Русская народная линия
информационно-аналитическая служба
Православие  Самодержавие  Народность

Жертва вечерняя

Владимир  Крупин, Русская народная линия

18.09.2010


Заметки писателя …

ЗАСИЛИЕ ВЕЩЕЙ

Конечно, от людей устаешь, хоть и стыдно в этом признаться, но от вещей устаешь еще больше. Вещи, казалось бы, твари бездушные, а заполняют все пространство вокруг и начинают навязывать свои правила: требуют внимания, обновления, диктуют даже стиль поведения. Есть холодильник, вроде и работает, но начинает тарахтеть: давай замену, давай новый. Чайник фыркает: ты что, не видишь рекламу, какие сейчас новые марки? Машина прямо кричит водителю: смени меня, не позорься. Да на какие шиши я тебя сменю? А укради, а схимичь, а извернись. О, вещи - наши командиры. Закабалившие общество внешними правилами, они посягают и на душу. Вещи же - это все преходящее, все для тела, мы будто забыли правило, что, угождая плоти, вредишь душе.

Осмелюсь сделать вывод, что материальный мир одухотворен не только присутствием в мире человека, но и сам по себе является мыслящим.

Начнем с деревьев и растений. Когда уборщица Александра Федоровна уходила в отпуск, цветы в учреждении начинали чахнуть. Хотя их и поливали. А когда она надолго заболела - все посохли. То есть тосковали по ней.

Деревья помнят обиды. Кактусы умудряются придавать колючкам невесомость пушинок, и колючки эти успешно садятся на того, кого кактусы невзлюбили. А ранки от них весьма болезненны.

Но что деревья, что растения! Мама моя любые вещи одухотворяла и говорила с ними. Стакану, например: «Что ж ты такой грязнуля, и мыться не просишься?» Или приехала ко мне в Никольское, хочет подмести и спрашивает: «Где тут у тебя веник живет?». Не может без работы, села, что-то штопает. «Где у тебя ножницы, не бегают от тебя? У меня такие ли были лодыри. Как ни примечаешь, куда кладешь, все равно сбегут. Не хотят работать, и все. А вот были ножницы, овец стригла, те - труженики. Остригу осенью овец, повешу на гвоздик и висят до следующей осени. А эти, комнатные - такая неработь. Так однажды и сбежали совсем».

Или еще. Жена недавно потеряла лопаточку садовую, такую, в виде совочка. Удобная, привыкла к ней. Любила ее, и вдруг потеряла. Переживала, искала. Все мы искали. Нет, и нет. Что делать, купили новую, похожую. И что? И в тот же день прежняя нашлась. Значит, заревновала к замене, захотела еще послужить.

А вот градусник. Был у меня в деревне многие годы простенький такой, но точный. И чего бы, казалось, еще надо. Нет, увидел в магазине, сам он в глаза бросился, такой нарядный, четкий. Прямо не градусник, а целый термометр. Подумал, пусть будут два.

Принес домой, подцепил на гвоздик, стал сравнивать показания. Гляжу, а заслуженный мой прежний, вышел из строя. Ртуть в стеклянной трубочке распалась на кусочки, расползлась по делениям. Верхние дольки заползли даже выше шкалы. Что это? А предал старого друга, вот что. Он и обиделся. Столько лет служил, ждал моих приездов, даже и ни для кого, даже и ночкой темной показывал температуру, и вот - награда. Каково это - быть на стене рядом с таким красавцем. Красавец этот, кстати, вскоре стал входить в противоречия с прогнозами погоды. Но так как и они врут, пришлось смириться.

Но финал у истории с градусниками счастливый. Я немного терпел вранье нового термомЕтра, выбросил его. Как-то и без них живут, и я все детство жил. В окно глянешь, на двор выскочишь, вот тебе и температура. Да, выбросил. Подошел к старому извиниться перед ним, а он, он работает!

И чего удивляться? Вспомним Писание, засохшую смоковницу, например. Удивились ученики, а Спаситель им: «Истинно говорю вам: если кто скажет горе сей: поднимись и ввергнись в море, и не усомнится в сердце своем, но поверит, то сбудется по словам его». И случай с апостолом Павлом. Ведь уже шел, шел по воде, «аки посуху», но испугался. И «почто усумнился?»

У Господа не только мы живы, но и вся природа, сотворенная Им. Выражение «неживая природа» неверно. Вот я - человек - венец творения, и вот я спотыкаюсь именно об этот камень, а не о другой, и что думает камень обо мне? Сейчас из камней научились извлекать кислород, вроде бы великое открытие, но камень о кислороде в себе всегда знал. Что ж не намекнул даже? Но камень и помыслить не мог, что венец творения мог чего-то не знать.

Дядя Степа

Пока было свежим впечатление о кончине патриарха советской литературы Михалкова, хотел записать на память о нем встречи с ним. Но время прошло, думаю: воспоминателей и без меня полно.

 

ПУШКИНА НЕ ПЕРЕКРЕСТИТЬ

Когда много лилипутов вешается на великана, то дело плохо для великана. Вспомним Гулливера - вынудили его лилипуты кланяться лилипутским порядкам. Но он-то жив был, и смог спастись. А как с теми, кто ушел в лучший мир, и в здешнем уже не может себя защитить?

В применении в Пушкину лилипутами я называю истолкователей его творчества. И особенно тех, кто по своему разумению, а чаще по велению времени изображал великого поэта. И не своему даже мнению, а в угоду кому-то или чему-то. К таким лилипутам я отношу авторов книги «России первая любовь». Она заслуживает подробного разбора, но не имея на то времени, приведу хотя бы какие-то примеры, показывающие прежде всего ничтожность попыток авторов загнать Пушкина в социальные, идеологические рамки и заодно обгадить Россию.

По порядку. Начинается с Тынянова, с его исследования о Ганнибалах и роде Пушкиных. Так, первая жена, (далее цитата): «абиссинца-арапа, гречанка, не хотела выходить за него замуж. И он в скором времени замучил ее. Темная кровь осталась в губах, в крыльях носа, в выпуклом лбу, похожем на абиссинские башни, и еще криком, шуткой, озорством, пляской, песней, гневом, веселостью, русскими крепостными харемами, свирепостью, убийством и любовью, которая похожа на полное человеческое безумство, - так пошло русское ганнибальство, веселое, свирепое...», думаю, хватит цитаты. Это все Тынянов ведет к тому, «что и само русское дворянство было и шведским, и абиссинским, и немецким, и датским... Дворянство задумало и построило национальное великорусское государство из великоруссов, поляков, калмыков, шведов, итальянцев и датчан». Дворянство России, по Тынянову, «блюло местничество, шарило в постелях». Главная цель Тынянова, другой не вижу, обгадить «неустойчивый род дворян Пушкиных». «Отцы были женоубийцы, дети стали пустодомы». Пушкин, «минуя востроносого сластолюбца-отца и брюхастого лепетуна (поэта!) дядю, у которого были только карманные долги - он выбирает свою родословную». Нет, не хочется больше цитировать. В конце статьи Тынянов старательно обгадит и жену и потомков поэта.

Павел Антокольский живописует поэта в Болдино. Размышляет поэт о том, как «миллионы рабов подпирают империю, а вдруг и шатнут колонны: что тогда?». Свершил верховую прогулку, «едва заметил, что у плетня стояли мужики. Они глядели на приезжего барина угрюмо и растерянно...напоминали не то леших, не то фавнов. Это были его рабы». Навещает опального Пушкина арзамасский священник. Кушают. Подает «миску дымящихся пельменей все та же Арина, на этот раз принаряженная, в цветном сарафане, в татарских туфельках, шитых бисером, в бусах... священник... тут же трижды поцеловал девушкины заалевшие щеки. Совершив нехитрое это дело, он снова захохотал...». Потрапезничали. Благородный Пушкин «шагу не сделал, чтоб его проводить, медленно пошел к себе, в чем был, повалился на диван, лицом в подушку. Откуда только слетаетесь вы, зловещие вороны в рясах и вицмундирах, соглядатаи, наушники, иудино племя?». Приходит позднее «Арина, чтоб постелить ему на диване».

Но дальше уже совсем! На смену батюшке и Арине является император. Живописуется так: «На дворе болдинской усадьбы у коновязи замешкался Медный всадник. Приторачивал (?!) запаренного, жарко пышущего скакуна». Но сам всадник не спешит, попыхивает голландской трубочкой, «поплевывает на блеклую бурую траву». Далее встреча. «-Александр Сергеич, что у тебя в бочке плещется, уж не брага ли?» - «Да нет, квас. Только боюсь, не протух ли, не угожу». - «Пущай протух. Мне бы только губы смочить, глотку сполосну. Знаешь, я ведь нынче трезвенник». Поэт не верит: «Ой ли? Не жалуешь анисовой в бессмертье, Петр Алексеич?» - «Куда там анисовая или перцовая, когда пожар в груди. Внутри себя ношу свой ад. Это, брат, не шутка».

Далее все такой же бред.

Очень горько и за Гейченко. Так много сделавший для Михайловского, фронтовик, он совсем, оказывается, был темен. Пушкин в его рассказе везет тело матери, томится тем, что служат по дороге панихиды. В Святых Горах Пасха, все пьяны. Стучит в монастырские двери, еле сдерживает себя, чтобы «не заехать в заспанную рожу» привратника. Пожалеем старика Семена, не будем пересказывать далее.

В конце концов, можно и поплевать на эти блеклые строчки, но ведь они ушли в среду читателей, они действуют. Вся эта несусветность издавалась многотысячными тиражами. А люди доверчивы. И эту их христианскую доверчивость используют такие авторы. И ведь, уверен, все крещеные. И ведь не по глупости писали, сознательно.

Ладно, Бог всем судья.

А особенно обидно за Паустовского. Писатель отрочества, юности, наряду с Грином. Как читали! А и он тут, голос из хора, порочаший священство, царя, Пушкина, то есть Россию. И его, жалея, не буду много цитировать. Как плетется священник в соломенной шляпе ловить уклеек, как, опять же поплевав на ладони, плотники говорят о нем: «Куда только их сила подевалася, и где теперича их шелка-бархата?».

Неужели такими текстами спасались? Показывали лояльность, готовность обгадить все и вся, чтобы угодить духу времени?

Не знаю. Не знаю и не сужу.

КАК САМ СЕБЯ НАКАЗАЛ

У меня долго не было первой книги. Очень я этим мучался. Еще бы, никем, кроме писателя, быть не хотел, писал с десяти лет, печатался с пятнадцати, до армии в газете работал, в армии и в институте вовсю писал, а книги нет и нет. Уже и сценаристом побывал, уже и телепьесы шли, в нескольких журналах был своим, и рукопись давно составил, а книга все отодвигалась.

В издательстве было правило - включать рукопись в план издания только при наличии двух положительных рецензий. У меня они были, было даже предисловие, написанное прозаиком Владимиром Тендряковым - честь немалая. Но все-таки что-то не продвигалась книга, вязла. Иногда я осмеливался напомнить о себе редактору. Он успокаивал, но выходил очередной перспективный план, а в нем опять же моей фамилии не было. Наконец, редактор сообщил мнение начальства - послать рукопись еще на одну рецензию. Веселого в этом было мало, но что спорить с начальством? Редактор не скрыл, что велели послать критику Олегу Михайлову. «А он режет всех подряд. Кому-то, видно, хочется тебя утопить».

Но такое решение меня не убило. Даже и хорошо, если прочтет критик такого уровня как Михайлов. Послали рукопись ему. Потянулось очередное время. Пока-то рукопись по почте до него дойдет, пока-то он прочтет, пока-то рецензию напишет. Сколько ждать? Ждал месяц, ждал два, три ждал. Звоню редактору. «Я ему вчера напоминал, он прочел, говорит: понравилось, говорит, что сейчас сильно занят, репетирует пьесу в Ермоловском. А ты сам ему позвони. Не говори, что я телефон дал».

Вот такая была секретность. Робею, но звоню. Это ведь еще и дозвониться надо. Дозвонился.

- Кто, кто? Какая рукопись? - спрашивал критик. Наконец, вспомнил. Даже нашел. Слышно было - папка хлопнулась на стол. После молчания утешающие слова: - Да, давно лежит, да пора. Я тут из нее читанул что-то. Неплохо, неплохо. - Я даже ощущал, как он скользит глазами по наугад выбранной странице. - Ну-к что ж, на-днях намолочу, отошлю.

- Ой, Олег Николаевич, это и долго и хлопотно. Я приеду, возьму, отвезу.

- Совсем, батенька, отлично. Позвоните через... недельку-другую.

Ясно далее, что звонки были безполезны, он всегда был занят, «в затыке», «на прогоне», «конференция в ИМЛИ, доклад» и всякое такое. Мне уже и звонить было стыдно, но в издательстве верстали план очередного, послебудущего года. Да и сам Михайлов чувствовал, что затягивает. Однажды сказал:

- Вы можете тогда-то подскочить к Ермоловскому?

Я подскочил. Олег Николаевич достал из портфеля мою рукопись. Но рецензии при ней... не было.

- Слушай, - хладнокровно сказал он, - некогда мне читать. Ты же лучше знаешь свою рукопись, напиши рецензию сам. За моей подписью. Смело рекомендуй. Давай! Ну, конечно, не взахлеб хвали, сделай там для виду пару замечаний. Позвони, как будет готова.

- Завтра будет готова!

- Что ж, на том же месте, в тот же час!

Через сутки, у Ермоловского, Олег Николаевич, не читая, что там написано за его подписью, подмахнул рецензию и я понесся с нею в издательство.

А дальше? А дальше... мою рукопись снова не включили в планы. Ужас! Почему?

- Начальство сказало, - огорчался вместе со мной редактор, что в рецензии говорится: рукопись нуждается в доработке.

- Но какая же не нуждается? Он же рекомендует!

- После доработки. Видишь - написано: после доработки. И приказали после доработки снова послать ему на отзыв.

- Но ты-то знаешь, что я сам писал эту рецензию.

- Вот и не надо было себя так ругать.

Виной всему было то, что я, собиравшийся и без редакторов и рецензентов, что-то в рукописи доделать, что-то убрать, что-то добавить (я же не сидел без дела эти изнурительные месяцы ожиданий), эти свои задумки по улучшению рукописи и изложил. Видимо, перестарался.

Олег Николаевич хохотал:

- Ты потом, как книга выйдет, переделай рецензию в статью, и мы ее где-нибудь тиснем.

Ему смех, а мне было каково? Еще на год отодвинулась моя первая книжечка. А впереди были десятки замечаний, сотни придирок, ожидание чистых листов из цензуры. Все делалось будто специально, чтобы убить радость от появления первой книги. И вышла она, когда мне было тридцать три годика.

Но была радость, была! Вышла книга весной. Печатали в Белоруссии, и я сам ездил получать сигнальный экземпляр. А потом, уже на Курском, видел, как ее купили с лотка. Купили мама с дочкой. И не положили в сумку, а понесли в руках.

А с Олегом мы не то, чтобы подружились, но при случайных встречах были рады друг другу. И мне он сказал то, что говорил десяткам других:

- Леонов пишет венозной кровью, а Шолохов артериальной.

Оба тогда были еще живы.

Книга моя называлась «Зерна». Видимо, от этого значительную часть тиража привезли в магазин «Урожай» на Садовом кольце. В отдел «Хранение и переработка зерна». Вначале это даже обидело, а потом оказалось очень удобным. В других местах книга быстро исчезла, но я всегда знал, что «Урожай» не подведет.

Теперь этого магазина нет. Жаль. Может быть, в память о нем последнюю книгу назвать «Урожай». Зерна же тогда были засеяны, на каких обочинах, среди каких сорняков колосились они? Колосились ли? В какие закрома попали, кого насытили? И кому эти вопросы? Себе, конечно. Но чего-то вдруг это я умничаю? Или, наоборот, глупею.

А Михайлов - загадка. Пьет без передышки десятилетиями, оставаясь при этом ясно мыслящим, много работающим. Книги выходят, на телевидении выступает. Веселый, ироничный. В теннис играет.

Леонова и Шолохова уже похоронили.

П О С Л Е Д Н И Й   Д О М

К моей жизни очень подходит пословица: «Дали белке орехи, когда зубы выпали». То есть все приходило ко мне очень поздно. Все прошел: казармы, общежития, коммуналки, глухое непечатание, постоянное безденежье. Теща литровую банку борща приносила и с состраданием смотрела на дочь. А дочь, моя жена, учительница, прятала от учеников ноги в худой обуви под учительский стол. Конечно, стыдно было перед ней, ведь часто изо всего человечества только она и верила в меня. Но позднее признание для писателя даже и спасительно. Появились бы деньги, слава, привели бы гордыню. А так: всегда бедствовал. Но как-то же выкарабкались. Даже и не успев заметить ход жизни, я стал надеяться на спокойную старость. Мечтал, что мемуарный возраст будет спокоен и длителен. Буду сидеть у камина, вспоминать. Есть что и есть кого вспомнить. Жена будет в оренбургской шерстяной шали на плечах сидеть под зеленым абажуром, вязать мне носки. Буду читать ей вслух... Чем плохо? Ведь заслужили?

И вот - дожили до демократии и - не один я такой - унизительно и постоянно думаю, где взять какую копейку и какую прежде заткнуть дыру.

А так, внешне, я очень благополучен. Сейчас. Квартира, дача, пол-домика в ближнем Подмосковьи, пристанище на родине в доме детства и юности. Куда с добром! Но как же поздно все это пришло! Всегда блага жизненные обходили меня за версту. Дача, и то не моя - аренда в Переделкино появилась в шестьдесят лет. Да ведь я своими книгами и переводами на иностранные языки своих книг сто раз заработал эту аренду. А этот пол-домик в Никольском, стиснутый заборами кладбища и соседей тоже сумел купить, когда голова вся была седой. И в дом на родине, где прошло детство, отрочество, юность, откуда ушел в армию, вернулся, когда въехал в старость.

И нигде в этих домах, не говоря о московской квартире, нет мне покоя. Никакого. Все время что-то кому-то должен. Может, это налог какой? Должен приехать, выступить, должен написать статью, предисловие, послесловие, ответить на постоянные письма и бандероли, позвонить туда-то, тому-то, попросить кого-то за того-то. А иначе сколько обид. Жена родная, и та: ты православный человек, должен помогать. А писать кто за меня будет? Тут следует убийственный ответ: хватит, ты уже много написал. Да я еще ничего не написал, только-только начинаю понимать, как надо шевелить пером.

Сил нет, здоровье уходит. И это все естественно, и не ропщу, но сказал же духовник: «Преподавать за тебя смогут, писать ты должен сам». Должен-то должен, а что напишу? Но это опять интеллигентское слюнтяйство.

Во всех домах у меня есть все, что надо для трудов и молитвы. Везде красные углы с иконами и лампады, запасы свечей и подсвечники, везде молитвословы и много духовной литературы. Творения святых отцов. И везде ноут-буки. А когда-то таскал за собой тяжеленную машинку. На столах пачки первосортной бумаги, везде сплошные «паркеры», только пиши. Все есть, времени нет. А нет - сам виноват. Все старался для всех хорошим быть, а надо было прежде себя и близких спасать. Сколько же на меня вешали свои проблемы, но так мне и надо. Уж хотя бы зачлось.

Да, только живи в любом из домов.. И везде достают. Вроде даже и какое-то самолюбование можно усмотреть - какой я знаменитый да незаменимый. И ведь отказываюсь от девяти приглашений из десяти, все равно. Раньше сам лез на все трибуны, сплошная комсомольская пассионарность. Как это, куда-то не пригласили, как это не дали выступить, как это не упомянули. Сейчас: лишь бы никуда не звали, лишь бы не выступать, не писать, не встречаться. Каждая встреча отягощает последующими обязательствами. Просят прочесть рукопись. «Но у меня же теперь ни журнала, ни издательства». Не прошибает. «Вы только скажите свое мнение». О-хо-хо. Говоришь о недостатках, звонят через неделю: «Я все исправил, посмотрите. Вам же теперь на надо все читать». Если понравилось - еще хуже. - «Можно, я в редакции скажу, что вы читали?». Через день: «Они говорят, что напечатают, если вы напишете предисловие».

Такие жалобы турка. Но, усталый раб, и я замыслил кое-что. Созидается в вятских просторах, на высоком берегу родной реки, под тополями и березами, избушечка! Кельечка такая. Господи, помоги, чтоб сбылось пожить в ней, помолиться и поработать во славу Божию!

Не надо мне ни палат каменных, ни камней самоцветных, ни кушаний заморских, ни одежд многоцветных, хватит мне избушки с русской печкой, с красным иконным углом, перед которым горит алая лампада. Хватит мне подполья, в котором картошка и капуста, и банка меда. Да коробка с чаем стоит на полочке над плитой. Вот такого я и душа моя чаем. Маленький стол, много хороших книг, которые можно брать наугад и открывать на тех страницах, которые сами откроются.

Да-а. Прибьются ко мне пес с котом. Кот будет лежать в ногах на деревянной постели, зимой     громко мурлыкать и просить, чтобы я пустил пса погреться. Конечно, это естественно, да он уже и сам тут, у порога. Яростно чешется, а ночью взвизгивает во сне. Кот будет хорошо ко мне относиться, только жалеть, что я плохой рыбак, никак не накормлю его свежей рыбкой.

Дров у нас будет запасено много. Это все будут бывшие березы и ели, которые выросли на месте бывшей церкви и их надо спилить, чтобы было место для ее возрождения.

Еще у меня будет евангельская окрестность. Река наша - прямо Иордан. А тут холм - гора Елеонская. Там, где родник (я знаю, где он был, я раскопаю) там поток Кедрона. Подальше, к востоку, Фавор. К югу - любимый Вифлеем. Это все надо устроить. И ни у кого помощи не просить, только сил у Бога. Там, где подойдет место для Хеврона, тоже пониже по течению к югу, там надо посадить побольше дубов. И из желудей, под зиму, в хорошую землю, и натаскать молоденьких дубочков.

Будут у меня и рябины, и черемухи, и смородины, и яблони. И буду с ними разговаривать. Еще, конечно, птицы. Кругом снесенные, уничтоженные, сожженные деревни, тоскливо на холодных развалинах птицам, вот и прилетят ко мне.

А главный мой гость - наш батюшка. Это именно он вывезет меня из города и привезет в эту избу. Уж как я ему буду рад, когда он приедет. Ни за что не отпущу в тот же день. Будем вместе долго пить чай, вспоминать будем многое-всякое, в основном, радостное. Как церковь вернулась в село, как потянулись к ней. Жалеть будем Витю - работника с золотыми руками, да вот и с горлом тоже золотым. Опять, опять сорвался. Будем и за него молиться, когда перед сном встанем на вечернее Правило. Золотыми лепесточками будут трепетать вершинки горящих свечек.

Разойдемся для сна. Батюшка, всегда измученный и уставший, уснет быстро, а я буду лежать и глядеть в окно, на которое все никак не заведем штору. За ним еще одно окно, в стеклах двойное отражение луны. И видны ветви деревьев и звезды на них как игрушки. И если ветви шевелятся, значит ветер. Если луна увеличивается - к холодам, уменьшается - к оттепели. Если потрескивает сруб - тоже к морозу. А все вместе взятое - к весне, к Пасхе.

 

Нина Харитоновна

В магазине у нас меняются смены, а Нина Харитоновна, когда ни приди, все на посту. Дежурит у входа, моет полы, взвешивает овощи. Раз спросил, почему она такая безсменная.

- А как? Дети-внуки есть, деньги нужны. Идешь: чего ты нам, бабушка, принесла? И самой охота принести. А один оклад уборщицы, куда с ним? Да муж весь больной, да сама! Да самой-то нельзя свалиться, все пропадут. Держусь. Вот каждый день с девяти до девяти и без выходных.

Иногда присядет и читает газету. Громко говорит:

- Девки, чего пишут - в колбасе мяса тридцать процентов.

Девки, хохотушки Аля и Рита прыскают:

- А ты только что узнала?

Они фасовщицы, то есть раскладывают товары. Тоже сидеть некогда. Но обе курят и выскакивают курить на крыльцо. Говорят о том, как бросить курить и о пьяных парнях, приходящих потрепаться с кассиршами. Нина Харитоновна постоянно ругает Алю и Риту за курение.

- Вы свои груди изнутри представьте. Ведь чернота.

Аля и Рита снова хохочут.

- Чего ржете-то?

- Так представили.

«И ЕЩЕ БУДУ РОДИТЬСЯ»

Стою в родном селе у родильного дома. Вот именно здесь я появился на белый свет. Дом сохранился, хотя уже совсем-совсем старенький. Помню, мама рассказывала, как мы с ней шли к реке, к парому, и она сказала: «Вот здесь ты родился». - «А ты, до чего мне это дивно было, ты говоришь: «Я здесь родился и еще буду родиться!».

Постоял я около дома и осмелился войти. Поздоровался с дежурной сестрой, женщиной в годах. В коридоре красят стены два парня в колпаках, сделанных из газет.

- Капитальный ремонт?

- Какое там. Хоть немного подмазаться. Их военкомат положил на обследование, а так-то они здоровые, чего им?

- Ну как, обрадовали сегодня страну пополнением?

- Обрадовали. Татарка родила, да узбечонок родились.

- Дед, - уважительно обратились парни, - на сигареты не поможешь?

- Пойдем.

Пошли с одним из парней. Бумажный колпак он бросил под ноги и отопнул.

- В армию, значит?

- А чего тут дождусь? Сопьешься или статья.

- А статья почему?

- Дак как? Выпил - надо продолжать. А на что?

- И в армии можно спиться.

- Там-то все-таки. - В свою очередь и он поинтересовался: - А вы зачем в роддом пришли? Внучка на сохранении? Это ваша, такая молодая, красивая, все ревет? Ваша?

- Нет, я сам тут родился.

Парень посмотрел на меня, как на ожившего мамонта.

- Так это значит, что наш роддом такой капитальный? Да-а. Круто! Я ж тоже тут выскочил. Надо же! Я думал - у тебя внучка на сохранении. Надо же! Ну, дед, ты сигаретами не отделаешься.

- Мне и сигареты-то тебе неохота покупать, а тебе еще и вино. Давай лучше куплю коробку конфет, отнесешь этой девушке.

Парень задумался.

- Ну, а что? А давай! А что? Я уж заговаривал, дичится. Сестра сказала, что сволочуга тут мелькнул, охмурил, она и поверила. Так-то она мне нравится.

- Жалко ее, - сказал я, - она, думаю, хорошая. Видишь, на замужество не надеется, а аборт не стала делать. Хорошая будет мать. А подлецу за нее Бог отомстит.

- Да-а. - Парень поскреб в затылке. - А давай и коробку и... а?

- Нет, - решительно отказался я.

Мы уже подошли к магазину. В витрине парень разглядел красивую упаковку.

- Главное, что отечественные, - одобрил я выбор парня.

- Но сигарет ты тоже все ж-таки купи, - попросил парень. - Я же не могу таким рывком, как в сказке. И не пить, и не курить, да еще и жениться. Буду курить и думать.

Мы простились. Он пошел к роддому. Я шел-шел и оглянулся. Гляжу, и он тоже.

Приемник

Хожу по дому, тычусь во все углы, ищу приемничек. Легко ли, уж два часа без музыки, без радио «Орфей».

И три, и четыре часа прошло. Жил, как потерянный. Только что-то читал, да чай пил. Наконец, нашел. Лежал он себе на диване. Включил, и что? И ничего. Видимо, все вылилось, пока искал, остался мне ширпотреб разговоров о музыке, а не сама музыка.

Все еще хотел приемник хвалить. Как он терпит 90 градусов в бане, да как сутками, оставшись без меня, упавши под кровать, играет и играет. Что ему Свиридов, что кто другой.

Как-то все опошляется в мире воспроизводства искусства.

ОПЯТЬ ЭТО КВАКАНЬЕ

Лучше бы не включать телевизор, спал бы спокойнее. Нет, позвонили: смотрите, смотрите обязательно. А это была передача о нобелевской премии. Стал смотреть. Набор говорящих обычный, то есть сильно облибераленный. Ведущий - пишущий телециник, приглашенные - пишущие ценители любых процессов, и литературных, и политических. Конечно, прежнее давление на кнопки тоталитаризма, кагэбизма, сталинизма. Хоть бы кто подумал: сейчас-то, при завоеванной свободе болтать что угодно, что же ничего равного произведениям, созданным при советской власти, нет и близко не видно. И мне усатый батька - не икона, но представить русскую литературу только в борьбе с режимом - даже уже не смешно, а дико. Была Россия, есть Россия, будет Россия - вот главное измерение. А кто ей на голову во все времена садился - дело другое. Вот вы уселись, например, на шею русской литературе и ножки свесили. Да так все умно вещают, да так уверенно.

И талдычат, вбивают в головы свои ориентиры. Лучшие из лучших у них, возьмем поэзию: Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Цветаева. «Да! Да! - кричит, будто кто ей тут возражает, перезрелая критикесса с юной прической, - да! Это лучшие поэты двадцатого века».

Надо же. Прямо так? Для нее так, для меня иначе. Но что ей до меня, она мнение западников знает. Но для меня главное - народное признание, а оно безобманно. Запрещали Есенина, народ сохранил. Замалчивают Некрасова, народ не даст забыть. А Пастернак, что Пастернак? Средний поэт, раздутый до политического звучания. Прозаик очень слабый. Как и Окуджава. Почему честно не признать, Николай Заболоцкий на десять голов выше всей названной четверки.

И всегда меня справедливо возмущает молчание о поэзии Александра Твардовского. Это специально, ибо либералам он нужен только как публикатор их якобы смелых антисоветских сочинений. Твардовский Солженицына вывел в оборот разговоров, а тот его так гадко описал потом в своем «Теленке». Ладно, Бог всем судья. Солженицын был нужен Никите Хрущеву, чтобы перевалить все репрессии на Сталина, вот и вся загадка появления и успеха «Одного дня». Конечно, у Твардовского «Никита Моргунок» неприятен по финалу - конь, которого ищет Никита оказывается у бродячего попа, но надо судить по поэмам «Василий Теркин», «Дом у дороги», «За далью даль», по стихам, таким, как «Армейский сапожник», а они на такой вершине, что стиходелье с нее не видно. И как бы ни надрывались, с каким бы пафосом ни вещали участники передачи, все их «подзащитные» станут, словами Блока говоря, «достояньем доцента». И только.

Но они, эти участники, они - подельщики в совместном преступлении проталкивания на вершину русской поэзии не духовной, а головной литературы, разве признАются, что, например, Кузнецов, Рубцов, Горбовский, Сырнева, Кан, Чепурных поэты уровня не ниже Пастернака, Мандельштама, более даже народны, чем они. «Скрещенья ног» у них нет, что ж делать, но ощущение величия России, ее единственности, есть.

Умеют хоронить своих, умеют

Вдруг из радио послышалось причитанье знакомого голоса. Это же Борис Ефимович, одессит, предполагавшийся сменщик запойного Бориса. Что-то не сладилось у них и остался Борис младший без президенства. Но его либералы берегли, как других своих. Рассовали по фондам, институтам, кормили, пасли на информационных полях. Так что же Борис Ефимович? Оказывается, умер его товарищ, господин Гайдар. Сочувствую его горю и горю родных, только не понимаю, зачем при этом понадобилось, назвавши Гайдара «умнейшим, честнейшим, как отец и его дед», еще поливать грязью Россию, в которой «не умеют таких ценить, а ценят жестоких, циничных, подлецов, предателей», лихо. Далее: «Сейчас они (кто?) заткнутся на пару дней», ну и прочее. То есть и лексика и ораторские приемы остаются у демократов даже на похоронах прежними, это хамство и наглость. И никак они не отступятся от прежних уверений, что именно реформы, загнавшие Россию в нищету и зависимость от капитала, в распущенность нравов, гибель образования, наркоманию, разврат, проституцию, что именно эти реформы спасли Россию. Как же их им не оправдывать, они же их делали, на них же наживались. Иначе же надо признаваться, что именно они убивали русскость в России. Гнули Россию под Чикаго. А что не по ним, то они быстро забывают. Например, то, что Союз правых сил был народом резко отринут еще на по за тех выборах.

«Еще и встать надо»

С детства тяга к записыванию всего, что видел, была во мне очень сильна. От этой болезни меня исцеляли переезды, когда приходилось бросать блокноты и тетради, а также пожары. У меня бумаги горят, и прекрасно горят, как и любые другие. Со временем я стал бороться с желанием все записывать, ведь это только кажется, что происходящее сейчас будет важно и потом. Все смывается в черные дыры времени. Может быть, польза записей и была, чтоб понять - все повторяется. Уж какие там спирали, ходим по кругу, заглатываем все те же наживки, спираль-то есть, да она не вверх, а вниз. Как же я боролся с сим графоманским недугом? А просто, выходя из дому, не брал с собой ни ручек, ни карандаша, ни бумаги. Ах, надо бы что-то записать, да нечем и не на чем. Ладно, вернусь домой, запишу. А вернулся - вроде и записывать нечего: измельчал случай, заслонился другими. А тут и благотворная усталость, тут и бумага осталась чистой. Даже и целую теорию в оправдание своей лени сочинил: если что-то помешало записи,

и она не вспоминается потом, то им не надо было записывать. То же и с замыслом. Замыслил, зачал, а что-то мешает сесть и работать, не волнуйся, это во благо - забылся замысел, так ему и надо, а помнится, плачет где-то внутри, хочет, значит, выродиться. Еще что-то помешало - ничего, крепче будет. А уж если так и не смог выносить и родить - жаль! Так и будет плакать где-то в полумраке другой твоей жизни, несвершенной.

Сидел в больнице, по какому случаю, забыл, а помнится высокий седой человек. Ходил медленно по коридору. «Садитесь», - я подвинулся. Он остановился: «Сесть-то можно, но ведь надо будет вставать...». Так и ходил. Потом мы с ним стояли в очереди поставить печати на рецептах. Мужчина говорил мне уже как знакомому:

- Это ведь мы, - он видимо принимал меня за сверстника, - все свое геройство лечим. Ура! И в ледяную воду! Ура, и сутки лежишь в снегу. Ура, и по неделе есть нечего. И все за великое будущее. За победу.

- Мы же русские.

- То-то и есть, что русские. Служил я потом на дизельных подводных лодках. Когда их рассекретили, пришли американцы. Как на экскурсию. Не то, что повернуться, протиснуться невозможно. Нет, они говорят, у нас бы никто ни за что тут служить бы не согласился. А мы считали за честь идти в подводники.

- И во всем так было. Во всем. А нынешние будут так же, а? - спросил я.

Мужчина развернулся ко мне и широко улыбнулся:

- Давай печати поставим, да пойдем на улицу, спросим.

- Давай.

Ну вот, запомнил этого мужчину, сразу не записал, потом он вспоминался и вот - записал. И что? А ничего. Хорошо, что не забыл хорошего человека.

«Я СТАЛ ДОСТУПЕН УТЕШЕНЬЮ»

Ожидание радостей меня оставило, когда начал осознавать свою греховность. За что мне радости? Имею в виду не те, о которых говорят Акафисты, начиная при прославлении святых мучеников каждую строку со слова «радуйся», а о радостях жизни. И это хорошо. Какая разница, осетрину ты ешь, или кильки в томате, бархат на тебе или сатин, какая разница? Не все ли равно сытым или голодным в гробу лежать. Да еще хорошо, если в гробу. А то свалят в общую яму, а то и вовсе не свалят.

Но одна невольная, и она же вольная, радость у меня осталась. Это птицы, животные и растения. И музыка. Приезжаю в Никольское и чай пить не сяду, пока цветы не полью и пока птицам еды не вынесу. И, конечно, всегда голодной худющей соседской собаке Найде, которая, чуя меня, давно сидит на крыльце.

И какая же радость - пить чай, сидя у окна. На подоконнике растут цветы и царица средь них Неопалимая купина с Синая. Да, растет. Растет, слава Богу, по милости Его прижилась в наших температурах. По радио вариации на тему какого-нибудь Кончерто гроссе, ансамбль, например, Канта э вива, что означает живое звучание. Потом, в течении дня, обещаны и Бетховнен, и Глинка, и Чайковский, и Свиридов, и Шуберт, и Гаврилин, а так же вводящие их в атмосферу звучания Евгений Светланов, Клаудио Аббада, Герберт фон Караян, чего больше?

На рынке просил сала несоленого. И вынесли из подсобки длинную, толстую ленту, розовую с одной стороны. Вначале отрезал и подцепил на ветку яблони один кусок. Потом, видя, так сказать, ажиотажный спрос, добавил еще кусок, и еще. Всего четыре. То-то отрадно - видеть как птички припархивают, как ловко цепляются сбоку и снизу, и тюкают клювиками. Небось, ночью, где-то под крышей, нахохлившись от холода, спокойно все-таки чувствовать, как в животишке живет и греет в морозную ночь полезная пища.

А вообще синицы вредные друг к другу. У людей, наверное, научились. Вот, вроде висит четыре порядочных куска, долби знай, нет, надо вначале других отогнать. Особенно одна синичка. Конечно, это не она, а он, я и назвал его Синец толстопузый. Такой сытенький экземпляр птичьего народа. И такой, о ком говорят: сам не гам и другим не дам. Сам не клюет, а всех разгоняет. Но интересно, что именно он подлетает к окну, укрепляется коготками за раму и тюкает в стекло. Вроде как докладывает, что рьяно охраняет мои корма.

Найда пасется под кормушкой. Рада и самой малости, падающей от трапезы птичек. В кормушку сыплю измельченные крошки хлеба или покупаю просо. Это для воробьев. Но и их Синец толстопузый гоняет. И опять подскакивает к окну для доклада.

Редкие медленные снежинки. Может быть, и солнышко даже покажется. Нет, день прошел, не соизволило. Хотя в утешение был такой нежно-малиновый закат. Но такой коротенький. Взглянул в окно - восхитился, отошел к плите, почистил пару картошек, покрошил, поставил сковородку на огонь, вернулся для возобновления любования - нету малиновой нежности. Да, видно крепко нынче виновата Москва - живет без сияния небесных лучей. Всю позднюю осень туманы и долгое безснежье, потом глухие снега, потом резкие морозы, внезапные прыжки в оттепель, сейчас обещают метели. Да, а куда ни позвоню, или кто из России позвонит, всегда спрашиваю: как у них за окном? А у них везде солнце. И морозцы для румянца щек и для бодрости. Ну, и чего жалуюсь, поезжай туда и живи там, кто не дает? А не дает канатами привязанное сердце к любимым деточкам. Да, так вот, не знал я, не думал, не гадал, что главная любовь меня ждет в старости, что все юношеские и взрослые волнения крови - так все крохотно по сравнению с любовью ко внукам.

Старость моя естественна для них. Они меня молодым не знали. «Дедушка, - говорит Анечка, - ты уже старенький, ты уже можешь ногами шаркать». Или, еще смешней: «Дедушка, а почему ты не учишь английский язык?» - «Я в школе немецкий учил». - «Надо английский учить». - «Мне уже поздно, Анечка». - «Да, - соглашается она, - язык выучишь, а сам помрешь». - «Вот именно, - зачем мне потом английский»?

Очнулся я, обнаружив себя в дымовой завесе - сгорела моя картошечка. Анечка, это ты виновата, так я тебя люблю, что и время не замечаю, когда о тебе думаю. Думал, вот бы Анечка любовалась синичками. Да, у них такие крепкие клювики, что отдалбливают даже сильно замерзшее, прямо каменное сало, и скоро, много через неделю, останется от большого куска только легкая шкурка, и синицы, качаясь на ней, будут поглядывать на окна дома - где там хозяин, что не идет на рынок? Мы бы слетали, да у нас денег нет.



РНЛ работает благодаря вашим пожертвованиям.


Форма для пожертвования QIWI:

Вам выставят счет на ваш номер телефона, оплатить его можно будет в ближайшем терминале QIWI, деньги с телефона автоматически сниматься не будут, читайте инструкцию!

Мобильный телефон (пример: 9057772233)
Сумма руб. коп.

Инструкция об оплате (откроется в новом окне)

Форма для пожертвования Яндекс.Деньги:

Другие способы помощи

Комментариев 2

Комментарии

Сортировать комментарии по дате / по голосам / по порядку

2. Мария : Жертва вечерняя
2011-01-01 в 15:28

Спасибо, Владимир Николаевич. ЗдОрово!
1. Александр+++ : Re: Жертва вечерняя
2010-09-18 в 11:27

Хорошо, утешительно, родной голос.

Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи. Необходимо быть зарегистрированным и войти на сайт.

Введите здесь логин, полученный при регистрации
Введите пароль

Напомнить пароль
Зарегистрироваться

 

Другие статьи этого автора

все статьи автора

Другие статьи этого дня

Другие статьи по этой теме