Русская народная линия
информационно-аналитическая служба
Православие  Самодержавие  Народность

Частицы бытия. Роман с философией

Александр  Казин, Русская народная линия

22.09.2012


Часть 1. Александровский парк …

От редакции. Продолжаем публикацию автобиографической повести известного петербургского философа и публициста, доктора философских наук, профессора, постоянного автора РНЛ Александра Леонидовича Казина «Александровский парк». Выступая на этот раз в качестве автора художественно-мемуарной прозы, автор рассказывает читателю о наиболее значимых событиях и лицах своего детства и юности, пришедшихся на 1940-е - 60-е годы. Наряду с исторической и событийной конкретикой, повесть содержит также религиозно-философские размышления автора, касающиеся описываемых событий, и не только их. Полностью повесть должна увидеть свет в издательстве «Петрополис» осенью текущего года.

* * *

Бегут за днями дни, и каждый день уносит частицу бытия...

А.С.Пушкин

Со временем вообще перестанут выдумывать художественные произведения.

Будет совестно сочинять про какого-нибудь вымышленного Ивана Ивановича.

Писатели, если они будут, станут не сочинять, а только рассказывать то значительное

или интересное, что им случалось наблюдать в жизни.

Лев Толстой

Да и кто из вас, заботясь, может

прибавить себе росту хоть на один локоть?

Мф.6,27.

 

Начало. Часть 1 

 

Комната

В отличие от Фрейда, я не склонен абсолютизировать детские переживания, тем более эротические (тут я солидарен с набоковским ехидством по поводу «венской делегации») - тем более, что собственно эротики в моем раннем детстве я почти не припомню. Конечно, теплое присутствие матери всегда было на первом плане, но никакого «эдипова комплекса» я не испытывал вплоть до появления отчима, Петра Яновича, что произошло значительно позже, когда я учился уже в четвертом-пятом классах. Да и то это была скорее не ревность, а раздражение по поводу вторгшегося в мою жизнь (и прежде всего в мою комнату) чужого человека. Но не стоит опережать события.

Как я уже сказал, мы жили в 22-х-метровой комнате вчетвером с мамой и двумя бабушками. Комната была с левой стороны перегорожена большим шкафом, как бы разделявшим её надвое. За шкафом находилась мамина кровать, перед ним слева - кушетка «бабы Черной», отгороженная от середины комнаты большим обеденным столом, раздвигавшимся для прихода гостей. Справа от стола через проход была постель «бабы Белой», а моя кроватка стояла ближе к входу, справа от входной двери. После того, как Надежда Георгиевна покинула нас, там поставили диван (впоследствии раскладной), служивший мне ложем вплоть до 1968 года - года переезда. Всю противоположную стену занимали большие окна и прозрачная балконная дверь, выходившая - я уже писал, куда...

В комнате находилось немало ценных фамильных вещей Шпарвартов. Стоял письменный стол моего отца со старинным чернильным прибором, пресс-папье и великолепной настольной лампой бронзового цвета. Ели мы серебряными ложками, на которых была выбита дата «1859». Всё это и сейчас живет у меня в новой квартире. Была ещё настоящая антикварная бронзовая фигура полуобнаженной девы, держащей в руке светильник, но я её - кажется, классе в пятом - недолго думая, отнес на школьный двор и бросил в общую кучу, когда нас заставляли собирать металлолом, за что получил приличный нагоняй от отчима. Правую «парадную» стену комнаты занимали две загадочных масляные картины в золоченых овальных рамах, на одной из которых изображен испанский город Мадрид, а на другой - французский Трувиль, причем живописное полотно украшено было ещё кусочками цветной слюды, так что они сверкали и переливались, особенно при электрическом свете. Эти картины и сейчас висят у меня на стене купчинского дома, хотя, к стыду своему, я так и не знаю их происхождения. Как-то в студенчестве я даже написал стихи про эти картины, кончавшиеся таким словами:

 

Испанский художник

Портрет на стене

Давным-давно

Посвятил мне.

 

Мама приходила с работы около шести часов вечера. Работала она старшим школьным врачом Ждановского (теперь Приморского) района Ленинграда, обедала и ложилась отдохнуть. Телевизоров тогда ещё не было - первый телевизор у нас появился только в 1963 году, когда я учился уже на первом курсе университета. За меня отвечали бабушки. Конечно, я, как и все дети, пробовал рисовать, лепить, играть в шахматы, зимой катался на коньках (наш каток в парке был там, где сейчас расположен известный «мини-Петербург» с глазеющим на него посетителями), летом - на велосипеде, но основным моим занятием было чтение. Подобно Горькому, многим хорошим в себе я обязан книгам. Сначала в бабушкином исполнении, а потом сам я читал Пушкина, Лермонтова, Жюля Верна, Робинзона Крузо, Гулливера, Дерсу Узала, маленького лорда Фаунтельроя. Очень любил книгу Р.Авенариуса «Юношеские годы Пушкина», наслаждался «Коньком-горбунком» Ершова. Всего, конечно, не перечислишь, да и не нужно. Главное, что стоит отметить - развитие у меня (посредством чтения) того, что психологи называют продуктивным воображением, и чего почти лишены современные дети, растущие в готовом мире виртуальных клипов/ симулякров. Подобно художнику-модернисту, я воображал себе - вслед за писателем - новые вселенные, обладая вместе с тем по отношению к ним несомненным чувством собственности и интимного первородства. «Мой Жюль Верн», «мой Пушкин» - тут несомненно права Цветаева, хотя теперь я понимаю, что существуют подлинные Пушкин и Жюль Верн, открывшие людям свои неизведанные планеты по благодати Божией:

 

Тщетно, художник, ты мнишь,

Что творений своих ты создатель.

Вечно носились они над землею,

Незримые оку.

(А.К.Толстой)

 

Кроме чтения, были, конечно, и другие занятия, но все мои опыты по практической части оказывались, большей частью, неудачны. Я никогда не любил и не умел ничего делать руками - и сейчас не люблю и не умею. Мой любимый друг философ Эльмар Соколов (о нем ниже) иногда называл меня беспочвенным человеком, и в смысле отвращения к любой материальной деятельности это правда. Спортом я тоже не занимался - только в восьмом классе я увлекся настольным теннисом. Кроме прогулок в парке (сначала с бабушкой) и чтения, я до школы, в сущности, ничем специально не занимался, если не считать не очень удачной попытки научить меня немецкому языку. Лет в 6 меня отдали в так называемую «группу», которую частным образом вела природная немка Эльза Карловна. Раза 2 в неделю меня водили к ней домой на улицу Большую Монетную (тогда Скороходова), куда приходили ещё человек 5 детей, мы там играли, пили кофе с молоком и пытались говорить по-немецки, хотя я мало немецкого оттуда вынес. Честно говоря, мне всегда лень было заниматься иностранным языком, которого я так толком и не выучил, в отличие от моего сына Филиппа, который изъясняется по-английски как по-русски, и читает на этом языке лекции в американских университетах. Между прочим, именно находясь на одном из занятий в этой группе, я услышал о смерти Сталина. Помню, как многие плакали прямо на улицах. Значит, было 5 марта 1953 года.

 

Соседи

Как я уже упоминал, в нашей квартире имелась детская компания. Дети были разные, но общались довольно тесно, благо места хватало в нашем большом коммунальном коридоре, заставленном шкафами и корзинами - на каждую семью по шкафу. Старшей была девочка Ляля, свысока относившаяся к нам, малышам, и третировавшая меня как «гогочку» и маменькиного сыночка. Однако у неё был патефон, потом проигрыватель, и я до сих пор при звуках заунывного «Маленького цветка» мгновенно переношусь памятью в её комнату, смежную с нашей, и всю заставленную зеркалами. Однажды из-за неё я чуть не пострадал. Была она довольно симпатичная, за ней ухлестывали большие парни в парке на катке, и когда они узнали, что я её сосед, стали приставать ко мне с расспросами, где она живет, и как её фамилия, Я пытался не выдавать, но, в конце концов, назвал её фамилию - правда, несколько искаженной. С уличными и дворовыми мальчишками я вообще мало водился: что-то меня от них отвращало. Гораздо позже, как помнится, Ляля показывала мне нож, оставленный у неё на хранение знакомым приблатненным парнем, ушедшим в армию; потом он стал её мужем.

Другим моим соседом - в комнате слева - был Сашка, годом старше меня. Особой дружбы с ним у меня не было, но мы с ним мерились силой, боролись, иногда ходили в кино, порой даже пели песни дуэтом - например, «Варяга» или «По долинами и по взгорьям». Учился он неважно, читал мало, мать его работала уборщицей. Отцов ни у кого из нас не было - война. Были, правда, у Сашки, два старших брата, Олег и Игорь, служившие на флоте матросами. Помню, как они принесли и подарили Сашке новый велосипед, а потом напились и подрались с сожителем его матери. Грохот в квартире стоял неимомерный, я от страха забрался куда-то под диван. Из комнаты слева нередко неслись крики - мать часто била Сашку ремнем, и орала на него благим матом. С этим Сашкой связаны у меня и какие-то детские пакости сексуального характера, но писать об этом противно. Была у него ещё столетняя бабушка, не умевшая ни читать, ни писать. Я ей говорил: «Вот это буква А, а это Б», и она соглашалась. В один прекрасный день она умерла, её обмывали хорошо выпившие братья-матросы прямо в их комнате на столе, потом она всю ночь там лежала, и я боялся, что она встанет и пойдет по коридору. Впоследствии Сашка закончил «ремеслуху» и стал рабочим. Последнее мое воспоминание о нем - я завязываю ему галстук, чего он сам делать не умел, а он в тот день собирался, кажется, на собственную свадьбу.

В комнате напротив жила семейная пара - дядя Леша-шофер и его жена Шура, работавшая счетоводом в магазине. Эта Шура, кстати, оказалась первой женщиной, виденной мною полностью обнаженной через неплотно закрытую дверь в ванной. Дядя Леша приходил после работы в кирзовых сапогах, ему грела воду старушка-мать, он мыл руки, выпивал полстакана водки и обедал, смачно чавкая вареным мясом. Тетя Шура, видимо, изменяла ему, после ряда скандалов они развелись, и дядя Леша стал жить в комнате Сашки с его матерью. Иногда он напивался и матерился на всю квартиру, пытаясь побить свою бывшую жену. Была ещё маленькая, в 9 кв. метров, комната для нашей прислуги, в которой одно время жила семья из пяти человек - муж, жена, бабушка и двое детей. Правда, довольно скоро советская власть дала им другое жилье - не знаю уж, какое.

Восстанавливая сейчас в памяти эту быль, я не удивляюсь ничему и ни от чего не оказываюсь. Почти все тогда так жили. Конечно, я был тогда ребенком - не знаю, как бы я выдержал подобную жизнь взрослым. Бывали в ней и хорошие моменты. Все ходили, например, друг к другу «на телевизор», помогали при болезни, один раз даже отмечали вместе Новый год. По радио передавали прекрасную классическую музыку и народные песни, мы все смотрели хорошие русско-советские фильмы, у нас был единый городской фольклор. Жизнь оборачивалась, прямо по Николаю Федорову, «общим делом», особенно на коммунальной кухне, где я помню ещё керосинки и примусы, пока в Ленинград не провели газ. С течением времени, однако, общего в этой жизни оставалось всё меньше, жильцы (в том числе и дети) постепенно отдалялись друг от друга, так что, когда я покидал наше бывшее фамильное гнездо, я уже почти ни с кем из соседей не разговаривал, да и они со мной тоже.

Так промелькнули мои детские годы. Надо ещё сказать, что рос я довольно болезненным мальчиком, часто лежал в постели, воспаления легких были у меня обычным явлением - может, тогда и выработались у меня вкус и привычка к одиночеству. Уже тогда я ясно ощутил, что есть «Я» и «не-Я», разделенные непробиваемой онтологической стеной, хотя Беркли и Фихте прочел значительно позднее. Может, я так и остался бы до конца жизни на этой солипсистской («Я - «бог») позиции, если бы жил где-нибудь в другом месте, или хотя бы несколькими этажами ниже, где перед моими глазами не разворачивалось бы почти с принудительной силой пространство света, пересиливавшее (или, по меньшей мере, уравновешивающее) все остальное. Стоило выйти на балкон - и вот он, мир Божий. Правда, я не знал тогда, что он Божий.

 

Родственники

 

Гм, гм, читатель благородный,

Здорова ль ваша вся родня?

 

Пушкин, как всегда, попадает в точку. Отношения между родственниками у русских, действительно, довольно странные - мы ценим не столько кровь, сколько дух. Я много раз видел, как, например, кавказцы мгновенно определяют по лицу земляка: свой своего издалека чует. У меня были (и есть сейчас) близкие по крови люди, однако они так и не стали для меня ближними.

Самым близким по рождению был дядя Коля, родной брат мамы и сын бабы Черной. Жил он с семьей в Москве, был каким-то начальником средней руки, изредка приезжал в Ленинград, но в нашей единственной комнате это превращалось - во всяком случае, для меня - в муку. Хотя был он неплохим и даже веселым человеком, любил выпить и пошутить. Помнится, уже в студенческие годы, во время его очередного приезда в Ленинград, мы пошли с ним в ресторан перекусить. Напротив сидел какой-то мужчина, и дядя Коля вдруг начал громко провозглашать тосты за его здоровье. Тот обиделся, я думал, они подерутся, но обошлось. Последний раз я видел его в 1969 году, когда он приезжал на похороны бабушки. На похороны своей сестры - моей мамы - он уже не приехал.

У дяди Коли была жена тетя Валя, которая много улыбалась, но улыбка её была какая-то ненастоящая. Лично мне она ничего плохого не сделала, но когда умерла баба Черная, она вдруг стала присылать нам письма, где писала, что мы бабушку ограбили, спилили с её мертвой руки обручальное кольцо и т.п. Я, помню, сильно удивился, но с тех пор она перестала для меня существовать. Живут в Москве их дети - моя двоюродная сестра Марина и брат Борис. С Мариной мы дружили в детстве, когда она изредка появлялась у нас, с Борисом виделись мало, всего раза три в жизни, но я до сих пор благодарен ему за то, что он подарил мне почти новый экземпляр моего любимого «Таинственного острова» с братской надписью. Никакой связи с ними у меня сейчас нет.

По соседству с нами на Кронверкском проспекте жила тетя Нина (двоюродная сестра моей мамы) со своим мужем дядей Митей (Дмитрием Михайловичем Трофимкиным). Тетя Нина была добрая толстушка, преподавала французский язык и разрешала мне гулять в парке с их великолепной черной немецкой овчаркой Дели, которую я обожал. Что касается дяди Мити, то из всех моих родственников он был наиболее серьёзным и талантливым человеком. Служил он по строительной части, видимо, в немалом чине, потому что жили они в огромной трехкомнатной квартире, выходящей окнами прямо на Петропавловку. В дяде Мите чувствовалась какая-то внутренняя сила, он был даже красив, как бывают красивы умудренные жизнью крепкие старики. Кроме того, он был художником и прекрасным фотографом. По некоторым его тогдашним словам могу судить, что был он убежденным коммунистом.

Имелся ещё дядя Миша - брат тети Нины. Это был enfant terrible казинского рода. Одно время он приходил к нам в форме морского офицера с кортиком и позволял мне играть с ним, но потом с ним что-то случилось, он бесконечно менял места работы, жительства и жен (одну из них я, каюсь, выгнал на улицу ночью, не захотев ночевать с ней в одной комнате). Венцом его эпопеи стал фельетон в газете «Ленинградская правда» (с которой я потом тесно сотрудничал). Назывался он «Доцент за 30 копеек», где рассказывалось о моем дяде, который якобы сам себе присвоил ученую степень. По нынешним временам, когда свободно продаются и покупаются любые дипломы и звания, это, конечно, пустяк, но по советским меркам это требовало осуждения.

Особого упоминания заслуживает друг нашего дома Николай Михайлович Александров, филолог-германист, настоящий доцент педагогического института имени Герцена. Он приходил ко мне на дни рождения всегда с коробкой конфет и бутылкой дорогого марочного вина «Сурож». Как-то за столом зашел разговор о Горьком, и он поразил меня, советского школьника, своим высказыванием: «Горький был совершеннейший мерзавец». Судя по рассказам мамы, Николай Михайлович дружил с моим отцом, а сам происходил из старинного рода петербургских аристократов. Его отец был действительным тайным советником Государя, и в это можно было поверить. Манеры Н.М. решительно отличались от манер окружающих «простых» людей, да и внешность его выдавала иную классовую и генетическую природу: узкое тонкое лицо, изящный нос с горбинкой, пенсне, изысканно правильная речь. Помнится, встретив его в Публичной библиотеке, моя жена Лена решила пригласить его в гости и сказала: «Николай Михайлович, возьмите и приезжайте к нам!». Он улыбнулся и переспросил: «Простите, что я должен взять?». Супруга его, Клавдия Леонидовна, тоже «из бывших», в конце жизни сошла с ума и пряталась иногда у нас в парадной, жалуясь, что её преследуют...

 

Итак, дай Бог им долги дни.

 

Школа

В школу я пошел 1 сентября 1953 года, на год позже, чем следовало, так как родился в ноябре, и меня решили подержать дома ещё некоторое время. Школа № 91 находилась в двух трамвайных остановках от дома, на углу Большой Пушкарской и Введенской. Она и сейчас там находится - в двух шагах от Введенской гимназии, где учился в свое время маленький Саша Блок. Не случайно я так люблю Блока - мы с ним даже росли в одних и тех же местах, включая школу и университет. Справа от школы, если смотреть с её крыльца, за площадью находится небольшой сад, где прежде стояла Введенская церковь, снесенная в 1932 году. Сейчас на стене соседнего дома видна надпись, извещающая, что здесь было явление Божьей Матери. Тогда, конечно, надписи не было.

Хорошо помню торжественный день, когда мама отвела меня первый раз в первый класс с букетом цветов в руках. Нас выстроили парами, отвели на четвертый этаж и рассадили по партам.

Первую учительницу мою звали Екатерина Захаровна Розановская, это была полная пожилая женщина, жила она прямо в школе и вела нас с первого по третий класс. Учила меня писать ручкой с чернильным перышком и считать на счетах до ста. Была она добрая, не сильно образованная, говорила «ножни» вместо «ножницы», «цвет» вместо «цветок» и т.п. Как-то я спросил её, кто такие самураи («В эту ночь решили самураи...»), ответила она довольно невразумительно. Нянчилась она с нами бесконечно, и было с чем. Я, например, когда мне не хотелось поглощать свой завтрак, засовывал домашние бутерброды куда-то себе в штаны, и ей приходилось извлекать их оттуда. Помню я её всю жизнь, хотя и косточки её давно распались: первая учительница, как и первая любовь - знаки сущего. Несравненно меньшее значение имел директор школы, высокий и лысый татарин Михаил Александрович Валишин, которого все очень боялись, и строгая еврейка-завуч Дора Львовна. Был ещё учитель физкультуры, мы его звали Савельич, довольно суровый по обращению со своими учениками мужик. Выстраивая нас в шеренгу («На первый-второй рассчитайсь!»), он обзывал нас рахитами, особенно тех, кто был слабоват в гимнастике и баскетболе. «Так на горшке сидят, а не на брусьях!» - приговаривал он какого-нибудь «рахитика», и я нередко попадал на его беспощадный язык. Правда, потом, когда я, уже выпускном классе, стал почти профессионалом малого тенниса, он меня очень зауважал, и даже стал здороваться со мной за руку. Иногда он запирался в химическом кабинете вместе с учителем химии симпатичнейшим Владимиром Клавдиевичем Зензиновым, и они, как видно было в замочную скважину, пропускали там по рюмочке спирта. Про Владимира Клавдиевича ещё помню, как он начинал диктовать классу свои химические формулы громовым голосом, почти как Левитан: «Алюминий!!!», так что дрожали стекла...

Несомненное отношение к судьбе каждого человека имеют одноклассники, причем в младших классах не меньшее, чем в старших. Некоторые из них остались потом со мной на всю жизнь. 1953 год был последним годом классического гимназического разделения на мужские и женские школы (всё-таки Сталин был советским императором), поэтому среди первоклашек были одни парни, из которых три человека стали потом моими друзьями. Первого звали Саша Штемпель, второго Саша Борухович, третьего Володя Михайлов.

Сначала про первого из них, тем более, что со вторым и третьим мы сошлись значительно позднее. С Сашей Штемпелем мы сидели за одной партой вплоть до седьмого класса, ходили вместе домой (нам было по дороге), перезванивались по телефону насчет уроков (он лучше меня успевал по математике), и, конечно, практически ежедневно гуляли с ним в парке. Вплоть до четвертого класса нас сопровождала маленькая старушка тетя Шура, то ли прислуга, то ли дальняя его родственница, которой моя мама ещё что-то приплачивала от себя. Была она, очевидно, начитана в библейской литературе, так как нередко потчевала нас цитатами, «как боженька сказал». Помню, как я поразился, услыхав от неё, что были люди, жившие по восемьсот лет. Зимой мы катались на лыжах вокруг Петропавловской крепости, строили снежные берлоги в сугробах, ходили на каток, один раз даже там подрались. Жил Саша на улице Воскова, в одном из тех маленьких запутанных переулков, которыми славится Петроградская сторона. В его доме было печное отопление, что мне было в диковинку. К тому же Саша был ярко рыжий, как и его отец, служивший где-то пожарником. Особенно любили мы с ним ходить в Артиллерийский музей, расположенный на кронверке Петропавловской крепости, в грандиозном здании бывшего николаевского арсенала. Думаю, это одно из лучших мест в Петербурге, его подлинный genius loсi. По дороге через парк надо было пройти мимо не менее выразительного здания Травматологического института (сейчас там Академия правосудия), построенного в начале ХХ века в стиле северного модерна. На одном из фасадов этого строения находится большая мозаичная икона Божией Матери, исполненная по рисунку Петрова-Водкина. Тут мы неоднократно наблюдали, как некоторые проходящие мимо женщины вдруг бухались на колени и начинали креститься, что вызывало у нас преимущественно смех: ни в каких богов мы не верили. Более того, когда у одной девочки - уже во втором классе - мы обнаружили крестик на шнурочке, издевательствам не было конца. Бедная девочка (фамилия её была, если не ошибаюсь, Панфиленко) плакала и не знала, куда деваться. Теперь она может утешаться тем, что уже в раннем детстве пострадала за Христа.

Конечно, поначалу в школе было очень неуютно. Я имею в виду сам способ публичного существования в коллективе, в толпе, в стае ровесников. Собрание детей отличается почти теми же качествами - и хорошими и дурными - что и сборище взрослых, что лишний раз демонстрирует падшее состояние маленького человека с его «невинной слезинкой», о которой так сокрушался Достоевский. Подобно герою набоковской «Защиты Лужина», я инстинктивно пытался найти в пространстве точку, равноудаленную от всех моих одноклассников. Ровесники, с которыми мне ежедневно приходилось проводить сначала по четыре, а затем по пять и по шесть часов, большей частью казались мне грубыми, злыми, так и норовящими сотворить мне какую-нибудь гадость. Потом, уже будучи взрослым, и наблюдая детские и юношеские компании, я многократно убеждался в правоте тех своих печальных впечатлений: дети первым делом стремятся самоутвердиться за счет другого. Особенно это касается мальчишек, где всё решает физическая сила. Помню, как в классе пятом, когда мы с моим другом Штемпелем дразнили одну девочку по фамилии Мухамеджанова («Мух, мух, мух...»), она попросила Володю Михайлова (будущего моего юношеского приятеля и собутыльника) унять нас, и он, будучи гораздо сильнее, взял и стукнул нас с Сашей друг о друга головами: вопрос был решен. Был в классе ещё один силач, Игорь Гвоздев, добродушный по природе парень, но уже в восьмом классе они так страшно подрались с тем же Михайловым в раздевалке спортзала, что разнять их смог только сам подоспевший Савельич. Не знаю уж, как они друг друга не покалечили.

Так или иначе, уходя из школы и возвращаясь домой, я облегченно вздыхал, как бы оставляя где-то в другом измерении напряжение школьного пространства-времени. Думаю, здесь играло свою роль и мое интеллигентское («дворянское») происхождение: большинство однокашников были вполне рабоче-крестьянскими ребятами. Говорю это без всякого снобизма и желания выделиться. Просто я отчетливо ощущал, что они другие, даже «Другие» с большой буквы, если вспомнить излюбленное словечко постмодерна, который, кроме этого «Другого», ничего и не видит. И тогда и теперь я пытался/пытаюсь войти в общение ( утверждение общего) с другими, превратив таким образом другого в ближнего. К сожалению, это редко удается. В начальных классах это удалось с Сашей Штемпелем. Позже - с Сашей Боруховичем (да и то с оговорками). Была ещё девочка Оля, которая недолго сидела со мной за одной партой. Потом она вдруг заболела и умерла. Помню, мама сказала мне об этом на улице, темным вечером, в отвратительную слякотную погоду с тающим на лету снегом, какой бывает, наверное, только в Петербурге. Я почувствовал какую-то беспросветную тяжесть в окружающем, во всём этом мокром, гниющем мире, где Оли уже никогда не будет. Так во втором классе меня впервые слегка коснулся своим крылом ангел смерти - представитель иной, темной стороны существования.

 

Дочь адмирала

Во втором классе я испытал и первую влюбленность. Её звали Лена Федорова, она была дочь адмирала и жила с родителями в отдельной (!) двухкомнатной квартире, в которую меня один раз пригласили на её день рождения. Не помню, как это началось, но навсегда осталось в моей памяти, как я трепетал даже подойти к ней, и тем более с ней разговаривать. Один раз нас поставили с ней парой идти вниз после уроков, я замер от восторга, и до сих пор ощущаю в своей руке её восхитительную ручку. Конечно, любовь эта была лишена всякого телесного вожделения в узком смысле слова. Но это была самая настоящая любовь - человек представал в своей полноте как произведение Божье, уникальное, манящее и прекрасное. Впервые такое острое переживание тождества личности и бытия («Все сущее тебя не стоит...») мне подарила эта, в общем, вполне обыкновенная девчонка-второклашка. Это потом уже мне пришлось познакомиться и с любовью-эросом, и с любовью-филией, и с любовью-агапе. С любовью-радостью и с любовью-мучением. В связи с любовью-мучением не могу не сказать несколько слов о своем отчиме, Петре Яновиче Вуксе. Был он петербуржцем с эстонскими корнями, умел говорить на этом редком языке, и когда мы ходили с ним на Сытный рынок покупать картошку, он общался с эстонскими крестьянами на их родовом наречии. С моей мамой они были знакомы ещё до войны, Петр Янович был значительно старше её, он воевал ещё в Первую германскую. Они с мамой любили читать вслух русскую классику, причем Петр Янович начинал иногда громко рыдать над прочитанным; то же самое иногда происходило с ним публично в кино во время показа трогательных сцен. Ходили они с мамой также в филармонию, но меня с собой не брали: мал был ещё. Характера он был довольно тяжелого, любил поговорить о ежовых рукавицах, и прочих способах «военного» воспитания. Никогда не курил и не брал в рот спиртного. Особенно мне запомнилось, как он буквально часами мог подметать пол в нашей комнате, подбирая пальцами каждую пылинку, или столь же долго натирать в ней пол, раздеваясь при этом до пояса, причем с него градом катился пот. Мы ходили с ним в баню, он помогал мне с математикой, однако его присутствие сильно меня удручало, я как бы лишался в его присутствии своего места. Прожил он в нашей комнате, наверное, около года, я жаловался маме, что мне тяжело, но всё как-то тянулось - до тех пор, пока (это было в начале пятого класса) я проснулся ночью и услышал за шкафом, где спали мама с отчимом, такие звуки, от которых я зарыдал, и проплакал, кажется, чуть ли не до утра. На следующий день, после школы, Петр Янович решил поговорить со мной серьёзно, сказал мне: «мама - моя жена», но дела это не поправило, и ему пришлось вернуться жить в свою двухкомнатную квартиру на Лесном проспекте. Он оставался другом нашей семьи вплоть до самой своей смерти в 1969 году, когда я уже заканчивал университет. Мне потом пришлось нести его гроб. Мир его праху.

 

Саша Борухович

Мой одноклассник Саша Борухович был классический еврей - не столько по внешности (хотя и по ней тоже), сколько, так сказать, по своей внутренней установке. В младших классах это никак внешне не проявлялось, за исключением некоей внутренней сосредоточенности и упорядоченности, мало свойственной русским мальчишкам. Саша был тверд, суховат, умен и точно знал, чего хочет. Жил он недалеко от школы, на Пионерской улице, и мы иногда на большой перемене добегали до его дома за какой-нибудь книжкой, и мчались обратно. Отец его, между прочим, был простым рабочим, что в данном случае звучит как анекдот: еврей-слесарь. Сблизила нас с Сашей любовь к книгам, особенно к поэзии. Уже в старших классах мы сами начали пописывать стихи, и даже посещали одно время литобъединение «Нарвская застава», которое вел поэт Игорь Михайлов. Там я впервые услышал, как читает свои стихи Глеб Горбовский, а с Александром Кушнером мы даже как-то выступали с одной трибуны. Общей нашей страстью с Сашей стал на какое-то время Александр Блок, так что во время общих (уже студенческих) попоек мы всегда чокались с ним «за Александра Александровича». По окончании школы Саша поступил в Институт связи им. Бонч-Бруевича, с блеском его окончил, научился играть на гитаре, сочинял песни, и мы пели их хором, но через некоторое время, когда начали выпускать евреев, он «запал» на отъезд (и уже ни о чем другом не мог говорить и думать), попал в отказ, переживал и, в конце концов, заболел раком легких и умер в 36 лет в страшных мучениях (задохнулся). Я сам застегивал крышку гроба и нес его из морга к катафалку. Потом, после крематория, мы зарыли горстку пепла в баночке - всё, что осталось от Саши - в земле еврейского кладбища. А ведь он никогда - в отличие от меня - не напивался пьяным, всегда вовремя (не позже одиннадцати) уходил домой и прекрасно выполнял упражнения на брусьях, так что даже дотошный Савельич был доволен. Неисповедимы пути Господни.

Что касается собственно учебы, то здесь в младших классах у меня не было никаких проблем. Я отлично успевал по русскому языку и литературе, писал совершенно без ошибок (сказывалось обильное домашнее чтение). Несколько хуже обстояло по математике, но всё было терпимо до пятого класса, когда начались трудные примеры и задачи со многими действиями. Я и тогда и сейчас плохо считаю в уме, забываю цифры и комбинации - думаю, именно поэтому я никогда не мог научиться играть в преферанс, сколько меня ни учили. Забегая вперед, могу похвастаться, что в десятом классе я сделался чуть ли не лучшим учеником по алгебре и геометрии. В пятом же я еле-еле вытягивал на тройку, у нас была суровая математичка (не помню сейчас её имени). Как-то она вызвала меня к доске, я чего-то там написал, она посмотрела и с таким отвращением сказала «Чушь!», что я всю жизнь произношу это сакраментальное слово с тогдашним её непередаваемым выражением. Любил я ещё историю и географию, в общем, у меня были явно выраженные гуманитарные склонности. К химии и биологии я был равнодушен, это было не мое, все эти окислы, пестики и тычинки совершенно не привлекали. Помнится, как-то на уроке ботаники, кажется, в шестом классе учительница нам рассказывала про сорт груши под названием «Бере зимняя Мичурина». Володя Михайлов, сидевший где-то впереди (он был невысок ростом), хохотнул на весь класс: «Бере, гы-гы-гы!». «Да, Бере!» - с вызовом повторила ботаничка. Нынче Володя доктор технических наук и, как он утверждает, какой-то секретный генерал. А ботаничка потом стала директором школы.

 

Проба пера

Если уж я занялся беллетристикой (письмом, как теперь выражаются), то следует сказать, что интерес к этому делу у меня проявился довольно рано. До сих пор в ящике письменного стола хранится моя сказка, записанная от руки мамой под мою диктовку. Было это ещё до школы, когда я и писать-то не умел. Позже, наверное, классе во втором, я написал (сам уже) рассказ «Патрон», который потом перепечатали на машинке. Дело сейчас не в том, о чем был этот рассказ (обычная мальчишеская фантазия), а в том, что в процессе его написания я впервые пережил то, что точно называется вдохновением. В какой-то момент писания я вдруг ощутил, что не могу остановиться, и что это уже не я пишу, выдавливая из себя предложения и мысли, а делает это кто-то другой, некий daimon, как называл его Сократ, а я только успеваю записывать за ним рождающиеся сами собой слова. Я забыл о времени и пространстве, о том, что сижу за столом, что у меня есть руки и ноги - я мчался в ином измерении со скоростью света. «И мысли просятся к перу, перо - к бумаге, минута...» - таинство творческого акта. Уверен, что мир был сотворен именно так. Ведь Бог, по слову святителя Василия Великого - это Поэт (см. его «Беседы на Шестоднев»).

Чуть позднее я пробовал писать стихи. Сначала это были выспренние подражания не то Горькому, не то Державину:

 

О, наше солнце, источник жизни...

 

Потом - уже классе в шестом - я создал шедевр под названием «Петропавловская крепость»:

 

Высятся старые стены

Над величавой Невой.

Волны, седые от пены,

Бьются о берег крутой.

 

Выше - гранитная кладка,

Узкие щели бойниц,

Травы, растущие в камне,

Крики летающих птиц.

 

А шпиль золотою иглою

Вершиной стоит в облаках.

И яркое солнце играет

В его золоченых листах.

 

Я показал эти строки Саше Боруховичу, и он заметил, что на Некрасова смахивает («И яркое солнце играет в косматой его бороде»), наша же учительница по литературе схватила у меня листок с текстом и тут же унесла куда-то. Через день эти стихи красовались на первой странице школьной стенгазеты - как-никак, первая публикация.

 

Валентина Федоровна

С четвертого по седьмой класс нами руководила литераторша Валентина Федоровна Смирнова - пожалуй, лучший педагог, которого я видел. Мало того, что она прекрасно преподавала мои любимые русский и литературу - это была чрезвычайно умная и властная женщина, в лучшем смысле этого слова. Сколько я повидал учительниц (и впоследствии преподавателей вузов, вплоть до профессоров), у которых на уроках чуть ли не на головах ходили! Валентина Федоровна только поднимала бровь - все мгновенно стихало. Вернее, при ней даже и не начиналось, стоило ей только войти в класс с журналом в руке. Она никого не пугала, но излучение её личности действовало неотразимо. Меня она часто вызывала читать вслух какой-нибудь отрывок из Гоголя или Тургенева, у меня это здорово получалось, а она говорила, что при чтении видна душа человека. Валентина Федоровна занимала нас именно как личность - мальчишек и девчонок, вероятно, по-разному. Один раз в седьмом уже классе она явилась на урок с новой прической, очень ей шедшей. Все как-то непроизвольно произнесли «О!», на что она невозмутимо ответила «Пожалуйста, без комментариев!». Нечего и говорить, что о личной её жизни мы не имели никакого понятия. Потом, уже во взрослом состоянии, лет в 28 (я был уже кандидатом наук) мы как-то собрались школьной компанией (человек 10) и позвали её. Она пришла, выпили, закусили, наговорили тостов, а потом я украдкой спросил её: «Валентина Федоровна, а вы замужем?». Не помню, что она мне ответила, но обращался я к ней с тем же трепетом, с каким в шестом или седьмом классе, спрашивал, например, о каком-нибудь учебном предмете. Магия силы бьет безотказно.

 

Куда уходит детство

В 91-й школе я пребывал до восьмого класса включительно. Из этого последнего «детского» класса я запомнил, прежде всего, опять-таки уроки литературы, Их вела уже другая преподавательница, тоже неплохая, но без той волшебной ауры, какая окружала Валентину Федоровну. На эти уроки надо было брать с собой большую хрестоматию, в которой было много стихов и поэм Пушкина, включая «Евгения Онегина». Я запоем читал пушкинские тексты все подряд прямо на уроке, мало обращая внимания на то, что происходило вокруг. В один прекрасный апрельский день 1961 года, когда я целиком погрузился в пушкинского «Ариона», в школе вдруг раздался непонятный шум, и послышалось: «Человека запустили, человека запустили!». Это был взлет чудного смоленского паренька (и, значит, моего земляка по матери) Юры Гагарина в космос, и вторая - после 9 Мая 1945 года - вершина русско-советского пути в ХХ веке. Занятия тут же прекратились, в городе начались стихийные демонстрации. Все тогда были уверены, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме».

К началу 60-х годов я стал довольно высоким пригожим юношей, на меня выразительно поглядывали девчонки из соседних классов. Когда хотел, я уже вовсю прогуливал школу, главным образом для занятий настольным теннисом. Ездить приходилось по всему городу в поисках места для тренировок, так что я узнал для себя много нового из «реализма действительной жизни», как говаривал Митя Карамазов. Не знаю, как в других видах спорта, а вокруг настольного тенниса крутилось тогда необычайно много подонков. Так или иначе, но восьмой класс я закончил, кажется, с одной тройкой (всё по той же злосчастной математике). Помню выпускной вечер, после которого мы гуляли по парку, обнявшись, с девочкой из восьмого «б», (из тех, которые на меня поглядывали). Стояла белая ночь, мы обошли всю Петропавловку, потом залезли на крышу Алексеевского равелина - тогда это запросто можно было сделать. Пели модную тогда песенку «Любовь кольцо, а у кольца начала нет и нет конца». Перед нами «широко река неслася», мне хотелось её поцеловать, но я не знал, как к этому подступиться. Под утро я впервые, как взрослый, посадил её на такси и дал ей рубль, за который тогда можно было уехать на другой конец города. Она потом мне написала что-то вроде любовно-благодарственного письма. Мне исполнилось пятнадцать лет. Детство кончалось.

Примечание автора:

Некоторые имена в этом правдивом повествовании в целях деликатности изменены

(Продолжение следует)

Первая публикация - журнал «Родная Ладога», 2012, №3.


РНЛ работает благодаря вашим пожертвованиям.


Форма для пожертвования QIWI:

Вам выставят счет на ваш номер телефона, оплатить его можно будет в ближайшем терминале QIWI, деньги с телефона автоматически сниматься не будут, читайте инструкцию!

Мобильный телефон (пример: 9057772233)
Сумма руб. коп.

Инструкция об оплате (откроется в новом окне)

Форма для пожертвования Яндекс.Деньги:

Другие способы помощи

Комментариев 0

Комментарии

Сортировать комментарии по дате / по голосам / по порядку

Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи. Необходимо быть зарегистрированным и войти на сайт.

Введите здесь логин, полученный при регистрации
Введите пароль

Напомнить пароль
Зарегистрироваться

 

Другие статьи этого автора

Другие статьи этого дня

Другие статьи по этой теме