Старая метла совсем обтрепалась и превратилась в жесткую, злобно шаркающую щетку. Половые тряпки тоже износились и прохудились до дыр, и когда Леонида их выкручивала, прополоскав в холодной воде и крепко сжимая в красных, размокших руках, они потрескивали и пощелкивали как наэлектризованные, давая знать, что пора им на помойку. Развернутые, встряхнутые, опозоренные перед всеми пассажирами своими бесчисленными дырками, они послушно пластались на невысоком, шатком заборчике, ограждавшем палисадник возле автостанции.
Леониде было неловко перед пассажирами за эти тряпки, но больше их сушить было негде, летом печку в зале ожидания она протапливала редко, только в дождливую погоду, чтобы согреть промокших путников. И тогда в зале становилось душно и сыро, с улицы на полы подтекала вода, и Леонида выносила из каптерки щиты с набитыми рейками, ставила их под ноги пассажиров и при входе, у дверей. Вода приходила незваной гостьей и в ее комнату. Нерешительная лужица у порога постепенно росла, крепла и, дождавшись сильного ливня, стремглав мчалась к кровати. Дождливыми ночами было трудно дышать, одеяло становилось влажным, и Леониде приходилось надевать дождевик и выходить из комнаты, открывать автостанцию и отправляться сидеть на лавочке в палисаднике.
Там она одиноко и скучно разглядывала темные, спящие грядки, на которых росли лук, огурцы, картошка и другие не положенные рядом с казенным домом растения. Их бережно прикрывали от глаз начальства заросли георгинов и мальвы. Леонида сидела, подперев ладонью подбородок и чутко прислушивалась к звукам «Чемергизной».
Днем в «Чемергизной» продавали в розлив дешевое вино и копеечные бутерброды с селедкой и яйцом, а по ночам она не работала. Но все равно место вокруг никогда не пустовало. Пьяные мужики в любое время суток могли легко подбавить там газу, посудачить, поспорить, а то и подраться, если очень уж чесались кулаки.
К «Чемергизной» частенько подкатывал дежурный «козелок» с нарядом милиции, после чего вокруг становилось тихо и тревожно.
Леонида втайне гордилась своей автостанцией, где во всем был всегда порядок, начиная с расписания автобусов и заканчивая раздачей забытых вещей. Начальница автостанции Антонина Петровна не дозволяла безобразий и всех строжила: и Леониду, и кассиршу Свету, и водителей автобусов. Она заставляла мужиков выходить на работу в пиджаках и бритыми, чтобы выглядеть командирами, а то иначе пассажиры будут вести себя неправильно.
Она подсылала проверки на глухие проселочные дороги в виде своих знакомых бабушек из разных деревень, и те потом докладывали Антонине Петровне, был ли выдан билет на проезд или деньги пошли водителю без всякой совести.
По пятницам на автостанции проводились музыкальные занятия. В конце смены входная дверь запиралась, а в зале ожидания возле разинутого красноротого футляра сидел, задумчиво подперев баяном подбородок, очкастый баянист Михаил Евгеньевич. Он был похож на подбитого, вымазанного соляркой вороненка, и Леонида его сильно жалела.
Хоровые занятия были принудительными, так как автостанция в числе других организаций дважды в год участвовала в районном смотре художественной самодеятельности и четыре раза за последнее время занимала третье место, но Антонина Петровна добивалась первого.
Леонида была самой голосистой в хоре и самой ответственной. Она любила занятия, слушалась и подчинялась Михаилу Евгеньевичу и старательнее и звонче всех выводила самые сложные партии. Особенно нравилось ей долго тянуть высокие, пронзительные ноты в песне «Ленин всегда живой», но басистые водители жаловались начальнице, что у них от Леониды болит голова. Леонида виновато улыбалась в ответ на шутки и убавляла звук, слабо подвывая тонким голоском и жалостливо глядя, как жилистые руки Михаила Евгеньевича тянут-потянут в разные стороны упругий, большущий баян, вдавливая в его планки выпрыгивающие из-под ногтей блестящие кнопки.
Леониде всегда казалось, что у Михаила Евгеньевича самая тяжелая работа в мире. Это ведь не баранку крутить и не метлой махать, это же надо Божью милость такую заработать, чтобы кнопки в баяне не спутать и не забыть, куда и когда его тянуть.
Когда Михаил Евгеньевич, напившись чаю с пирожками, укладывал баян в футляр, а потом, согнувшись в три погибели под его тяжестью, отправлялся в Дом культуры, Леонида тайно смотрела ему вслед в свое окно и покачивала в раздумье головой. Не в силах постичь сути своих чувств к этому молчаливому музыканту, Леонида ласково оглаживала взглядом его чуть сутуловатую спину и крестила его мелкими плавными крестами, шепча молитву, пока Михаил Евгеньевич не растворялся в тумане навернувшихся на глаза слез. Смахнув непрошеные слезы, Леонида брала со стола календарик, пристально изучала бисером рассыпанные по нему цифры, отыскивая заветную следующую пятницу, и тут же начинала скучать и ждать.
Антонина Петровна хвалила Леониду за пение, за старание в уборке автостанции, а ругала только за отсутствие конспирации. Комнатка, в которой Антонина Петровна приютила Леониду, должна была быть по инструкции кладовкой, и Леонида не имела права проживать там. Но Антонина Петровна нарушила законы и привезла из дома старый шкаф, железную, гремящую кровать с дырявым тюфяком, самодельный, сбитый на скорую руку низкий столик и козлоногую табуретку.
- На первое время тебе хватит, тетя Леля, а потом потихоньку обрастешь хозяйством. Но в рабочее время в комнату особо не ходи, якобы там кладовка. Жить будем, как живется, а там видно будет.
Невысокий деревянный дом поселковой автостанции был построен пленными немцами сразу после войны, но уже успел врасти в землю. Место было низинное, сырое, потому фундамент скоро осыпался, сравнялся с землей, потянув за собой все строение, и перекособочил его.
Денег на строительство нового здания район не давал, а наоборот пригрозил: будете просить у области - сократим автостанцию, построим открытую остановку без печки и зала ожидания и идите все по домам.
Антонина Петровна сразу перестала нервничать и возмущаться и принялась лично, посредством бескорыстного труда своего мужа Данилы и сына Романа подлатывать дыры кривенького дома. То водителя попросит печку оштукатурить, то какую знакомую пассажирку пригласит потолок побелить, стены они вместе со Светой и Леонидой поклеили, а к дождливой погоде подросток Ромка сколотил щиты, чтобы полы были выше луж, и пассажиры не мочили ноги. В общем, решили жить, как живется, а там видно будет.
Теперь вот сильно прохудились тряпки. Леонида долго не решалась поднимать вопрос, так как Антонина Петровна сама всегда все видела, слышала и решала. Но почему-то на тряпки и на метлу она внимания не обращала. Леонида уж и так и сяк перед ней тряпку выкрутит, развернет, встряхнет, да примется еще разглядывать и вздыхать, мол, никуда не гож инвентарь. Или начнет веником под ногами Антонины Петровны мести, шаркать изо всей силы, чтобы понятно было, как веник плох. А начальница только ноги переставляет и отшучивается:
- Не обметай мне ноги, теть Лель, а то всех мужиков отметешь.
- Мужиков-то пруд пруди, а вот веник один. И тот худой стал, обмести как следует не умеет, - вздыхала Леонида.
- Примета такая! - объясняла Антонина Петровна и торопливо бежала к очередному автобусу проверить порядки.
Леонида покорно смирялась, терпела, ждала, но однажды все же не выдержала, решилась пойти на прием по этому вопросу к начальнице в кабинет. Работа есть работа, у каждого - своя. И если по-человечески не понимают, то надо официально.
Леонида робко постучала в низкую дверь, за которой были стол, стул, железный сейф, шкафчик для бумаг и Антонина Петровна.
- Заходите! - скомандовала Антонина Петровна.
Леонида приоткрыла дверь и заглянула в узкую щель.
- Это я, - проронила она, не решаясь войти.
- Так заходите, теть Лель! - позвала начальница, - Что не заходите?
- А потому что я по важному вопросу, - печально вздохнула Леонида и вдруг, чего-то испугавшись, стремительно захлопнула дверь.
- Что такое? - удивилась за дверью Антонина Петровна и в комнатенке раздался сердитый рык отодвинутого стула и громкие, недовольные шаги. Антонина Петровна распахнула дверь и, высоко подняв брови, пытливо разглядывала склоненную голову Леониды.
- Что случилось, теть Леля?
Леонида потопталась, развела беспомощно руками и, наконец, произнесла:
- Уж и не знаю, как сказать-то вам... Как решиться...
Она вся покраснела, руки ее задрожали и стали нервно теребить кончики распустившегося под подбородком платка.
- Что?! - испугалась Антонина Петровна. - Что-то плохо?!
Леонида кивнула:
- Да...
- С кем... - потерянным шепотом проронила Антонина Петровна, - У меня дома? Говори!
- Да что вы! Да ну! - ахнула Леонида и замахала руками, словно на нее налетела стая липких, жирных мух. - Спаси, Господи! Помилуй, Бог!
- Так что? - с отчаянной надеждой взвыла Антонина Петровна, растирая кулаком грудь и пытаясь совладать с собой.
- Веник бы новый надо... - выпалила Леонида и опустила глаза. - И тряпки все погнили.
Наклонив голову набок, она уперлась взглядом в угол зала, будто бы начальница находилась там, а не стояла перед ней. Антонина Петровна неслышно зашевелила губами, произнося про себя два слова: «веник» и «тряпки», словно заучивала их, как иностранные, наизусть. Потом она сделала глубокий вдох, шумно и долго выдыхала из себя измученный испугом воздух, потом резко развернулась и хлопнула изо всей силы дверью.
Леонида вздрогнула и осталась стоять на месте, не сводя взгляда с угла, будто замерла навсегда и стала каменной.
- Посторонись! - гаркнул сзади водитель Семенов и, обхватив Леониду за плечи, отстранил ее к стенке. - Замечталась, добрая девушка? Тоскуешь по своему Шопену?
- Кто этот Шопен? - растерялась Леонида и привалилась спиной к стене.
- Да баянист твой! - засмеялся водитель Семенов, тряхнув черными кудрями, - Моцарт!
В потухших глазах Леониды проблеснула искорка, она резко кивнула головой и доверчиво прошептала, косясь на дверь начальницы:
- А у меня веник оплошал и тряпок нет, так вот, ходила просить к руководству.
- И что? - водитель Семенов сделал серьезное лицо, - Выдали?
- Не умею я просить. Не так все говорю. Наверное, не дадут, - печально призналась Леонида.
- Не горюй, я сейчас попрошу. Антонина Петровна! - заорал Семенов во все горло. - Выдь на минуту из терема твоего!
- Что ты! - охнула Леонида и заметалась, не зная, куда ей податься.
С улицы в зал зашли две пассажирки, и у одной в дверях застряла корзина, а так бы Леонида побежала туда.
- Семенов, зайди сам! - раздался из-за двери строгий голос начальницы, и водитель, мигнув Леониде, пошел просить тряпки и веник, а Леонида осталась ждать. Сердце ее стучало, как колеса огромного поезда, набравшего бешеную скорость. Леонида зажмурила глаза, испугавшись, что поезд вот-вот сорвется с рельс. Страх перемешанный со стыдом в гремучую, огнеопасную смесь, мешал ей сойти с места, хотя больше всего хотелось спрятаться от людских глаз в своей каморке, но Леонида не решалась уйти, будто стояла перед дверью народного суда, где решалась ее судьба и вот-вот ее могли вызвать на допрос.
«Господи, помоги! И на что мне эти тряпки? Связала бы сама я тот веник, а для полов старая кофта пригодилась бы, хорошая еще кофта», - каялась Леонида за свой поступок, не замечая ходивших мимо нее пассажиров.
- Сон на посту запрещен! - гаркнул ей в ухо водитель Данилов.
Леонида обмерла и выпучила на него глаза.
- Что ночью делала? В баян играла? - спросил Данилов помягче, видя, что она испугалась.
- В баян, - кивнула отрешенно Леонида.
- Во! - восхищенно удивился Данилов, - Впервые слышу! Призналась!
- Призналась, - повторила, как эхо, за ним Леонида, косясь на двери начальницы.
- Так это, - нерешительно развел руками водитель Данилов, с трудом подбирая слова, - Раз такое дело, так давай!
- Что? - спросила Леонида, теребя концы платка.
- Может и свадебку сыграем? Ты еще баба не старая, будете вдвоем в баян играть, тягать его, а то, что у тебя за жизнь?
- Да вот такая жизнь, - покорно вздохнула Леонида, и тут дверь распахнулась. Семенов с хохотом вынес почти новый веник, торжественно, как знамя, выставив его перед собой.
- Вот, отвоевал, - гордо сказал он, протягивая веник Леониде. - С боем!
За его спиной в открытую дверь было видно, что Антонина Петровна буднично копается внутри шкафа, отыскивая что-то в самом его нутре.
- Иди сюда, теть Лель, - крикнула она в шкаф, будто Леонида пряталась в шкафу. - Я тут давно приносила тряпки, все забывала отдать, сейчас найдем.
Из-за двери шкафа торчала замершая в воздухе нога в красивой туфле. Нога несколько раз дрыгнула, призывая Леониду на помощь, потом встала на пол рядом с другой и из шкафа плавно появилась вся начальница. Лицо ее было красным, по-детски радостным, в руках она держала стопку старых вещей.
- Вот, возьми, теть Леля.
Леонида виновато приняла тряпки и, буркнув «благодарствуйте», поспешила в свою комнату.
- Веник-то, веник! - возмутился хохотун Семенов. - Я кровь проливал, сражался.
- Веник отдай мне, вояка, - засмеялась Антонина Петровна. - Веник я ей куплю сегодня новый.
Захлопнув за собой дверь, Леонида облегченно улыбнулась. И веник ей купят, и тряпок дали. И зачем людей боялась - непонятно. Что за манера у нее такая с рождения прилепилась к душе - людей бояться, будто они не люди. Ни спросить, ни попросить не может толком, только смотреть и слушать может. Дурной какой-то язык достался ей, неговорливый и бестолковый.
Коря себя за себя, Леонида положила в печурку несколько дровинок, древесную стружку и открыла трубу. Чиркнула спичкой, засмотрелась на огонек, медленно поднося его к блестящим кудрям стружек, остановилась, не решаясь запалить беспомощный древесный беспорядок и вдруг опомнилась. Охнула и задула спичку. Вспомнила, как Антонина Петровна сказала ей как-то мимоходом: «Что это ты, теть Леля печку среди бела дня топишь? Будто кто у нас в кладовке живет-поживает. Ты бы на ночь топила - спать теплее до утра».
Леонида захлопнула дверцу печки и прилегла на кровать, громко скрипнув пружинами, осторожно накрылась одеялом, прислушиваясь к голосам пассажиров, потом увидела, что дверь не закрыта на крючок. Леонида тихо поднялась, и пружины снова предательски загремели. Она подошла на цыпочках к двери и беззвучно накинула крючок. Потом вернулась к кровати, но лечь не решилась, села на стул к окошку, просунула нос в тонкую щель между ситцевыми шторами, стала разглядывать снующих туда-сюда людей. У кого было много вещей, кто с пустыми руками, кто один, кто с компанией. Она тихо улыбалась, заглядевшись на хромого старика, который кормил хлебом слетевших с ближних крыш голубей. Скормив весь хлеб, старичок поковылял своей дорогой, и Леонида, отодвинув штору, проводила его взглядом до поворота, жалея его и переживая за горькую судьбу калеки.
На повороте старичок медленно повернулся, пристально глянул на окно Леониды, будто знал, что она следит за ним оттуда и приветливо махнул головой, мол, все в порядке, не переживай. Леонида резко задернула штору, прошептала «Извините» и вдруг заплакала беззвучно и напряженно вздрагивая всем телом. Она уронила голову на озябшие, натруженные руки, силясь остановить набиравшие силу рыдания.
Что с ней происходило в последнее время, она не понимала, не могла объяснить. Какое-то мутное предчувствие перемены, разрушения старого, появление нежданного или долгожданного нового мучило ее. Леонида ничего не могла поделать с собой. Что ей оставалось, так это только сидеть вот так за столом, да вспоминать ушедшую жизнь. Уходящую сейчас, она не жалела. О наступающей не думала, жила памятью.
А в памяти ее были муж, погибший на войне, детки, схороненные в одну зиму недалеко от землянки в лесу, рядом с сожженной немцами деревней. В памяти был новый дом, который они построили потом вдвоем с братом-подростком, таская на себе из леса тонкие бревна. Холодный у них вышел дом, в суровые морозы промерзали углы, хоть и были завалены до самых окон соломой и землей. Небольшие окошки на зиму становились похожими на морды лошадей с повешенными на шеи мешками соломы. По-другому избу было не нагреть, тепло не сохранить. Слабенький получился у них с Витькой дом, но мало-помалу жили.
Когда Витек женился - пристройку заладили делать, опять тянула жилы стройка да колхозная работа тоже. Потом детки у Витька пошли один за другим. Наденька любила рожать. Она работала в колхозе учетчицей и ей платили хорошие декретные деньги. А Леониде домашние хлопоты были по душе. Так и жила бы до смерти при Наденькиной семье, но детки быстро подросли, и дом стал тесным. И Наденька с годами стала сердитая, усталая. Четыре раза уезжала к сестре на Украину, навсегда бросив Витька за пьянку и нищету, но потом возвращалась, потому что Леонида каждый вечер усаживала детей за стол писать маме письма. Утром, пока все спали, она бежала в соседнее село на почту и высылала на далекую Украину в одном конверте четыре письма. Из экономии.
Когда Наденька вернулась, Леонида недельку пожила с ними, пропадая то в огороде, то в лесу, а потом устроила себе комнатенку в старой бане на берегу озера. Но Витек пришел пьяный и выгнал ее оттуда домой, а Наденьку стащил с дивана и погнал пинками к бане и там запер на всю ночь.
Ночью Леонида собрала узелок и ушла. В записочке она написала, что поехала в город Питер в няньки в Сережиной Даше. Кто такой Сережа и кем ему приходится Даша, никто в деревне не знал, Леонида тоже не знала. А не знаешь, так и поверишь.
Как она оказалась на этой автостанции - Леонида не помнит. Помнит, что на попутных машинах добралась она до железнодорожной станции и долго пыталась сесть без билета на какой-нибудь проходящий поезд. Но никто ее никуда не брал. Железные вагоны грозно гремели и мчались мимо, а которые составы плавно останавливались на минуту-другую, те будто раздумывали: взять эту тетку, что одиноко стоит у фонаря или не взять, и решали не связываться. Спохватившись, они набирали скорость и, гремя своими железными костями, уносили красные огоньки последнего вагона в ту тревожную, глухую даль, которая не манила Леониду, но требовала от нее действий.
А потом ее окликнул усатый парнишка-проводник:
- Мамаша, я уж восьмой раз еду, а ты все стоишь! - крикнул он весело из тамбура. Леонида робко кивнула в ответ.
- Так, может, не приедут они? - спросил парнишка участливо.
- Нет, - кивнула головой Леонида.
- Может, ты сама уехать хочешь отсюда? Так садись быстро, пока начальник не видит.
Леонида схватила узелок и быстро залезла в поезд.
Дорогой проводник Ильюша все поил ее чаем, выпытывая ее подноготную. Он посоветовал в Питер не ехать. «Ехай к людям. Там, в Питере - не люди. Там озверевши все. Кто в какого зверя превратился. Кто в крысу, кто в зайца. А дальше еще хуже будет. Помрешь там, старая ты для Питера. Ему кровь нужна свежая, а у тебя одни сухие жилы».
- Я еще сильная. У нас порода крепкая, - пыталась уговорить его Леонида.
- Это тебе так кажется, пока не расслабилась, не разнежилась. Посидишь пару дней на чердаке или в подвале, походишь, покланяешься, поцелуешь дверные ручки и ослабнешь. Устанешь просить.
- Кого просить-то? - насторожилась Леонида
- Всех просить. Кого о чем, все Христа ради. Там ведь, в Питере так принято: или проси, кланяйся, или хитри, воруй. Там середины нет.
- Не бывает так. Работать буду, и будет все по- честному.
- Работу тоже надо найти. И удержаться надо. Богомерзкий городок.
- Так если работать по чести...
- И тебе и твою честь никто там не ждет, тетка. Выходи где-нибудь здесь, иди, куда Бог поведет, там и работай по чести.
С тем Леонида и вышла на глухом полустанке, далеко не заезжая от дома. Шла утренним лесом по пыльному большаку, срывая где яблоко, где сливинку из огрузших, склонившихся к ней из-за заборов деревьев. Кого встречала, всем кланялась, со всеми здоровалась, кой с кем даже заговаривала о житье, да о погоде, а ноги все одно вперед несли, пока не дошла она до маленького городка, издалека похожего на деревню. Прочитала на табличке его название и пожалела, что не написано, какая это область-то?
Было раннее утро. Навстречу ей хозяйки вели коров в стадо. Теплый коровий запах, такой же родной, как в их деревне, взволновал ее до слез. Городок показался с первой минуты своим. Леонида прошла по длинной улице, ведущей в центр и там, в центре, зашла отдохнуть на автостанцию. Купила в магазине буханку хлеба и молока и отправилась поспать в зал ожидания.
Домик автостанции с первого взгляда ничем не отличался от других домов на улице, только вместо огорода вокруг него росли маленькие, круглые, как поросята, автобусы. Они грудились и теснились к дому, словно мерзли без него и всего боялись. Они напирали на уцелевший палисадник с вялыми от жары кустами георгинов и поддавливали дом со всех сторон, как непослушные, ненасытные дети голодную, усталую мать.
Выспавшись на жестком откидном сиденье, Леонида пошла искать по городу работу. Но работа бродила где-то совсем по другим улицам и не шла навстречу Леониде, хоть кричи: «Ау!». Весь день она ходила по широким и узким переулкам, тупикам и проспектам, читая вывески с названиями организаций, изучая дома, разглядывая лица прохожих, понимая, что никуда она не гожа, кроме как щи в деревне варить и картошку копать. Она поняла окончательно, что ничего не знает, ничего не умеет, никому нигде не нужна, кроме Бога. А это всего важнее. Потому спокойная и умиротворенная она вернулась вечером на автостанцию и улеглась спать, свернувшись калачиком на узкой лавке в углу зала. Но выспаться не удалось. Начальница, звеня ключами, объявила, что вокзал закрывается на ночь и что спать здесь нельзя.
Леонида виновато собрала пожитки и, не оглядываясь, вышла из дверей. Всю ночь она просидела в зарослях сирени напротив «Чемергизной», наблюдая с ужасом пьяные ссоры и громкие примирения буйных от безысходности мужиков. Утром, когда станция открылась, она мышкой проскользнула в дверь, притулилась в самом дальнем углу зала на лавочке и мгновенно уснула.
Так и пошли ее ночные смены возле «Чемергизной» и дневные сны на автостанции. Деньги, вырученные за обручальное колечко и часики, которые она продала цыганам, кончались, и Леонида понимала, что приближается осень и настает ее пора помирать. Просить еды у людей она не посмеет, а взять сама не сможет. Холодные, морозные ночи заберут ее тепло, и когда-то утром она не проснется.
Леонида беспечально принимала эти мысли, смирившись и даже втайне удивляясь, за что, за какие заслуги Господь уготовил ей такую легкую смерть. Умереть, замерзнув во сне, легко, не страшно, это еще в детстве она слышала от взрослых. Хуже, чем есть, ей уже не будет, а если там будет лучше, то и хорошо.
Жизнь прошла не зря. Все, что выпало на долю - перетерпела, что должна была делать - делала, а что не выжили ее детки - так на то она и война, чтобы деток губить... И не у нее одной отняла война счастье. Зато вот Наденькины ребятки - какие крепыши вышли! И Петя, и Рома, и Богдан, и Оксанка. Особенно Петенька, старшенький, любимчик. Весь в Гришаню...
Леонида просветленно улыбалась, закрыв глаза, видя Петькину круглую большую голову в лучах тихого света, обрамленную пушком-ежиком светлых волос, словно нимбом. Он поворачивался к ней издалека, улыбался, и губы его беззвучно шептали: «мама». Потом она вдруг понимала, что это не Петенька вовсе, а Гришаня, ее младший! Замирая от счастья, она бежала к нему навстречу, протянув дрожащие руки и захлебываясь от горестного смеха: какие глупые деревенские мальчишки! Так напугали ее, обманули, что он подорвался в овраге и что ничего от него не осталось... Вот же он, вернулся, вернулся, вернулся!
Начальница автостанции теребила ее за плечо и снова объявляла, что вокзал закрывается. Она всегда называла автостанцию вокзалом, и от этого Леониде становилось еще страшней, потому что вокзал - это большое и серьезное слово, а станция - маленькое и уютное.
Начальница была любопытной и несколько раз пыталась расспросить незнакомую пассажирку, куда или откуда она каждый день ездит, но так и не добилась от нее внятного ответа. Днем за суетой и заботами Антонина Петровна не ходила в зал ожидания и потому не видела там спящую Леониду, пока кассирша Света не пожаловалась ей:
- Сидит и спит целыми днями. Может, она из психушки сбежала, а нам опасность грозит.
- Каждый день спит?
- Каждый день. А ночью, говорят, по городу ходит, чтобы не замерзнуть.
- Понятно, - коротко подвела итог своим наблюдениям начальница Антонина Петровна и пошла освобождать кладовку.
Пассажирка с первого взгляда встревожила ее. Всяких людей перевидала она в детстве. Родители были хлебосольными и жалостливыми, и всегда у них кто-то останавливался и жил. Дом был полон народу, и Тоня с сестрами иногда сердито называли дом вокзалом. На это мать строго отвечала: «Вся страна - вокзал. Вы войну не видели, стороной она нас обошла, потому капризные растете. Люди не могут помешать, если сам себе не мешаешь. Видать, вы не лучше всех, раз сами себе мешаете».
Мама умерла рано, но с тех пор Антонина Петровна и свой дом превратила в вокзал. Так она себе не мешала, так ей было спокойнее.
Немолодая, тихая женщина с гладким лицом и светлыми глазами была словно знакома ей, то ли похожей на одну из родственниц, то ли где-то она ее раньше видела... Беспомощный, робкий взгляд детских глаз, восходящий внезапно из-под теплого платка, когда она будила уснувшую пассажирку, пугал ее. Это был даже не испуг, не страх, а какая-то тревожная оторопь, неясное ощущение вины, неисполненного долга, потерянной возможности...
Тревожное сердце что-то предчувствовало, то ли счастье, то ли беду этой женщины и волновалось, подсказывало ей что-то, гулко стуча, гоня изо всей силы краску к щекам. Но разум не мог услышать и разобрать слов в этом гуле и волнении, язык сердца был непереводим, и Антонина Петровна не могла принять решение. Так, без решения, повинуясь гулкому сердцу, и пошла она освобождать кладовку от лишнего мусора, тем более, что уборщица Маринка собиралась уходить в декрет.
Маринкины ведра, швабры и тряпки редко находились в порядке, да и вся автостанция была заплевана и усыпана окурками. Особого рвения к работе Маринка не проявляла, да и как заставить человека с особым рвением намывать прогнившие, щербатые полы, затоптанные и мокрые в любое время года. Тем более, что Маринке было никак не нагнуться - мешал большой живот, в котором, судя по всему, росла двойня.
Первую ночь за все последнее время Леонида переночевала в кладовке спокойно. Она с благоговением уложила под голову связку ключей, означавшую приобретение ею всего дома, и сладко, покойно уснула, будто вернулась, наконец, на свою кровать.
Утром, пока вокзал был закрыт, она принялась за работу и через пару часов так выскоблила и выдраила заросшие грязью полы, что пришедшая убирать Маринка от ужаса схватилась за свой живот.
- Ты отдыхай, отдыхай, доченьк. Мне все равно делать нечего, а у тебя забот хватает, - разрешила ей Леонида, и Маринке ничего не оставалось делать, как только приходить на работу, чтобы почаевничать, поболтать с Леонидой, пожаловаться на свекровь, на свекра, похвалить мужа и отправиться восвояси, степенно переваливаясь с боку на бок, гордо выставляя перед собой большой живот.
Леонида полюбила Маринку так же, как и всех остальных работников автостанции, не исключая и кассиршу Свету, которая даже не здоровалась. У Светы был короткий, вздернутый ввысь нос, узкое лицо с длинным подбородком и кошачьим мелким ртом. Рот этот шевелился редко, но метко, хотя на Светином лице было уже написано все, что она могла сказать, задирая вверх уголки тонких алых губ и дотягиваясь ими до бескрылого носа-самолета.
Леонида подняла голову и недоуменно уставилась на занемевшие, отдавленные руки. Вот это заснула! За окном уже вечерело. Сентябрьское солнце еще щедро, по-летнему светило, но уже не грело. Леонида собралась в палисадник собирать огурчики и кабачки для засолки. Огурцы-то уже огурцами нельзя было назвать - так, одни желтые крючки в пупырышках и колючках, сухие и тощие заморыши. А вот кабачки удались на славу. Бледно-розовые, толстые, сочные, как новенькие автобусы в пышной зелени листов. Вот нажарить бы их с помидорами, да угостить Михаила Евгеньевича после занятий. А то ведь голодный, небось, ходит. Попробуй, поработай, как он, - такой худенький! - потягай этот баян в разные стороны, да еще потом волочи его обратно в Дом культуры.
Сегодня была пятница, и Леонида считала часы до вечера. Вечером были занятия, и Михаил Евгеньевич вот-вот должен был явиться в зал ожидания, словно опоздавший на автобус пассажир, суровый и деловитый, с тяжелым баяном-багажом.
Леонида растерянно улыбнулась нескольким своим мыслям сразу. Одной мысли она обрадовалась, другой застеснялась, третья встревожила ее, и потому улыбка на ее лице зарябила, словно легкая тень по реке от незримого ветерка, и пролетевшего кружевного облака.
Леонида прикрыла рукой глаза, избегая нагловатых взглядов выцветших от времени артистов из журнала «Работница» и «Крестьянка». Леонида искоса, виновато глянула на любимого артиста Крючкова и отвела сияющие глаза к потолку. На потолке не было фотографий и оттуда никто не мог за ней наблюдать и подглядывать - там не было ни щелей, ни окошек.
Леонида расслабленно прилегла на кровать, не сводя глаз с темнеющего посреди потолка пятна. Пружины дружно и уютно скрипнули, и Леонида вдруг почувствовала себя абсолютно счастливым человеком. У нее была своя теплая комнатка с кроватью, добрые люди вокруг, которых не нужно было бояться, у нее была возможность смотреть в потолок, не пряча улыбку, не скрывая глаз. И главное, у нее было ожидание завтра! Трепетное ожидание неизвестного завтра. Предчувствие рассвета, нетерпение, волнение, ужас, еще какие-то разные чувства - все так непонятно и так хорошо! Когда не знаешь, что случится, но точно знаешь, что случится именно так. Будто кто-то пообещал тебе и не может не исполнить...
Леонида шмыгнула по-детски, потерла ладошкой кончик носа, легко вздохнула, разглядывая пятна на потолке. Низкий, бывший когда-то белым потолок, стал теперь похож на географическую карту мира. Такую же точно, какую она нашла на развалинах школы. После бомбежки она принесла домой глобус и карту. Глобус как-то сразу пропал, а карта долго потом висела на бревенчатой стене в сенях, украшая и осветляя темные сени вместо обоев.
Когда летом она готовила на керосинке, то от нечего делать разглядывала карту и проговаривала про себя диковинные слова, соображая, как поставить ударение. Она стучала этим ударным слогом как молотком по несчастному заморскому слову - то по одной, то по другой многострадальной гласной. «Ма-да-гас-кар» - задумчиво произносила она, разбивая слово ударением на два-три корявых глупых слога. А потом принималась за Гвинею-Бисау. Эта Гвинея-Бисай казалась ей обозначенной на карте для всех добрых людей страшным местом, где должна жить самая главная опасная змея, чтобы люди туда не ходили, не лазали. Потом она отправлялась путешествовать по синим морям, растерянно ведя пальцем по пустоте, исполненной сини и голубизны, и натыкаясь на мелкие соринки островов, почти невидимых - одно название - утонувших в бледной бездне океанов. Она смотрела на них сверху, как из космоса и удивлялась: как туда люди попали? Как доплыли? Из чего построили дома и как не боятся, что громада вод может в любую секунду поглотить их своим безразмерным, равнодушным ртом.
Это как остров Буян на спине кита. Дети всегда удивлялись, спрашивали ее, почему это люди не чувствовали, что кит дышит, шевелится, живет. Как это они по живой шкуре огороды пахали. А Леонида отвечала: мы ведь тоже не чувствуем, что земля наша дышит, двигается, живет. И детям становилось страшно, и ей становилось тоже страшно от своих слов.
Леонида жалеючи гладила Ямайку и приговаривала ласково: Майка ты моя, Майка... И вспоминала довоенную их корову Майку, такую пугливую и деликатную, что никто не удивился бы, услышав от нее однажды вежливое «Извините». Но Майку съели волки или она заблудилась в лесу. В любом случае, съели волки. Пропала Майка в поле, а потом вот возникла на карте таким лохматым, тонким лоскутком, обрывочком, точкой, пылинкой...
«А картошка не горит? Горит, горит картошка-то!» Гришаткин задорный голос возвращал ее к шипящим на сковороде, поджаристым ломтям. Леонида, судорожно охнув, села на кровати и стала оглядываться. Картошка сгорела в прошлом, а запах ее еще плыл по комнате. И было как-то дымно от памяти, от Гришаткиного голоса, звеневшего где-то на улице, возле автобуса «Мамушка, не опоздай! Поспешай, мамушка!»
Кричал какой-то малец-пассажир, а Леонида, леденея от ужаса, едва шевелила губами: «Куда мне, сынок, куда мне поспешать?»
Она снова глянула на потолок и вдруг очнулась, быстро-быстро замигала. Пятно сильно разрослось. Из маленького острова оно превратилось в улитку- Австралию, рядом с ним лошадиной головой зарождалась будущая Африка, а у двери, вокруг змеиной, кряжистой трещины разрасталась пузатым дракончиком мелкая Америка.
- А что же это такое?! - торжественно-восхищенно всплеснула руками Леонида. - Еще не хватало и Советского Союза на потолке!
Она сначала усмехнулась своей шутке, но тут же прижала ладонь ко рту. Что ж это за шутки такие - родная страна на потолке! Леонида быстро встала с кровати, поправила юбку и четким шагом пошла докладывать начальству.
- Откуда вода? - возмутилась Антонина Петровна разглядывая потолок.
- Дождя нет, а пятно растет... Что там, на чердаке-то? Может, поселился кто? Глупостями там, что ли, занимаются? Ну-ка я сейчас полезу туда! Дайте-ка...
Антонина Петровна решительно двинулась к лазу на чердак, минуя закуток за туалетом, осторожно ощупывая старую, шаткую лестницу, по которой никто уже и не пытался ходить.
- Глянь-ка, теть Лель! Замок-то цел!
Антонина Петровна уперлась указательным пальцем в тускнеющий наверху замок и долго изучала виноватое лицо Леониды, забыв про свой палец, оставив его торчащим.
- А ключи где? От замка - где?
Леонида пожала плечами и поежилась, будто недавно стащила ключи и хранила их под матрацем.
- А кто ж тогда там? И - как?!
Антонина Петровна подняла палец повыше и сосредоточенно замигала, уходя в свои мысли, отчего взгляд ее стал жидким и пресным.
Леонида виновато поджала губы, будто на чердаке сидели какие-то ее товарищи, нарушители, беззаконники и даже преступники.
- А дождя-то нет... - кивнула сама себе Антонина Петровна и подняла палец еще выше. Заданная задача оказалась неразрешимой для нее.
- Нет дождя? - переспросила она Леониду.
Леонида помотала в ужасе головой.
- Нет. И не надо. Его и не было! - воскликнула Антонина Петровна. - И уже недели две не было, - добавила она тихо, произнося каждое слово по слогам и опуская поднятый палец по ступеньке на каждый слог все ниже и ниже, пока палец не коснулся пыльных перил лестницы и спрятался от испуга в кулаке.
- Нормальный ход поршней, - железным голосом подвела итог Антонина Петровна и ушла в свой кабинет.
До самого вечера Леонида, ставшая в одночасье виноватой во всем, просидела на стуле, вглядываясь в растущие на потолке пятна и прислушиваясь с трепетом к шуму за пределами комнаты, пытаясь уловить в нем, как спасительное лекарство бодрый голос Антонины Петровны. Но никакого голоса начальницы в шуме не было и, судя по всему, Антонина Петровна забыла про странное событие и ушла себе домой ночевать до завтра.
Станцию теперь закрывала Леонида. Но сегодня закрывать было не нужно. Сегодня ожидались музыкальные занятия.
Вспомнив про это, Леонида тут же забыла про разраставшуюся на потолке Америку, достала из-под кровати картонный легкий чемоданчик, оклеенный вырезками из журналов, чтобы скрыть облупленность и облезлость углов. Она достала легкую широкую юбку, ситцевую белую кофту с кружевами на груди и костяной старинный, мамин еще, а может, и бабушкин гребень. Быстро и радостно переоделась, причесала волосы, заплела тонкую, редеющую косу, закрутила ее на затылке, приколов шпильками и трепетно взяла в ладони тяжелый, полукруглый костяной гребень. Ласково погладила его пальцем и приложила ко лбу, закрыла глаза. Гребень ласково, плавно прошелся по волосам и остановился так, чтобы резные его очертания расположились словно корона вокруг головы Леониды, сделав ее настоящей королевой.
Леонида закрыла глаза, вспомнив, как по воскресеньям, перед уходом в церковь, мама плавным жестом надевала этот гребень, потом стояла, улыбаясь, посреди сверкающей горницы на домотканом половичке и ничего не отвечала им. Церковь была далеко и она редко брала детей с собой, только по великим праздникам и если заслужили. Леонида смотрелась в память, в мамино лицо, как в зеркало. Своего зеркала у Леониды не было. Мама была очень красивой, очень молодой, а Леониде было почти сорок...
- ... может только поставлю футляр? - пробилось вдруг сквозь толщу времени.
Леонида испуганно отшатнулась от двери. Нахохлившись, как захворавший вороненок, возле двери топтался Михаил Евгеньевич. Он затравленно разглядывал Леонидину юбку, словно недавно точно такая же пропала у него из шкафа.
- Что такое? - прошептала Леонида.
Никогда раньше Михаил Евгеньевич не позволял себе такой наглости - приходить без спросу в ее комнату.
- Я стучал, - сказал Михаил Евгеньевич и поставил на стул футляр, щелкнул блестящими замочками.
- Хотите, научу вас играть на баяне, - спросил он вдруг.
- Да зачем же... - поежилась Леонида.
- Так. Пригодится.
Михаил Евгеньевич сел на табурет и, открыв футляр, принялся выкладывать себе на колени нотные тетрадки, освобождая инструмент.
- Нет, нет, идемте в зал, - занервничала Леонида.
- Научу вот. Будете уметь.
- Зачем уметь? Мне не надо уметь.
- Всем надо уметь. Я вас научу, - сказал Михаил Евгеньевич. - Берите ноты, идемте.
В зале ожидания, как всегда по пятницам вместо пассажиров сидели на стульях водители и персонал автостанции. Водитель Семенов залихватски присвистнул, целясь глазами в кружева на груди Леониды.
- А сколько тебе лет, тетя? - спросил он, больше обращаясь к присутствующим, чем к вспыхнувшей и задохнувшейся от неожиданного жара Леониде.
- Артистка, - одобрительно кивнул старый, носатый водитель Нилыч, перед пенсией обнаруживший в себе густой, ладно настроенный бас.
- Тетя, - не унимался водитель Семенов, - А ведь ты ж - не тетя!
Глаза его восхищенно сияли, а вымазанная мазутом пятерня машинально принялась приводить в порядок вихрастый, свалявшийся в сосульки чуб.
- Сядьте по голосам, - строго одернул всех Михаил Евгеньевич и Семенов от растерянности скорее подсел к Леониде.
- Алексей Петрович, у вас тенор, - недовольно поправил его Михаил Евгеньевич и простер руку в сторону окна. Семенов послушно проследовал на отдельный стул, чтобы в одиночестве петь там весь репертуар. Тенор в хоре был один. Да и хора-то не было. Скорее, вокальная группа. Но группа стремилась стать хором.
- Вы фальшивите, - сдержанно говорил Михаил Евгеньевич, буравя мягкими глазами водителя Семенова. - Пожалуйста, один. Все слушают.
И несчастный Семенов раз десять за занятие усердно и сердито выводил трели под строгим взором Антонины Петровны. Он бы и не пел, давно бы хлопнул дверью, если бы не двадцать процентов премии и не этот строгий взгляд Антонины Петровны.
- Да нормально, слыш, Евгеньич, - махал рукой, как лопатой, Нилыч и чесал широкий свой нос. - Хорошо он поет, чего ты?
- Верхняя ля, а не си, - сердито приговаривал Михаил Евгеньевич, растягивая меха, а Семенов голосил изо всех сил, стараясь не прибавить к ноте пару немузыкальных слов для выразительности.
Леонида шевелила пуговки на кофте и смотрела в пол, застенчиво, как именинница, честь которой исполнялась красивая песня о любви.
Когда замочки футляра щелкнули, а Леонида облегченно вздохнула, присаживаясь на край табурета в ожидании ухода Михаила Евгеньевича из своей комнаты, тот неожиданно просто сел напротив нее прямо на кровать.
- Хочу пригласить вас к себе на ужин, - сказал он, прямо глядя ей в глаза.
Леонида оторопела.
- Ужина, правда, еще нет, но будет. Приготовим вместе. Идем? - Михаил Евгеньевич вопросительно.
Улыбка на его лице была неожиданно ненужной и непозволительной, как ослиная упряжка на автобусной остановке или паровоз на конюшне. Она и не виновата сама была, эта улыбка, что ее прилепили к строгим губам, под прямым, крупным носом, как рожицу под расписанием движения автобусов или озорное слово под текстом правил поведения пассажиров при посадке. Кто ее придумал и создал, эту улыбку, по чьей воле она так вспыхнула и возвеселила мудрые, тихие глаза?
- А у меня на потолке - географическая карта мира. Атлас у меня там... - ляпнула Леонида.
- Вот как? - тихо удивился Михаил Евгеньевич, как удивляется старый учитель болтовне первоклассницы. Улыбка его изменилась, но не исчезла с лица. Она чуть спряталась, как ослик за кустом сирени или за большим автобусом, или пароход за поворотом реки.
- И даже есть Африка. Только еще нет Советского Союза. Смотрите!
На потолке были все страны света, включая Евразию, только что родившуюся за время музыкальных занятий под звуки гимна.
- Надо же! - удивился Михаил Евгеньевич. - Действительно...
-Да...
-Очень забавно. А откуда вода? Дождь разве был?
- Ниоткуда. Сама по себе.
- Так бывает разве?
- Выходит, бывает.
- Странно... Что бы это значило? До мельчайших деталей... С точностью до...
- Италии нет, - шепнула Леонида доверчиво. И тут же на их глазах из четко ограниченного берега моря проклюнулся ключик и стал медленно расти, расползаться по сторонам, толстеть, набухать, пока не превратился в модный сапожок на тонком каблучке.
- Италия... Ага... - заворожено прошептал Михаил Евгеньевич. - Откуда вы так хорошо знаете географию?
- Из сеней.
- Откуда?
- Из сеней. У нас в сенях карта школьная висела. После бомбежки. Аляска не там...
- А где?
- Должна быть левее, подальше от Скандинавского полуострова.
Тут же толстое, остроносое пятно, подсыхая по правому краю, стало расползаться влево, пока не остановилось там, где хотела его видеть Леонида.
- Фантастика! - ахнул Михаил Евгеньевич. - Я сплю и вижу сон. Вы можете передвигать материки?
- Не знаю, - усомнилась Леонида. - Не должно быть.
- Но вот же, передвинули!
- Это просто вода с чердака. Совпадение.
- Америка не маловата? На карте она больше.
- Куда уж больше... Нормальная.
- А мы-то, мы-то! - восхитился Михаил Евгеньевич. - На полкомнаты разрослись! Советский-то наш Союз! Посмотрите!
- Пускай, - одобрительно кивнула Леонида.
- Не обвалится потолок-то? Штукатурка сырая... Прямо над кроватью...
- Не обвалится.
- А то пойдемте ко мне ночевать. У меня сухо, а у вас небезопасно.
- Чего еще не хватала! - возмутилась Леонида.
- У вас целый мир над головой, Леонида! Вся планета над вами. И под вами - вся планета. Чудо какое!
- Угу, - настороженно согласилась Леонида.
- Вы необыкновенная. Я сразу это понял.
- Только вот, знаете что... Может, чаю хотите? Или печенья? У меня есть печенье вкусное, - торопливо прервала его Леонида.
- А у вас родинка над верхней губой, - сказал он задумчиво, разглядывая ее лицо внимательно и осторожно, как врач-травмотолог пациента в шоковом состоянии.
- Так... Вот что... Что ж это такое, - зароптала Леонида, крутя головой и не зная, куда спрятать свое лицо.
- Что это вы, Михаил Евгеньевич, сегодня такое взялись вытворять? Говорите непонятное...
Михаил Евгеньевич растерянно замигал.
- Это разве вам позволительно? И мне тоже...
- А что я такое вытворял? - удивился Михаил Евгеньевич, переводя взгляд от родинки к глазам.
- У вас глаза голубые... огромные... Почему вы их прячете? Это неправильно.
- И даже не хочу слышать! - сказала Леонида, следя за его взглядом и чувствуя, как тепло и уютно становится ее глазам. - Зачем вы меня разглядываете?
Михаил Евгеньевич чуть заметно улыбнулся и вдруг тихо погладил ее по голове. Легко и ласково, как младшую сестру. Или как дочку.
- Я думал, ты старше. А ты девчонка совсем... Я пойду.
Он взял баян и, не прощаясь, вышел из комнаты.
Леонида так и осталась стоять возле кровати под мокнущим над головой миром, ошалевшая, поглупевшая, не слышащая ничего кроме глухого, сладкого стука бушующего сердца. Она прильнула горячим лбом к холодной стене, ловя губами ускользающий воздух и потирая ладонью грудь чуть ниже горла, там, где всегда жила тихая боль, заходившаяся сейчас от легкого, жгучего поцелуя незнакомой его души.
Потом она лежала и смотрела в цветастый потолок и ничего не думала. Качающиеся на ветру ветки старого клена, освещенные фонарем, повторялись в бегающих по стенам обрывкам светлых и черных пятен. Они мешали Леониде подумать о чем-то. Она то и дело косилась на играющие или дерущиеся между собой свет и тень, будто сквозь стену то и дело выходил кто-то бесшумный и неопасный, которого Леонида не боялась вовсе, но он очень мешал ей подумать о чем-то. Это что-то притаилось теплым комочком в груди, как найденный на прошлой неделе подбитый птенец соловья. Она так и не выходила его. Соловьиное крылышко - такое сухонькое, хрусткое, без жил, безжизненное крылышко, а такое непослушное... Не стало слушаться своего соловушку, как ни подвязывала Леонида легкие, невесомые перышки друг к другу. Не смог соловушка подняться в небо. Видно была все-таки невидимая, но самая важная жилочка, которая управляет полетом, и которую кто-то нарушил, может быть даже и не специально.
«Он не смеется надо мной. Он меня любит!» - прошептала Леонида вслух и от ужаса охнула. Мысль, которую она не могла подумать, обратилась в слова. Мало того, еще и прозвучала в этих пляшущих, кружащихся, играющих светом и тенью стенах...
-Любит, - повторила Леонида торжественно, как приговор и посмотрела на потолок.
Два пятна света за секунду пролетали над Америкой и Европой и, дойдя только до Уральских гор, возвращались назад к окну. Ветер усиливался, и ветки клена раскачивались перед фонарем и уже через несколько секунд пятна продвигались все дальше и дальше за Уральские горы до самого Сахалина и, тронув океан, словно испугавшись холодной воды, летели стремглав к окну, за которым бушевал прикрытый стеклами ветер.
На чердаке что-то скрипнуло, и Леонида торопливо и безразлично подумала о том, что старый домик автостанции может когда-нибудь развалиться, потому что стоит одинокий и беззащитный на зеленом пятачке в центре площади, окруженный накренившимися тополями. И сами эти тополя так неустойчивы, так послушны всем вольным и невольным ветрам. И не мешало бы вместо тополей посадить дубы.
Леонида, зажмурив глаза, представила, как они с Михаилом Евгеньевичем сажают в рыхлую землю молодые дубки. Он держит деревце тонкими своими чуткими руками, а она поливает землю. Хорошо бы посадить дубки. Да вот только у дома век короче, чем у дубков. У дома век не больше, чем у окружавших его тополей. Упадут тополя - раздавят дом. Снесут дом - выпилят тополя.
И все равно перед глазами Леониды стояли эти дубки, посаженные вместе с Михаилом Евгеньевичем, уже подросшие, крепенькие, неподвижные, будто вылитые из чугуна или выкованные из железа, неподвластные ветру и почти равнодушные к времени.
Она заснула лишь под утро, путаясь в тревожном, нервном сне, то открывая, то закрывая глаза. Она непрерывно куда-то шла долгими, пыльными дорогами, скользила по мокрым склонам, карабкалась в горы и при этом все вспоминала, как рожала Гришаньку. Она осознавала, что только вспоминает эту боль, как вдруг оказывалось, что снова на самом деле рожает. Леонида в ужасе открывала глаза, крестилась слабой рукой и тут же снова засыпала, вновь отправляясь в этот сон: огромный живот, потуги, скользкая дорога, предчувствие счастья, Гришанькиного первого крика, а потом - его последнего крика, потому что еще не рожденного во сне Гришаньки, - она почему-то знала - уже нет наяву. И это знание, эта явь, захватившая в плен сон, была страшнее любого страха.
Тихий стук в окно разбудил ее.
- Кто там? - испуганно прохрипела спросонья Леонида.
- Это я, добрая девушка!
Леонида отдернула занавеску и в свете фонаря увидела пьяное лицо Семенова.
- Кто это - я? Костя?
- Семенов. Не видишь, что ли?
- Вижу.
- Так открывай!
- Зачем тебе в такую рань? Автостанция открывается в шесть.
- Надо. Открывай, - велел Семенов.
- Ты пьяный, иди домой, - сказала Леонида.
- А я теперь к тебе ходить буду, - заявил Семенов. - Открывай, говорю, а то стекла выбью.
- Ты, Костя, не хулигань, ты иди, проспись, а то завтра на работу...
- Открывай, сука! - зарычал Семенов и вразвалку пошел к дверям.
Леонида накинула куртку и на цыпочках вышла из комнатки.
- Открой, слышь? - царапал дверь Семенов. - Я ж тебя не обижу. Наоборот утешу.
Леонида стояла, притаившись за дверью, не зная, что ей делать и чего ждать от незваного гостя.
- Я ж к тебе всей душой. Ты баба здоровая, добрая, красивая. Чего тебе одной жить? Я к тебе похаживать буду. Давай?
- Зачем?
- Как зачем? - изумился за дверью Семенов. - Ты не знаешь, зачем мужик к бабе ходит? Во даешь! Спать с тобой будем! Или ты с мужиком не сыпала? А?
- Спала, - призналась Леонида.
- Ну вот, - успокоился Семенов, пьяно шмыгнув носом. - И опять будешь спать. Это ж - природа. Зачем с ней спорить?
- А ведь у тебя дома жена, Костя, - прошептала Леонида испуганно, будто жена стояла где-то за Костиной спиной и подслушивала.
- Жена не стена, подвинется, - доверительно сказал Семенов. - Мы ей докладывать не будем, а сама она недогадливая.
Леонида поежилась. На душе стало мерзко и холодно, ее начало подташнивать.
- Ну, открывай, открывай, - почти ласково поторопил ее Семенов.
- Иди, Костя, домой, не балуйся. Я уже старая, мне эти баловства не нужны. Иди с Богом и больше не приходи.
За дверью стихло. Потом зашебуршало. Раздался злобный плевок и тихая ругань.
- Да, конечно, - обиженно взвыл Костя, - У тебя, небось там Моцарт спит под боком. Эй, Моцарт! Я щас тебе такую симфонию поставлю, что ты у меня и запоешь и запляшешь! Завтра в райком партии телегу накатаю, как ты к бабам одиноким бегаешь. К Любочке-богомолке бегаешь? Бегаешь! Моцарт! Бегаешь! К Клавке - учителке - что? Нет? Да! А почему? А потому что они - дурочки все! И теперь еще эту охватил! Гляди, какой самец! А я тебе рога подпилю. Всех баб захапал, а женки нет, - с завистью завывал Костя.
- Тише, тише, - шептала Леонида, - Тут нет никого, что ты выдумываешь? Я ведь на работе здесь, не кричи!
- На работе?! - заорал Семенов. - А где ж тогда у тебя дом? У тебя дом - на работе! Казенный у тебя дом. А значит он - для всех людей, а не для одной тебя. Погоди, я Тоньке завтра скажу. Завтра я в твоей казенной комнате отдыхать лягу между рейсами, и никто меня не прогонит. Имею право на работе в казенном доме отдыхать!
- Костя, не надо злиться...
- А никто ни слова не скажет! А то в райком партии напишу. Как вы тут жиреете. Другие сами горбатят всю жизнь, строятся до самого гроба, а эти баян потягают-потягают и нате вам квартиру. А другая - полы помыла и - в койку! Еще и не пускает никого, - обиделся окончательно Семенов.
Он стукнул зло кулаком в стену, прошипел пару ругательных фраз и, скользя вдоль окна, поплелся в сторону своего дома.
- Бывает, бывает всякое... Напился, - успокоила то ли его, то ли себя Леонида и вернулась в комнату.
Спать уже не стала. Затопила печку, поставила на керосинку чайник, села у окна, тревожно вспоминая о Любочке-богомолке и Клаве-учителке. Кто ж это они такие? И зачем к ним ходит Михаил Евгеньевич?
- Нет, все равно он меня любит, - сказала она, глядя в огонь. - Одну только меня. Я знаю точно.
На музыкальные занятия Семенов пришел как ни в чем не бывало. Всю неделю до этого он не замечал Леониду, будто она была ходячей шваброй или ведром-самокатом. Он переступал с ноги на ногу, глядя, как она моет полы, но как только Леонида разгибала спину, он начинал посвистывать и разглядывать потолок, как школьник-шалун с рогаткой за спиной. Он все же что-то нашептал Антонине Петровне, потому что та раза три заглядывала без стука в комнату Леониды и резко перестала звать ее тетей Лелей. Антонина Петровна пристально изучала ее глаза, губы и при этом мучительно щурилась и закусывала нижнюю губу. Потом все-таки решилась:
-Теть Лель, а сколько вам лет?
- Тридцать девять, - призналась Леонида и пошла в сторону своей комнаты. Как во сне отворила дверь, поставила в угол мокрую швабру, подошла к окну. Сердце молчало, ожидая какого-то толчка. И вдруг - мысль - острым ножом полоснула притихшее сердце. Оно испуганно, стремительно заколотилось? «Любит. Точно любит. Если народ начал говорить, значит так и есть».
Леонида вспомнила, как раньше в деревне мудрые люди всегда предчувствовали события. «Катька-то уходит от Нила. Допился Нил, уходит Катька. Другого нашла. Деток родить хочет, а от Нила какие детки?» И так вот ноют и ноют, пока через год-полтора не уйдет Катька от Нила и не начнет рожать в год по мальцу от Егорки.
«Уезжают Давыдовы. Дом продают. А зачем им дом? Скотину выводят, уезжают. Не живется им у нас, другие они. Не прижились». И так вот ноют и ноют, пока через год-другой не уедут Давыдовы. Не прижились, значит.
С чего бы это Михаила Евгеньевича приписали ей, старухе нищей? Музыканта в костюме, при галстуке, молодого... Вон у него сколько невест помоложе, не говоря уж о тех, кто в перестарках числится. И с домами, и с квартирами и в чулках фельдикосовых и фельдиперсовых прозрачных, тоненьких. И в туфлях на каблучках, тоже тонких... Там, дома, у нее тоже такие есть. Наденька пусть бы носила. А то пропадут в шкафу в коридоре. Зимой кожа потрескается на морозе, задубеет, отсыреет. Прямо хоть письмо напиши, мол, носи, Наденька, не жалей, чтоб ничего не пропало зря. Потому как жаль до слез - четыре курицы продала на базаре за эти туфли. И на что они ей были нужны, вдовой, бездетной бабе? Навоз во дворе топтать? Такими тонкими каблуками?
Леонида даже застонала от горечи, но тут в дверь тихо постучали, и она застыдилась своих дум.
- Войдите, - сказала Леонида, заправляя ладонями волосы под платок.
Дверь скрипнула, и на пороге возник Михаил Евгеньевич.
- Можно? - деловито спросил он и решительно закрыл за собой дверь.
Леонида кивнула.
- Я присяду... Хотя и не устал...
- Да чего стоять? В ногах правды нет.
- Я вот что хотел сказать. Мое предложение остается в силе. Насчет ужина.
Леонида тепло, жалеючи посмотрела на него и вздохнула.
- Ну, так как? - спросил Михаил Евгеньевич - Вы согласны?
- С чем?
- Ко мне - на ужин.
- Вам сготовить некому? - спросила Леонида.
Михаил Евгеньевич изменился в лице.
- Я сам готовлю. Просто к вам в гости ходить неловко. У вас ведь здесь чужой дом, а у меня - своя квартира. Никто не будет делать замечаний.
- А у вас нет жены? - спросила вдруг Леонида.
- Нет. Она умерла пять лет назад во время родов. Слабый организм. Блокаду пережила.
- Так больше и не женились?
- Нет. Я вас ждал.
Леонида поежилась.
- Какой-то вы... Непростой...
- Я прямой. Мне не двадцать лет, чтобы хитрить.
- Не принято так говорить...
- У молодых не принято, потому что они еще сами себя не понимают. У молодых кто смел, тот и съел. А в нашем возрасте уже есть седьмое чувство.
Он поднялся со стула и подошел к окну. Видно было, что он нервничал.
- Леонида, я как увидел вас, сразу понял, что это - вы. Мне мама говорила: Миша, свое ты узнаешь по прикосновению. Вы чай принесли, а я кружку неловко взял, обжегся, а вы мне руку платком вытирали и ладонью погладили... Я теперь всегда это вспоминаю... Я, наверное, глупо выгляжу, я ведь серьезный человек... Люди даже иногда смеются, считают меня не от мира сего... А мы все - не от мира сего, мы здесь все недолго будем. Но одному в этом мире невыносимо плохо, Леонида. Безумно одиноко и холодно. Я хочу быть здесь с вами.
Он повернулся к ней:
- Я узнал свое по прикосновению. Я не ошибся. Прикоснитесь ко мне еще раз.
Леонида напряженно и внимательно осмотрела протянутую руку с тонкими, нервными пальцами. Рука не просила, не ждала милостыни, она притягивала, как притягивает свою половинку только что разрезанное пополам яблоко. Очень слабо и очень больно притягивала.
Леонида спокойно посмотрела в глаза Михаилу Евгеньевичу и тихо положила в его руку свою ладонь.
- Выходите за меня замуж, Леонида, - хрипло сказал Михаил Евгеньевич, глядя в пол.
- Я согласна, - кивнула Леонида.
Сказать об этом всем было как-то неловко. Выйти замуж оказалось сложнее, чем согласиться.
- Когда вы будете переезжать? - спрашивал Михаил Евгеньевич.
- Не знаю, - скромничала Леонида.
- Вещей немного, возьмем узелки и пойдем сегодня вечером.
- Нет, только не сегодня! Давайте на следующей неделе.
- Тогда сегодня приходите в гости Вы же должны посмотреть квартиру.
«Вы... Вы...» - шептала Леонида, уставившись в Индокитай на потолке. - «Что же это теперь всю жизнь так придется величаться? Уж больно он интеллигентный, я ему не ко двору...»
- Куда я вам? - торопливо шептала она, отдирая его крепкие, сильные пальцы от своих плеч.
- Зачем я вам?
- За всем, - шептал он, прижимая ее голову к своей груди и обдавая слабым, керосиновым запахом мужского пота, от которого у Леониды счастливо захватывало дух и мутнело сознание.
- Что люди скажут! - ужасалась она, чуть отталкивая его, упираясь кулаками в его упругий живот и ловя губами тепло его шеи, едва сдерживая себя от сладкого, сумасшедшего прикосновения.
- Мы ведь никого не осуждаем. Что нам люди? Леонида...
Он медленно терся колючей щекой о ее растрепавшиеся волосы и этот шершавый, скользящий звук оглушал ее. Она уже не могла слушать ни его слов, ни своих мыслей, только этот тихий звук звука, крадущийся ниоткуда и приводящий в оцепенение и тело, и душу.
- Нет!
Слово прогремело, как стук в окно.
Михаил Евгеньевич вздрогнул и опустил руки.
- Извините.
- Я должна тут... Порядок соблюдать. А не безобразия...
- Извините...
- Тут работа у меня. Дом казенный. Приютили люди, а я... Вы идите домой, Михаил Евгеньевич. Неожиданно все это. Не понимаю я ничего.
- Извините... - сказал Михаил Евгеньевич глухо и быстро вышел.
Осень пришла незаметная, не похожая ни на одну из прошлых. Она была легкой и солнечной, как сестра-близнец лета. Утром казалось, что чуть отличается - и лицом, и одеждой, и походкой, но уже в полдень отличия стирались. К вечеру они исчезали совсем и до самой ночи, что наступала чуть раньше и была чуть прохладнее, чуть задумчивее, казалось, что близнецы-сестры играют в странную игру с людьми.
Их наивный обман настораживал Леониду, утомившуюся уже от долгого-долгого, как жизнь, лета. Хотелось перемены, хотелось дождя, а потом снега и мороза, потому что нужно будет носить дрова, топить печи, протирать полы мерзнущей, каляной тряпкой, стирать грязные следы от ног замерзших пассажиров и быть нужной.
Зимой пассажиров всегда меньше, но работы больше и потому не бывает пустого времени, когда совсем некуда себя деть и от одиночества давит сердце. Но осень не спешила. Подражая лету, она даже не торопилась менять наряд. Медленно, день за днем наносила на одежды легкими мазками желтые и красные пятна, но продолжала играть чужую роль.
Леонида перестала посещать занятия музыкой. Она уходила в эти дни в лес по грибы и за клюквой, благодаря чему приучилась потихоньку торговать на рынке.
Грибов было много, как никогда, ягод тоже, и поэтому ранним утром она бегала на базар продавать то, что собирала в окрестных лесах.
Антонина Петровна не обращала внимания на новое увлечение своей уборщицы и на то, что та охладела к пению. Никто не обратил внимания на то, что Леонида не ходит на музыкальные занятия. Никто кроме Семенова.
-Чего, в баян-то играете с композитором? - язвил он, легонько, незаметно щипая ее за бок. Глаза его при этом щурились напряженно и зло.
- Не играем, - отталкивала устало его руку Леонида.
- Что ж так? - переживал Костик.
Леонида неопределенно пожимала плечами и спешила скрыться в своей комнате.
Антонина Петровна напротив, выражала интерес только по поводу клюквы и грибов.
- Леонида, ты все в лесах пропадаешь?
- Когда свободна...
- Набери мне ведерко клюквы для золовки, если не трудно. Не трудно тебе, Леонида?- спрашивала Антонина Петровна приказным тоном.
- Не трудно, - соглашалась Леонида. - Я быстро беру. Ягода крупная нынче. Я в Стехновское болото поладила ездить. Нилыч меня берет. С билетом, конечно, - скороговоркой выдыхала она, лишь бы не дать возможности Антонине Петровне спросить ее о чем-то другом.
- Пальто надо зимнее справить, сапоги нужны. Вот подкоплю немного про черный день...
- Все наряжаешься? Невеста... - кривила ярко накрашенные губы Антонина Петровна.
- Холода скоро, а у меня фуфайка и резиновые сапоги... Валенки прохудились.
- Ну-ну... Стояк покрась, - резко бросала Антонина Петровна. - Валенки ее волнуют больше, чем работа. Ну-ну...
Антонина Петровна изменилась, вернее ее как будто подменили. Она стала нервная, дерганая и злая. Ее рвение к работе иссякло в одночасье, она теперь больше сидела в своем кабинете, красила ногти и вызывала всех по очереди «на ковер», когда становилось скучно. Потом она неожиданно срывалась в парикмахерскую, потом в райком партии, где всегда находились важные дела. И лишь на музыкальные занятия Антонина Петровна являлась неизменно веселой, цветущей, в ярком наряде, чуть припоздав, как царица на бал.
Все оживлялись, привычно радуясь появлению начальницы, и принимались усердно балагурить, словно давным-давно ее не видели и очень соскучились. Антонина Петровна дарила нежный взгляд Михаилу Евгеньевичу и послушно, как девочка-школьница присаживалась напротив него, готовая не только петь по его команде, но и что угодно выполнять вплоть до разных глупостей.
Михаил Евгеньевич сухо, понимающе улыбался ей и играл торжественный марш, приветствуя одну из лучших певиц.
Другая лучшая певица в тот момент в зыбком болоте медленно, осторожно передвигалась от кочки к кочке, выбирая из шелкового мха крупные бусинки недозрелой клюквы для золовки Антонины Петровны. Леонида не переживала насчет пропущенных занятий, но чуть завидовала Антонине Петровне, которая в те минуты самозабвенно распевала:
Ленин всегда живой,
Ленин всегда с тобой
В горе, надежде и радости...
Песня была красивой, невероятно красивой, как церковный псалом, и когда Леонида пела ее, нисходила сладостная благодать веры, какой-то восторг перед великой и неведомой силы, как бывало в детстве в церкви. Церковь потом разрушили, а воспоминание о радости осталось. Беспричинной и необъяснимой радости послушного, безропотного существа перед высоким и истинным, бездонной такой радости отсутствия страха. Эту радость она потом нигде не могла отыскать и вот нашла. Когда песня заканчивалась, пропадала и радость. А страх имел название. Он был не тот Божий страх, который от рождения жил в Леониде и непрерывно судил ее душу, а внешний, людской, громогласный, который осуждал ее поступки. Так ли села, так ли поклонилась, так ли улыбнулась, туда ли пошла...
Хорошо было в болоте собирать клюкву. Здесь можно было не улыбаться вовсе или смеяться громко, если вдруг захотелось, или даже петь забытое почти:
Господи Иисусе Христе
Сыне Божий
Помилуй нас грешных...
Тоненько тянула Леонида, продвигаясь от кочки к кочке по теплому, блеклому болоту, где кроме этой песни не существовало других звуков. Потом Леонида замирала на полуслове и оглядывалась в ужасе по сторонам: вдруг кто-нибудь ее услышал и расскажет потом начальнице, как ее работники в лесу церковь устроили. В райкоме ее за это не похвалят. Но жажда радости была сильнее страха и через несколько минут Леонида опять тихонько напевала. И корзинка наполнялась быстро, словно клюква сама прыгала в нее, не касаясь рук Леониды. Острая, колкая осока шуршала и не ранила ее пальцы.
- Вот уже и на пальто, и на сапоги есть, - улыбалась Леонида Курильским островам, отдыхая дома, поворачивая голову так, чтобы гряда островов превратилась в ответную улыбку.
- Вот уже я тоже буду ходить как женщина, мелкими шажками. Пальто длинное-длинное. А ботики на каблучке. А я иду... Как в молодости...
Но улыбка Курильских островов была кривой и недоброй.
Уловив это, Леонида закрывала глаза и упрямо думала: «Может тогда и замуж можно будет идти, в таком пальто».
Она счастливо вздыхала и, открыв глаза, натыкалась на гримасу Новой земли. Остров недовольной подковкой всегда портил ей настроение.
«Хорошо ли, плохо ли будет пальто, но без него замуж не пойдешь» - говорила Леонида назидательно Новой земле. - «Мне и в узелок собрать нечего. Две кастрюльки, две тарелки. Невеста...»
Леонида горько усмехалась и безнадежно смотрела в белое пятно над Евразией. Оно говорило, что эта часть потолка не тронута протечкой и представляло собой Северный Ледовитый океан. Его холодная, таинственная белизна в мелких разводах и щербинках штукатурки, означавшие валуны, барханы, горы, дышало безжизненным холодом, одиноким, никому не нужным, белым холодом. Наверное, потому люди не интересуются чистым потолком без протечки.
Леонида ежилась. Все, что она имела - это только потолок с картой мира, которую кроме нее не видел, не читал, не понимал никто. И никто кроме нее не мог так разговаривать с этой картой, слышать ответы, задавать вопросы и так радоваться. А другой радости не было. У Леониды ничего не было кроме самой себя и этой вот карты.
Прошел сентябрь и октябрь. Золотая осень, солнечная, тихая, как позднее лето, не собиралось будто никуда уходить. Будто в небе произошла великая ссора между облаками и они уже не плыли дружным, стройным, пушистым стадом за невидимым поводырем, а разлетелись, сердитые и отчаянные и спрятались поодиночке кто над океаном, кто над морем, кто прицепился к острым верхушкам гор - все оказались где-то очень далеко от автостанции и ближайших клюквенных болот. И потому солнцу ничего не оставалось делать, как только светить по-летнему без устали, высушивая шуршащие, шелковые листья.
Болото высохло так, что Леонида могла даже заночевать в нем, не опасаясь промокнуть и замерзнуть. Собирать клюкву ей уже совсем надоело, но наступали октябрьские праздники и приближался районный смотр художественной самодеятельности.
Антонина Петровна по этому поводу разработалась до отчаяния, и кружок пения заседал теперь ежедневно для того, чтобы не потерять форму и занять все-таки первое место в районе. Антонина Петровна организовала пошив в городском ателье васильковых роскошных сарафанов, расшитых золотыми и серебряными цветами из парчи. К сарафанам полагались короны из картона, обтянутого тканью, очень похожие на кокошники. Такой у Леониды остался в сундуке от прабабки.
Кокошник был расшит речным жемчугом и был не очень красивым, потому что жемчуга было мало. Бабка объясняла, что много пришивать было не положено. Сколь богатства - столь и красоты, а врать нельзя. Богатства было маловато.
Короны были расшиты крупными пластмассовыми белыми бусинами. Древний жемчуг словно неизлечимо заболел и стал пухнуть, превращаясь в дутую пластиковую опухоль. Эти смертельно светящиеся короны были сложены на стол в кабинете Антонины Петровны и каждая была подписана изнутри карандашом по картону, чтобы не перепутать.
Леонида нашла свою фамилию аж на трех коронах, но все были ей великоваты. Это легко можно было исправить, покрепче завязав корону лентами.
- Ничего не трогай! - приказала Антонина Петровна - Сарафаны погладь, я утюг приготовила, и повесь в шкаф. Короны не трогай.
Леонида трепетно кивнула.
- А которая - моя? Примерю хоть вечером, - счастливо замирая сердцем, спросила она.
- А никоторая, - равнодушно улыбнулась Антонина Петровна, - На тебя денег не хватило, костюмы слишком дорогие.
- Не хватило? - переспросила Леонида.
- Не хватило! - с вызовом повторила Антонина Петровна. - Ты и так тут у нас... На все готовое. Еще и женихи табуном носятся! Тут тебе и жилье, и зарплата, и гости, и праздники. Все, что хочешь.
Антонина Петровна побагровела, вся затряслась, не в силах совладать с собой.
- Чем ты это от нашего государства заслужила? Чем ты лучше других людей? Лучше меня, к примеру? Ну?
Глаза ее налились кровью, а крылья носа наоборот побледнели, губы и подбородок стали синеватыми, как у больного сердечника.
- Ничем, - проронила Леонида.
- Вот! - воскликнула торжествующе Антонина Петровна. - И молчи тогда! Скажи мне спасибо, что я добрая пока. Но добро мое скоро кончится. Я не стану терпеть всяких безобразий! Не допущу худой славы своего предприятия.
- Спасибо, - кивнула Леонида, упершись глазами в пол.
- На каждом углу говорят, уже в райкоме партии меня спрашивали, что за любовь там у вас крутится? А еще памятник Ленину во дворе! Не достойна такая организация памятника Ленину! И ты еще после этого хочешь выйти на сцену районного дома культуры? С песней о Сталине! С какими глазами?!
Антонина Петровна всплеснула обреченно руками и беспомощно присела на стул.
- Это просто кошмар какой-то. Никакого выхода... Не знаю даже, как бороться с таким развратом...
- Что вы говорите, Антонина Петровна! - прошептала Леонида хрипло, - Ничего лишнего я себе не позволяла.
- А с Михаилом Евгеньевичем? - с вызовом воскликнула Антонина Петровна.
- Михаил Евгеньевич - порядочный человек. Он серьезный человек. Зачем вы на него...
- А Костя?
- Семенов? - удивилась Леонида.
- Да, Семенов! Не ожидала я от тебя, Леонида, такого! Ты потому на хор и не ходишь, чтобы с Костей не встречаться. Стыдно, Леонида, он женатый человек, а ты не молодая уже.
- Кто вам такие глупости говорит? Костя?
- Все говорят.
- Да вы спросите сами у Михаила Евгеньевича...
- Что я должны спрашивать?! Как у тебя язык-то поворачивается! Ты на Михаила Евгеньевича не заглядывайся. Нос у тебя не дорос! Он - музыкант! Великий человек для нашего города! А ты кто? Вылезла из грязи в князи! Погладь сарафаны. А короны никому в руки не давай. Займись делом, пока мое терпение не кончилось.
Антонина Петровна тяжело вздохнула и ушла.
- В грязи никогда я не была. Жили тяжко, но грязи не было, - шептала Леонида, вышагивая, как цапля в широких резиновых сапогах по болоту. - Как князья живут, не знаю, а в грязи не была...
Тихое, сонное болото настороженно просыпалось от ее решительных шагов.
- Князь князем и помрет, а кто в грязи не был, тот в грязь не полезет, - выговаривала Леонида, сурово глядя под ноги.
Она-то, тихоня, послушница, да вдруг стала перечить, шуметь, не соглашаться с начальством - на все клюквенное болото! - слышал бы кто! Вороны - и те не верят - косят глазами-бусинками - взлетать или не взлетать? Успокоится или нет, что случилось такое с тихой, неприметной во мху ягодницей?
- Каждому - свое! Чужого не возьмешь, а от родного не отпихнешься. Вот и все! - с возмущением говорила Леонида пригревшейся на кочке змее.
Гадюка впилась в нее взглядом и не двинулась с места.
- Чего таращишься? Спать уже тебе пора, а ты все ползаешь. Зима на дворе - миролюбиво добавила Леонида и неторопливо обошла гадюку стороной, чуть удивляясь, что та не отреагировала на нее как на человека.
- Я уже и на человека не похожа, наверное, - пожала плечами Леонида. - Гады даже не боятся. Видать и правда, из грязи я...
Сапоги ее чвякали в жидком, вязком мху все сильнее, кочки становились все выше, словно росли на глазах. Клюквы на них было столько много, что казалось - кто-то ободрал со всех корон во всей стране перед смотрами художественной самодеятельности белые пластмассовые жемчужины, измазал их неровно кровью и рассыпал по Стехновскому болоту.
Леонида цеплялась полупустой корзиной за ветки и не останавливалась. Клюква так и просилась в руки, но собирать ее Леонида не стала.
Теплое зимнее пальто и меховые ботинки на каблуке уже неделю лежали в чемодане под кроватью. Некому было показать. Леонида мечтала нарядиться и пройди по городу. На нее, на красивую, модную, аккуратную, такую же, как все другие женщины, будут смотреть и улыбаться все встречные люди, а она будет улыбаться им. Она будет другая, не такая, как раньше, с тряпкой, в фуфайке, с растрепанным веником в руках, и этой другой, в новом пальто, не стыдно будет си с Михаилом Евгеньевичем пройти по тротуару, в парке погулять. Только вот все равно все будут помнить ее фуфайку, рваные валенки, красные от мороза руки, выкручивающие мокрую тряпку.
Леонида внезапно остановилась и присела на кочку, будто кто-то невидимый шепнул ей на ухо недобрую весть. Она долго сидела, уставившись в корзинку с клюквой, тихо покачивая головой, соглашаясь с тем, что кто-то будто бы шептал ей на ухо.
Потом она медленно поднялась, высыпала из корзинки клюкву, откинула пустую, ненужную корзинку в сторону и тяжелыми старушечьими шагами побрела по топкому, рыхлому мху в сторону дороги. На автобус опоздала, пошла пешком.
Ночь была холодной. Осень сразу стала зимой. Резина сапог задубела, подошвы громко щелкали об асфальт и скользили на редких лужицах. Ноги у Леониды сильно замерзли и, увидев огни приближающегося города, она ускорила шаг.
Скоро нужно было открывать автостанцию, а она еще и печки не натопила, и сарафаны не погладила. Сегодня - генеральная репетиция, а потом - смотр.
Сегодня она увидит его после такой долгой, такой мучительной и бессмысленной разлуки. Она увидит его и опять ничего не сможет скрыть, а он опять ничего не станет скрывать, и все вокруг еще раз убедятся в том, что они...
А потом будет районный смотр, толпы хоров в расшитых сарафанах и кружевных коронах... Которые женщины - в синих, которые - в красных, а сарафаны длинные, а женщины статные, строгие, стройные, а Клава-учителка - солистка, у нее голос лучший в городе... Михаил Евгеньевич заиграет на баяне, и послушные любому его движению ряды женщин и мужчин будут петь такие хорошие песни.
Леонида подошла к зданию автостанции, трясущимися, замерзшими руками открыла замок, быстро заперла дверь изнутри и почти бегом вбежала в свою комнату. Плотно занавешенное байковым одеялом окно не давало свету проникнуть из комнаты наружу.
Леонида быстро сняла сапоги, сунула холодные ноги в валенки и стала накладывать в печку дрова. Единственное, чего она сейчас хотела больше всего на свете - это нагреть комнату, выпить стакан чаю и лечь спать.
Дрова разгорались быстро. Но нужно было еще натопить зал ожидания и кабинет Антонины Петровны.
Леонида с сожалением убрала ладони от жаркого, ласкового огня и пошла в кабинет Антонины Петровны. Включила там свет, взяла веник, смела им быстро крупный мусор возле печки и вдруг увидела посреди стола крупный лист бумаги. Что-то подтолкнуло ее в этому листу.
«Ты не глупая, давно должна понять, что пора и честь знать, уходи»
Неровные, нервные буквы Антонины Петровны клонились то вправо, то влево и только подпись была четкой, непреклонной: «А.П.»
Леонида облегченно кивнула, будто нашла то, что давно искала. Она вернулась в комнату, достала из-под кровати чемодан, надела новое пальто и ботинки.
Подняв голову вверх, долго и напряженно изучала потолок. Никакой карты мира на потолке не было. Только серо-черные пятна от облупившейся штукатурки, трещины и провалы, которые срочно нужно было ремонтировать, иначе потолок обвалится...
Никаких морей и океанов, только грязновато-белый, сыпучий мел. Никаких островов и материков, а только гнилые, обнажившиеся доски и щели в них. Полуистлевшие останки дранки вместо гор и рек, старый, дряхлый потолок вместо необыкновенного мира...
Мир рухнул.
Леонида взяла чемодан и стала осторожно выбираться из-под его обломков.