Русская народная линия
информационно-аналитическая служба
Православие  Самодержавие  Народность

Песня прощания

Александр  Щербаков, Русская народная линия

22.06.2011


Деревня. Военные годы …

Воспоминания. Продолжение

Начало

 ВойнаКак и положено тому быть, рядом с нашим амбаром - житницей крестьянской семьи - стояла сторожка, собачья конура. Сначала это была бросовая бестарка, перевернутая вверх дном. Лазом служило отверстие с выдвинутой заслонкой, предназначаемое для высыпания зерна. Потом отец сделал настоящий дощатый домик с крышей и дверцей, чтобы вольготно в нём жило, плодилось и несло исправно свою сторожевую службу собачье племя. Немало собак перебывало в нашей усадьбе... Но мне отчётливо помнятся лишь те, что жили с нами дольше других, имели свои особые характеры, ярко выраженные индивидуальности. Одного звали Борзя. Он отличался добрым, общительным нравом и обладал редким в своем роду даром, умел... петь.

Не помню, когда и какими путями попал в нашу усадьбу Борзя. Он был чуть ли не одногодком мне. Искоричнева-чёрный, с белой грудью, лохматый, подвижный, он никогда не знал цепи, потому что, повторяю, был не по-собачьи добр и покладист. Борзя жил в самую трудную пору - в пору войны. И уж если мы чаще всего вместо хлеба ели пресные лепешки из травы, то Борзе вообще не полагалось хлебного пайка, а травяных лепешек он упрямо не признавал. Лучшее, что он получал к обеду, была варёная картошка, да и та выдавалась не каждый день.

Однако Борзя не унывал. Даже напротив - он был неизменно весел, добродушен и ласков. Каждого, кто, выходя из избы, спускался с крыльца, он встречал у нижней ступеньки почтительными поклонами, охотно «служил», вставал на задние лапы и глубоким бархатистым голосом выводил песни-рулады с таким самозабвением, что его длинный язык заваливался набок и далеко видно было чёрно-оливковое ребристое нёбо. Эти его мелодии можно бы назвать и завыванием, не отличайся они таким разнообразием тонов, широтой регистров и богатством эмоций.

Борзя именно пел. У него была своя песня встречи, песня прощания, песня просьбы и песня благодарности. Причем, встречая, положим, корову Катьку, возвращавшуюся с пастбища, радостно прыгая перед её мордой, - и Катька не обижалась при этом на него, не угрожала выгнутыми ухватом рогами, терпеливо сносила его несколько утомительные, но искренние, чистосердечные ласки, - он пел совершенно иначе, нежели встречая меня, мать или сестёр.

Когда у Борзи уж слишком подводило брюхо и шерсть на нём становилась особенно лохматой, а на «штанах» повисали клочья, он вдруг исчезал куда-то, не появлялся дома и день, и два, и три. Мы уже начинали волноваться за него, как вдруг утром, словно выросши из-под земли, он снова встречал нас у крылечка поклонами, снова служил и пел окрепшим голосом, беспечный, как птица. И живот у него опять круглился, как у заправского певца под жилетом, и чистые, приглаженные штаны лоснились на солнце.

В репертуаре Борзи не было печальных песен. Но однажды мы услышали от него песню отчаяния... Где-то в разгар войны Борзе пришла «повестка» идти на фронт. Его должны были доставить в Минусинск, на сборный пункт, где собак учили бросаться с гранатами под танк. Борзя был не воинственен и малоросл, однако достаточно силён и умён, чтобы выполнить эту нехитрую задачу. Мы понимали, конечно, что когда гибнут люди, когда бьются в плаче над «похоронками» сиротеющие семьи, собак жалеть не приходится. И все же нам было нестерпимо жалко, горько расставаться с весёлым Борзей. Особенно мне. Ведь мы были с ним такие друзья - не разлить водой. Я делил с ним последнюю картошку, разламывая ее ровно пополам. И вот теперь Борзя покидал меня, уходил в бой, уходил, мне это было ясно, навсегда.

Последние дни я был с ним неразлучен. Часами сидел на камне перед крыльцом, горестно обняв большеносую собачью морду, и из глаз моих текли бесконечные слезы. Сначала Борзя недоумевал, видя мою кручину. Пытался развеселить меня, вскакивал, освобождаясь от моих объятий, клал мне лапы на плечи и, показывая ребристое темное нёбо, выводил песню благодарности. Но тогда я, разбереженный, начинал реветь навзрыд, не в силах больше таить и сдерживать горе, и Борзя замолкал, опускал морду и тоже становился грустным. Он вопросительно глядел на меня темно-коричневыми, в рябинках, как недозрелая смородина, глазами и слизывал слёзы с моих щек. Если за воротами тарахтела редкая машина, я от страха сжимался в комок и сердце мое обдавало холодною волной: «За ним?»...

За ним подъехали рано утром, когда я еще спал. Меня разбудил собачий вой и лай. Темная машина с огромной серой будкой в кузове остановилась напротив наших окон. Кто-то забарабанил в ворота. Мать выскочила в ограду. Борзя залаял против обыкновения сердитым басом, потом перешел на заливистые ноты, стал захлебываться, потом завизжал, завыл, запел со стоном и всхлипами, заголосил безудержно и безутешно.

У меня не хватило сил подняться и выбежать во двор, чтобы проститься с Борзей. Ни руки, ни ноги не слушались меня. Я будто одеревенел от горя. Равнодушие овладело мной. К горлу подкатила тошнота. Я сунул голову под подушку и зажмурился, чтобы ничего не видеть и не слышать - ни этого хмурого утра, ни серой будки, кишащей собаками, ни пронзительной, душераздирающей Борзиной песни, песни отчаяния...

Я понимал, что поступаю, как трус и предатель. Но что я мог сделать? Чем помочь? Какой найти выход? Я готов был сам вместо Борзи броситься под танк с тяжелыми гранатами на шее, но кто возьмет меня на фронт и кто мне даст эти гранаты?

В первые дни после расставания с Борзей я ходил как потерянный. К горечи разлуки примешивалось чувство вины перед ним. Я не мог простить себе, что не вышел на последнее, прощальное свидание, на самое печальное свидание, какое бывает на свете. Мать видела мои переживания и сочувствовала мне. Как-то утром, предлагая подрумяненные картофельные лепешки - картофляники, свежие, только со сковородки, и глиняную чашечку топленого масла, она осторожно спросила:

-Может, собачонка у людей возьмем? Катя, слава Богу, доится неплохо.

В ответ я только нахмурился и отрицательно покачал головой. Разве можно было представить на месте Борзи другую собаку? Разве будет она такой же доброй и ласковой? Разве запоет она песню встречи, когда выйду я на крыльцо, держа в руках, заложенных назад, теплую картофелину - угадай, в какой руке?

Мать больше ничего не сказала, только пожала плечами и опустила их еще ниже.

И вот однажды, когда боль в моей душе притупилась и уже стала затягиваться целительной пленкой времени, вечером, перед закатом, секунду спустя после того, как где-то в отдалении троекратно промычала Катька, возвещая о своем приближении к дому, я услышал переливчатый мотив - это было несколько рулад из Борзиной песни встречи! И голос был его, Борзин, другого такого не найти в нашей деревне. Что за блажь? Уж не во сне ли это? Борзя частенько являлся мне в снах, но никогда не пел своих песен, а только сидел передо мной с влагой грусти в смородиновых глазах, как в последние дни жизни в нашей усадьбе. Я даже подергал себя за ухо - нет, не во сне.

Кинулся к окну - и в глазах поплыли зелено-красные круги. Корова Катька размашисто подходила к воротам и перед ее мордой весело прыгал, пританцовывал на задних лапах и пел - Борзя!

-Мам, Борзя пришел, за воротами поет! - полетел я в ограду вне себя от радости.

Мать как раз открывала ворота, чтобы пропустить Катьку. Мы вышли на улицу. Здесь уже собрались мои приятели - Ванька Настин, Федька Аришин, Гришка Кистин, тоже услышавшие о возвращении нашего Борзи. Один лишь Толян Нюрин стоял в стороне поодаль и не подходил к нам - у него тоже взяли на фронт кобеля Шарика, но он не вернулся домой. И я почувствовал к Тольке искреннюю жалость и даже вроде вину перед ним.

А Борзя, увидев нас, метнулся в нашу сторону, столбиком прошелся по кругу и, ткнувшись холодным носом в мою ладонь, чуть с хрипотцой в голосе запел песню встречи. Мать подала ему драник, которым обычно встречала Катьку. Борзя слопал его в два глотка и побежал в ограду, юркнул в конуру, проверил, всё ли на месте, потом вынырнул и заметался по двору, не зная больше, как выразить радость возвращения.

-Заберут снова, раз сбежал, - вздохнув, сказала мать. И только тут передо мной открылась другая, теневая сторона Борзиного возвращения домой. Выходит, он действительно поступил дурно, он покинул товарищей, которые готовятся идти в бой. И теперь кто-то должен заменить его и погибнуть от взрыва гранаты под танком. А Борзя будет цел, невредим, будет беспечно распевать песни... Но, может, он не сбежал, может, его просто отчислили за малый рост или по другой причине? Мне хотелось верить именно в это, я убеждал себя, что всё так и есть, пока Толька Нюрин, преградив мне дорогу возле своего дома, не высказал вслух того, о чем я втайне думал, но что упорно гнал от себя:

-Не радуйся. Забреют твоего дезертира. Борзю и вправду опять «забрили». На этот раз зимой, в глухую декабрьскую стужу. Его увезли днём, когда я ходил играть к Кощеевым ребятишкам. Но теперь я уже не так отчаивался, тем более, что у меня было какое-то предчувствие и даже вера, что Борзя снова вернется домой. И он действительно вернулся, причем очень скоро, дня через два или три, как будто его не увозили в темной будке, набитой воющими и беснующимися в недоумении собаками, а просто исчезал он на время, как не раз исчезал прежде в неизвестном направлении, когда от скудного пайка подводило брюхо и темно-бурая шерсть начинала дыбиться неровными лохмами.

Борзя дожил до глубокой старости. В последние годы стал сед, вял, туг на ухо. И пел теперь сипло и неохотно. Но отец не трогал его - не поднималась рука. Слишком любили Борзю в нашем доме. Так привыкли к нему за многие и нелегкие дни, что считали его почти членом семьи. Ведь нам всегда особенно дороги те, с кем мы перенесли вместе невзгоды и тяготы, с кем делили пополам не только радость, но и горе.

Перед тем, как умереть, в последнее свое лето, Борзя приобрел странную и загадочную привычку - где попало рыть лапами землю. Остановится посреди двора, понюхает вокруг и вдруг начнет, повизгивая, работать лапами с проворством, удивительным для его почтенного возраста. За лето он испещрил ямами весь двор, хотя ему влетало крепко.

-Это, сказывают, к покойнику, - с суеверным страхом говорила мать.

-Ещё накаркай! - сердито урезонивал её отец.

Борзя пал в сентябре, ушел тихо, без суеты и шума, запрятавшись в задний угол двора, под завозню... Позднее в память о нём я написал стихотворение «Плач по Борзе». Прощальное...

ЛАЗОРЕВАЯ БАБКА

Однажды, где-то уже на переломе войны, зимним утром ввалился в нашу избу дядя Макар, инвалид, припадавший на одну ногу. Всегда шумный, подвижный и громкоголосый, на этот раз он был особенно возбужден и разговорчив. Едва закрыв за собою дверь, дохнувшую морозным паром, он плюхнулся на лавку и воскликнул:

- Слыхали, как немцы отступают?

Мать с Марфушей, моей старшей сестрой, хлопотавшие у печи, бросили свои чугуны и ухваты и молча уставились на раннего гостя, ожидая добрых вестей. А дядя Макар, довольный вызванным вниманием, неспеша снял рукавицы, расстегнул собачью дошку, стянул с головы лохматую шапку, хлопнул ею об лавку и лишь тогда пустился в подробный рассказ о том, что услышал он от «человека из района», приехавшего в наш сельсовет.

И хотя я, наблюдавший за сценой с полатей, ловил каждое слово дяди Макара, но понимал немногое, а сохранил в памяти и того меньше. Однако я отчетливо помню, что чаще всего он повторял эти самые, об отступающих немцах, слова, с которых начал, и еще неизменно добавлял: «Скоро жди наших мужиков домой».

Мне было тогда лет пять-шесть. Войны я не видел даже в кино, а только слышал о ней, знал по разговорам взрослых, по письмам с фронта, перечитываемым вслух вечерами, по всеобщему вою в семьях ближних и дальних соседей, получавших «похоронки». И война почему-то представлялась мне далеким кладбищем на горке, похожем на наше, староверское, но среди белых берез и черных крестов того кладбища шла бесконечная драка. Дрались мужики. Врукопашную. Стенка на стенку. Притом «наши» были в гимнастерках и пилотках со звездами, как мои отец и старший брат на фотокарточках, присланных с фронта, а немцы - в рваных шинелях, с нелепо большими головами, замотанными какими-то дырявыми шарфами и онучами, как те французы «при Березине», что были нарисованы в «истории» сестры Вали, учившейся в школе. И вот теперь эти немцы с тряпьем на головах, трусливо втянутых в плечи, драпали от «наших» по белым сугробам меж белых берез, а кресты удивленно смотрели им вслед, раскинув черные руки...

Выложив новости, дядя Макар так же шумно поднялся, на прощанье выкрикнул еще раз: «Немцы отступают, скоро жди наших мужиков!» - и ушел, захлопнув обледенелую дверь. Мать с сестрой, истово крестясь, вернулись к печи и снова загремели чугунами и кастрюлями. А я все не мог успокоиться от волнения, от необъяснимого восторга, охватившего меня. Я не столько понимал, сколько чувствовал: на свете произошло что-то важное, отрадное, и мне хотелось как-то выразить свое ликование, совершить какой-то необыкновенный поступок.

Почти не давая отчета своим действиям, я вскочил на корточки, по-гусиному шагнул к краю полатей и с победным кликом: «Ура, немцы отступают!» -метнулся через проем на печь. Однако, против ожидания, не преодолел прыжком коварного пролета (должно быть, слишком много сил вложив в победный вопль), а рухнул вниз, как в преисподнюю, и, сосчитав печные приступки и шибко ударившись о скамейку, неловко растянулся на полу. Машинально попытался подняться, но вдруг почувствовал в плече резкую боль

и заревел благим матом.

На грохот и рев прибежали мать с сестрою. Они подняли меня. Мать сгоряча отвесила мне подзатыльник, проворчав: «Черти тебя носят, окаянного!» Но когда увидела, что правая рука моя висит плетью, с тревогой ощупала плечо и заключила: «Однако вывихнул, вояка...» Вслед за нею я тоже потрогал болючее место, к ужасу обнаружил в суставе круто выступившую кость и завыл с удвоенной силой.

- Надо к бабке Лазарихе, - вздохнула мать. - Одевай его, Марфуша.

Одеться оказалось не так-то просто. Рука не двигалась, и каждое прикосновение к ней отзывалось невыносимой болью. Пришлось подвесить ее на полотенце к шее, а сверху набросить шаль и надеть Марфушину фуфайку, длинную и толстую, просунув в рукав лишь здоровую руку. В таком неуклюжем наряде повела меня мать по деревне. Позднее утро было морозным и ярким. Небо сияло синевой. Снег играл на солнце радужными искрами и звонко скрипел под ногами. На окнах домов бойко трещали воробьи. Но мне было невесело. От победных восторгов не осталось и следа. Ныло плечо, и томила неизвестность. Мне уже приходилось бывать в больнице у «фершалки» в белом халате, пахнувшей йодом и нашатырем, но эти походы всегда заканчивались болью и слезами. Что-то будет у бабки Лазарихи? К тому же дорога к ней казалась мне слишком длинной и утомительной.

Бабка и впрямь жила не близко, в другом конце деревни. Когда мы, наконец, вошли в ее занесенный снегом двор и поднялись на высокое крылечко, огражденное перилами, мною овладел страх, и я было заупрямился, попятился назад, но мать силой втолкнула меня в избу, а сама шагнула следом и плотно прикрыла тяжелую дверь, по краям обитую соломенным жгутом. Деваться мне было некуда. Тем более что в передней тотчас появилась старушка в блекло-синей блузе, синем платке и, видимо, сразу поняв по свислому, пустому рукаву фуфайки, в чем дело, взяла мою свободную руку в свои теплые ладони и сочувственно посмотрела мне в лицо дымчато-голубыми глазами.

- Лечиться пришел, мужичок? Ну, раздевайся, гостем будешь.

Она сама помогла мне снять фуфайку, раскутала шаль и провела меня через сумеречную горницу в еще одну комнату, небольшую, отгороженную досками. В этой комнатке было так светло, что я невольно зажмурился у порога, а когда открыл глаза - был поражен необыкновенным, небесным цветом бабкиного жилища. Все здесь было синее и лазурное. И стены, беленные с густой приправой синьки, и кровать, накрытая лоскутным одеялом, и косяки, и подоконники, и занавески на окнах, в которые яростно било солнце с лазурного неба.

И даже полосатые половики, устилавшие скобленый пол, выделялись не пепельными, не сиреневыми полосками, а голубыми, точно цветущий лен. Божница в переднем углу тоже была голубая и покрытая подсиненным полотенцем, а икона в ней, Распятие Христово, хотя и была бронзовая, но по всем восьми концам креста голубела финифтью, лаково-яркой, как скворчиное яичко.

Особенно же удивило меня, что бабка в своих синих юбке, блузе и платке присела на синюю, под цвет им, скамеечку, стоявшую перед лазоревой самопряхой, сквозь лучистое колесо которой виднелась в углу еще и ручная прялка, и она тоже была лазоревой, как и веретено при ней, воткнутое в подвязанный пучок шерсти с мышино-голубоватым отливом.

Мать моя, сбросив полушубок, тоже прошла в бабкину комнату, оперлась

на притолоку двери и стала рассказывать о моем полете с полатей. А когда упомянула о воинственном кличе: «Ура, немцы отступают!»,- бабка Лазариха как-то жалостливо усмехнулась и сокрушенно покачала головой:

- Ах ты, Аника-воин, Аника-воин, подойди-ка поближе, осмотрим твое ранение.

Бочком, не без опаски я приблизился к бабке и услышал сложный запах хлеба, воска и ладана, исходивший от нее. И пока она, расстегнув ворот рубашки, бережно ощупывала мое плечо, я рассматривал ее тонкокостные, чуткие руки с голубыми прожилками, ее влажные глаза, казавшиеся теперь светло-лазоревыми. А когда заметил, что и прядки седых волос, выглядывавших из-под синего платка, также имели лазоревый оттенок, то назвал про себя бабку Лазариху - Лазоревой Бабкой.

- Потерпи, казак, деревянного маслица принесу, - закончив ощупывание плеча, сказала она и нырнула куда-то в переднюю, оставив нас с матерью в своей светелке; погремела там створками шкафа, посудой и принесла небольшой пузырек, заткнутый деревянной пробочкой.

Мать развязала полотенце, на котором висела моя рука, и сняла с меня рубашку. Я сморщился от боли и закусил губу, чтобы не зареветь. А Лазоревая Бабка снова села передо мной на скамейку, плеснула себе в горстку деревянного масла и быстрыми, ловкими движениями стала растирать мне ноющий вертлюг. От масла шел и вправду деревянный, стружечный запах.

Потом, приподняв мое предплечье, бабка прошептала синеватыми губами какие-то странные слова, из которых мне запомнились только «кань» и «аминь», и вдруг, одной рукой мягко, но цепко сдавив плечо, она другою резко дернула мою руку, так что я ойкнул от боли и неожиданности. В суставе что-то хрустнуло. Я невольно схватился за него и был крайне удивлен тем, что выпирающей кости уже не обнаружил. Намасленное плечо стало гладким и ровным. А главное - рука снова слушалась меня, двигалась и вперед, и назад почти безболезненно.

- Ну, вот, до свадьбы заживет, - тоненько засмеялась Лазоревая Бабка. - Слыхал присказку: «С печи на полати - по брусу дорожка»? Значит, и обратно - та же. А ты прыгаешь, ровно кот.

Бабка проводила нас с матерью до порога. И покуда мы одевались, она все качала головой, приговаривая: «Дак немцы отступают, говоришь? Ах ты, Аника-воин, Аника-воин. Твои бы речи - да Богу встречу...» И коротко крестилась.

Когда мы вышли во двор, залитый солнцем, то не только сиявшее лазурью небо, но и снежные забои показались мне голубыми и лазоревыми. На козырьке оконного наличника, потускневшего и облупленного, но все же хранившего васильковый цвет не то краски, не то извести, оживленно чиликал сизогрудый воробей. А за тыном, в небольшой саду, покачивалась на ветке незнакомая

мне, яркая сине-пестрая птичка. Мать тоже заметила ее:

- Смотри, лазоревка появилась, - радостно прошептала она. - Значит, дело к весне.

Уже и думать забыв про больное плечо, я тотчас подкрался к тыну и сквозь его решетку стал внимательно разглядывать лазоревку, ее иссиня-серую спинку, голубые крылья и хвост, лазоревую полоску от клюва к глазам и белую грудку с черной отметинкой. Завидев меня, лазоревка напряглась и замерла. Потом, как бы с вызовом, задорно извернув головку, глянула в мои глаза своими острыми бусинками, высвистнула звонко «тци-ци-ци-тррж» и, вспорхнув, полетела с перепадами, как летают трясогузки, в глубину сада.

Едва мы вышли за ворота, к ним подвернула чалая светлогривая лошадь, запряженная в сани с широкими отводами. С охапки соломы, лежавшей на них, навстречу нам поднялся старик в нагольном полушубке, с длиннющей сивой бородой.

- Здравствуйте, дядя Лазарь, - поздоровалась с ним мать.

Дед Лазарь приветливо, но молча отвесил нам поклон и унес свою белесую, раздвоенную бороду за калитку ограды. Мы пошли вдоль заснеженной улицы, весело поскрипывая валенками, и пока не свернули в проулок, я все оглядывался на удалявшийся дом с васильковыми наличниками и живо представлял себе Лазоревую Бабку, которая сидит в своей светелке за лазоревой самопрялкой с мелькающими, точно голубые лучи, спицами приводного колеса и тянет, тянет из пучка шерсти тонкими, полупрозрачными пальцами бесконечную лазоревую нить...

И поныне, стоит мне пройти по улице ярким зимним днем, среди отливающих голубизной снежных сугробов, или встретить в лесу редкую, скрытную, почти сказочную, как «синяя птица», лазоревку, я непременно вспоминаю Лазоревую Бабку из далекого детства, вспоминаю добром, и невольно с горечью думаю о том, что сегодня среди нас все меньше и меньше их, Лазоревых Бабок, всегда готовых посочувствовать нам, бескорыстно помочь в беде, выправить любой наш вывих.

Александр Щербаков, сын фронтовика

Красноярск



РНЛ работает благодаря вашим пожертвованиям.


Форма для пожертвования QIWI:

Вам выставят счет на ваш номер телефона, оплатить его можно будет в ближайшем терминале QIWI, деньги с телефона автоматически сниматься не будут, читайте инструкцию!

Мобильный телефон (пример: 9057772233)
Сумма руб. коп.

Инструкция об оплате (откроется в новом окне)

Форма для пожертвования Яндекс.Деньги:

Другие способы помощи

Комментариев 2

Комментарии

Сортировать комментарии по дате / по голосам / по порядку

2. Алла К : Re: Песня прощания
2011-06-22 в 16:13

Благодарю автора за душевное чтение.
1. РоманС : Re: Песня прощания
2011-06-22 в 11:43

Спасибо автору. Ваши разсказы помогают хотя бы почувствовать ту пору. Всегда с пользой и интересом читаю.

Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи. Необходимо быть зарегистрированным и войти на сайт.

Введите здесь логин, полученный при регистрации
Введите пароль

Напомнить пароль
Зарегистрироваться

 

Другие статьи этого автора

Другие статьи этого дня

Другие статьи по этой теме