи к Краснодону. Пытавшиеся вырваться из окруженного города редкие машины с беженцами методично расстреливались танками и нацгвардией и обочины были густо испятнаны сгоревшими и покорёженными остовами машин и наспех насыпанными холмиками. Еще год назад вдоль дорог на Луганск, в садах Лутугино и Георгиевки, Красного Луча и Снежного густо валялись башни и размотанные траки сгоревших таков и бээмпэшек, немые свидетельства жестокости войны.
В штабе спецбатальона "Лешего" было непривычно пусто и сумрачно: свет почти не проникал через зашторенные окна, заложенные мешками с песком с узкими щелями для стрельбы. Сам комбат Леша Павлов, "Леший", с виду совсем подросток, сидел с закрытыми глазами, откинувшись на спинку дивана, с серым осунувшимся от потери крови лицом и испарина крупными каплями обильно покрывала его лоб. Рукав хэбэ на левой руке был распорот до самого плеча и медсестра, вонзив в предплечье шприц, медленно вводила обезболивающее.
Зам по разведке коротко бросил:
- В засаду влипли. Машину в хлам, а мы вот выбрались, только Лешего, сам видишь, достали...
Мучительно, до головокружения хотелось пить и заглянул в поисках воды к Ведуну, Игорю Орженцову, москвичу, где двое небритых ополченцев с кроличьими от постоянного недосыпания глазами колдовали у ксерокса. Зачерпнув из стоявшего в углу ведра кружку воды, пил жадно, задыхаясь, потом размеренно и маленькими глотками, пока не напился вволю и лишь тогда заметил, что вода теплая и рыжая - слили из батарей, но всё равно ничего вкуснее просто быть не могло.
- Это посильнее снарядов, - гордо сказал Ведун и протянул только что вытащенный из ксерокса плакат. - Ираклий Тоидзе, "Родина-мать зовёт". Вторую сотню заканчиваем, а ребята с передовой еще просят. Понимаешь, не патроны, не гранаты просят, а этот плакат.
Еще минуту назад ворочалась мыслишка, что горстке этих людей, ни черта не смысливших в военном деле, не выстоять против этого рвущегося в город зверья. Еще минуту назад начинал жалеть себя и мысленно сетовать, что вот опять нелёгкая занесла в круговерть, из которой можно и не выбраться, а дома все неустроенно, да и долги-кредиты камнем гнетут... И вдруг Ведун с плакатом в руках и горящим взором. И эти двое ополченцев, наверняка голодных, сутками не спавших, но верящих в победу. И те ополченцы на передовой, закрывшие собою город. И тогда пронзило, что эту силу духа не сломить никакой железной силе. Что они выстоят вопреки всему. И выстояли!
Теперь Игорь в Сирии, а Леший в Алчевске, по-прежнему командует батальоном. Очень хотел, чтобы познакомились с ним и Ефимыч, и Вера, да так получилось, что пришлось им задержаться под Стахановым.
Лёша был весел, шутил, тараторил без умолку - на недельку собрался в госпиталь, как-никак шесть ранений и две контузии дают о себе знать, а тут как раз затишье. Оставили ему кое-что из гуманитарки, в очередной раз звали в Белгород и в очередной раз он отшучивался и обещал.
К вечеру добрались до интерната, передали продукты, книги, краски, ручки, карандаши, игрушки - всё, что смогли насобирать и полнились слезами глаза воспитательницы: "Не забыли! Низкий поклон вам!" - И опять торопили доктора Череватенко - что значит детский врач! Дети чувствуют как-то особенно его доброе и щедрое на ласку сердце, а он, окруженный ими, словно забыл о нас, что надо еще отвезти учебники в школу, а потом в Краснодон и возвращаться в Луганск. Возвращаться до темноты, до комендантского часа, до того, как начнут "шариться" в "зелёнке" ДРГ укров.
А в двух кварталах от интерната в парке камень с живыми цветами у подножия - здесь в конце июля позапрошлого года укровская "сушка" ракетами расстреляла свадьбу - четырнадцать жизней, четырнадцать душ... Сначала лётчик спустился на бреющий, внимательно рассмотрел всех и убедился, что букеты цветов - не ПЗРК, что ответа не будет и, развернувшись на боевой, ударил ракетами...
Учебники и книги для школы передали через Игоря, нашего проводника в четырнадцатом, а он радовался как ребенок и все повторял, что не надо никаких продуктов, никаких игрушек - только бы книги на русском языке, учебники - вот самое главное. Он один растит дочку - мать не захотела жить с москалём и подалась обратно на Волынщину. Ему трудно, нет работы и денег, так, перебивается от случая к случаю, но не унывает - всё будет хорошо, лишь бы поскорее Россия забрала к себе. Прошлый раз Елена Николаевна, директор школы, просто умоляла: ничего не надо, привезите только книги и учебники. За двадцать лет ни одной книги на русском языке не поступало - вытравляли все русское, даже Гоголя запрещали - иностранец, москалям продался.
Уже в сумерках добрались к шурфу шахты N5 на окраине Краснодона - здесь казнили мальчишек и девчонок из "Молодой Гвардии", живьём бросали в ствол шахты глубиной в семь десятков метров и еще несколько суток исходила стоном она. Лютый мороз, пронизывающий ветер, а они, раздетые, истерзанные, но непокоренные бросали в лицо палачам: "Да здравствует Родина!" - А палачи-то были свои, краснодонские, не немцы вовсе...
Как и в две тысячи четырнадцатом внуки палачей пришли убивать внуков непокорившихся и непокоренных за то, что они непокоряемые. Почему подлость человеческая, продажность так живучи? Почему зло живет среди нас не в рубище, а в сытости. А, может быть, вся беда в том, что отходчиво сердце русского человека и готов он прощать вновь и вновь в надежде, что доброта его сильнее? Не знаю, не нашел пока ответа, но знаю одно: недобитого врага за спиной оставлять нельзя - он всё равно не простит великодушия, потому что сам таким быть не может. И не оставлял.
Шестого мая были на Саур-Могиле. От Луганска дорога, как и в четырнадцатом, выбоина на выбоине, только тогда на обочину не сойдёшь: мины, растяжки и едва уловимый трупный запах - укры своих лишь прикапывали вдоль посадок, а домой цинично сообщали родным, что дезертировал их сын или муж. Так утилизировали славян, пусть и обманутых, пусть и неразумных в своем невежестве, отрёкшихся от родства, но всё же славян, кровь родную!
С 12 июня по 26 августа непрерывные бои. От мемориала одни руины да расстрелянные, искореженные осколками остовы памятников советских солдат. Страшно, жутко - ведь расстреливали память свою историческую, забыв, что без памяти народ - быдло, стадо, с которым легко справится кнут одного пастуха. Нет, словами не передать - надо видеть. Надо ощутить тот накал, ту ярость атак - двенадцать ополченцев "Лиса" приняли на себя силу удара трёх укровских бригад - 24-й, 72-й и 79-й, а ещё нацистские батальоны "Азова" и "Донбасса". Поразительно, но никто из ополченцев - никто(!) в тот день 12 июня не погиб. Может быть потому, что был этот день особым днём - днём Независимости России. И была в этом какая-то символичность - вместе с ними в этот день была Россия. Хотя могла бы быть и не символично... А еще вместе с ними держали высоты солдаты Великой Отечественной, изваянные в камне и стали, и лица их были обращены к наступающим от Саурки солдатам украинского вермахта. А на них шли танки и бэтээры, "крокодилы" НУРСами перепахивали высоту, "сушки" бомбами вздыбливали землю, но они вцепились в неё с отчаянностью обреченных, отбивая атаку за атакой. Потом подоспел "Душман" - Юрий Проценко, афганец, два десятка ополченцев Сергея Годованца из Снежного, ребята из "Востока"... Всего-то сотни две против нескольких тысяч. Русские люди умирали здесь, на Саур-Могиле, за Россию, которая обещала, что если прольётся хоть капля русской крови, то хунта не проживет и дня... Только обещанного, по пословице, три года ждут. Третью весну уже изгаляются нацисты над русскими и Россией, тысячи русских жизней сгинуло, да, видно, невелика цена русской крови...
На вершине с десяток могил защитников - имён-то всех не узнать, а двое так безымянными добровольцами из России остались в памяти народа Донбасса. У подножия совсем свежие могилы с пробитыми касками на холмиках - погибли за Новороссию, эту вечную мечту справедливой жизни, жизни по совести, жизни по вере православной. И среди них, молодых, отчаянных, лучших из лучших могила чехов Иво Стейскала и Войтеха Глинки - одна на двоих. Может быть, потому что погибли в один день - 12 августа? Или потому что из Чехии они и лежать им в чужой земле сподручнее вместе? Хотя почему чужая земля? Наша, славянская, их кровью политая... Знают ли их матери, жены, дети, где лежат они? Разыскать бы их, рассказать им, какими они были, что гордимся мы ими и низко кланяемся...
Потом была встреча с писателями Донецка и жила в их глазах вера и надежда, что не одни они, не брошены, что с ними и мы, писатели из России, с нашей белгородчины.
Обратно решили сократить путь, да заплутали в "зеленке", прошли почти по "нейтралке" слева от Горловки и, слава Богу, выбрались аж под Енакиево. А лапал страх сердечко, хотя виду старался не подавать: ну, как вон из тех зарослей полоснёт очередь какой-нибудь шальной РДГ и поминай как звали сумасбродов из Белгорода; неуемного, непредсказуемого и отчаянного "последнего хохла империи" Котькало: "Поедем этой дорогой, я здесь тридцать лет назад всё пешком исходил, каждую тропинку знаю!" - тоже мне, знаток, будто тогда тоже засады по кустам сидели да поля в округе были минами густо засеяны; втянувшего голову в плечи луганчанина Сашу, нашего водителя, молча крутившего рвавшуюся из рук на раздолбанной дороге "баранку"; и второго Сашу, два года испытующего судьбу, уже попадавшего со мною в засаду под Снежным в четырнадцатом и чудом выбравшегося живым.
Неуютно что-то от почти хватающей ветками наш «бусик» близкой зелени, от флажков красных на поле, от брошенного опорного пункта среди деревьев - выложенного мешками с бойницами квадрата, от безлюдного посёлочка. И навязчиво крутится в мозгу Высоцкий: «... и можно свернуть, обрыв обогнуть, но мы выбираем трудный путь, опасный, как военная тропа...»
Это всё Котькало, это он выбрал путь «опасный, как военная тропа». - Почему как? - Вон, сидит, лыбится - не улыбается, а именно лыбится, хитро посматривая через очёчки.
«...Кто здесь не бывал, кто не рисковал, тот сам себя не испытал...» - А надо ли испытывать? К чему, коли можно в сытости и спокойствии с дивана порассуждать о русском мире, о судьбах славян, о «Бессмертном полке» и памяти отцов?
«...Но нет, никто не гибнет зря! Так лучше - чем от водки и от простуд!...» - Тьфу, чёрт, вот привязалось. Лучше, конечно, чем от водки, но еще лучше, чтобы вообще никак, чтобы пронесло, чтобы дорожка эта петляющая оказалась не дорогой в один конец...
Ефимович щупает придорожные заросли взглядом, каламбурит неунывающий Тарасов, молчит Череватенко - он вообще сама серьёзность на всю дорогу. Саша Ваздар никак не одолеет ошалевший джипиэс: трофейный янки вдруг стал независимым и понес географическую ахинею. Сидящая рядом Вера Кобзарь тоже молчит, лишь видно, как голова на несколько градусов поворачивается то влево, то вправо.
В Углегорске остановились у жилой трёхэтажки. Нет, это прежде жилой, в ещё той, довоенной жизни, а теперь полуразрушенной и обожженной - жильцы выбраться не смогли, и стоит она с обрушенными перекрытиями, с выгоревшей кровлей и будто выколотыми глазницами окон. А на уцелевшей стене черное полотнище: "Помним Хатынь, Одессу, Углегорск". Чёрное полотнище с белыми буквами и кровенеющими цветами у выщербленной пулями и осколками кирпичной стены. Помним, мы тоже помним и никогда не забудем. И пепел сожженных в этом доме людей будет стучать в наши сердца.
Уезжали на рассвете, а сердца, души наши остались там, среди этих людей, не ропщущих на судьбу, закрывших собою Россию, разбудивших в нас память и сознание, что русские мы, православные и не сломить нас, не покорить.
По возвращении зажег в храме свечу - свечу надежды. Мы обещали вернуться и мы будем возвращаться ещё раз и ещё - ведь нас ждут там, на Донбассе, ждут слова нашего.