Ниже ко дню памяти (3/16 декабря) талантливейшей и самобытнейшей русской писательницы, фольклористки, литературного критика Надежды Степановны Соханской (Кохановской) (1823-1884) (см. о ней) мы переиздаем фрагменты из её автобиографии, написанной по просьбе редактора «Современника», друга А.С. Пушкина - П. А. Плетнева, и оконченной, когда ей было всего лишь 25 лет.
В письме к В.А. Жуковскому от 4 марта 1850 года, П.А. Плетнев так отзывался об автобиографии Н.С. Соханской: «Она прислала мне последовательно одну тетрадь за другою, одну другой интереснее, так что теперь эта автобиография, по моему признанию, есть лучшее, что только явилось у нас оригинального в последние пять лет. Тут исчерпаны все роды красоты и все оттенки русской жизни. А она сама является таким неподражаемо-милым существом, что не расстаться бы с нею. Одну из этих тетрадей (описание жизни в институте) я препровождал для прочтения к Государыне Императрице и Ея Величество разделяет мое мнение».
Публикацию (в сокращении, приближенную к современной орфографии по первому отдельному изданию: Автобиография Н.С. Соханской (Кохановской). - М.: Универ. тип., 1896.- 193 с. (отд. отт. из «Русского обозрения»)) специально для Русской Народной Линии подготовил профессор А. Д. Каплин. Название дано составителем.
+ + +
Автобиография H. С. Соханской (Кохановской).
(Род. 1823 г. февраля 17; сконч. 1884 г. дек. 3.)
«Вам опасаться меня нечего, потому что
для меня святее всего каждое
истинное движение сердца человеческого».
Плетнев.
(Из письма его к H. С. Соханской от 8 февраля 1847 г.).
<...> Маменька приехала очень поздно; сидим мы да сидим в своей столовой перед столом; прислуга наша давно вся позаснула; мы никак не наговоримся. Это обыкновенное дело: мы как день не побудем все вместе, так это нам год, и рассказов после наберется тьма. И теперь время идет, а мы все не спим... С нами было решительно то, что говорят у нас: «повалите меня», т. е. что спать ужасно хочется, а встать да пойти лечь - лень; что если бы нашелся такой добрый человек, чтобы хотя толкнул да повалил на подушку! Я очень разумею, что подобного вида лень понятна только в Малороссии, и потому-то вам, великороссу, я так изъясняю выраженье ее. Да, мы все жмуримся, зеваем безо всякого зазрения, маменька безпрестанно твердит: «А вот же, господа, пора спать». - «Да я ж говорю, что пора», - отвечает тетенька. «Пора, maman», - бормочу я, и, вместо того, чтобы только переставить ногу через порог и попасть на постель, я свертываю кольцом руки, кладу их на стол, на них кладу голову и дремлю так, толкая носом в доску. Не ложимся мы и эдак бдим уже заполночь; разговариваем понемногу... Вдруг наверху зашумели голуби, как бы их сильно всполохнул кто, и они бьются, и гул пошел по всему дому.
- Видишь, - сказала мне maman. - Полюбуйся, что делают наши кошечки. А вот же я говорю, что велю их тебе перевешать - велю. И Брамбеуса повешу; да его бы уж и давно пора.
Маменька шутила и более метила в волка, а не в волчью шкуру. - Но с этим вместе шум наверху повторился еще сильнее, что-то ужасным образом загудело; голуби как бы вырывались все из-под крыши, и за этим вслед мы явственно расслышали, как по углу в нашей комнате кто-то тяжело вспрыгнул на завалинку и, даже видно, полушубок на нем был корявый - он зашуршал по стене.
- Э, нет! - сказала maman, - так это уж не серые коты, а, видно, рукатые! Поди-ка, - велела она мне, - разбуди Катерину. Кто это изволил к нам пожаловать за голубями? Вот это хорошо! на что ж лучше? Скажите, пожалуйста, - провожала меня maman хозяйским ворчанием, когда я уходила, взявши свечу, - эдакая дерзость: на дом к господам приходить голубей красть!
Между тем Катерина еще при первом шуме проснулась и вышла посмотреть наверх: что такое? Я только что вышла в кухню - и она входит из сеней.
- Не пугайтесь, матушка-барышня, не пугайтесь! - протянула она руки ко мне.
Мне сейчас будто что сказало. Я говорю: «Что? пожар?»
- Пожар! - И с этим вместе испуганная женщина - вне себя, сама не помня, что делает, загасила у меня свечу. Я осталась в темноте; силюсь отворить наружную дверь, но железная щеколда так захлопнулась, что я дергаю ее, рву и ничего не могу сделать!
После непередаваемых минут томленья, я отдернула дверь, выбегаю на двор - горит угол нашей комнаты, тот самый, по которому мы слышали, что спрыгнул кто-то; голуби бьются, взлетают высоко и, кружась, падают в огонь.
Мы живем на выселке; хутор за полверсты; глухая полночь; весь народ спит; с нами одни женщины; собаки подняли страшный лай; мечутся, как остервенелые, во все стороны... «Детей, детей!» - кричала тетенька, чтобы выносили двух маленьких мальчиков и девочек из кухни.
Как беден наш язык в минуты осиливающих нас потрясений! да он и вовсе не нужен. Мы или молчим, или у человека является какой-то непередаваемый вопль взамен всех слов. И что такое этот вопль, стоит только прислушаться к Св. Писанию, где Господь не говорит, что слезы или воздыхания народов дошли к Нему - нет: вопль народа; вопль Содомский и Гоморрский. И этим далекодостижным воплем владеют не одни люди; даже «голос крови твоего брата с земли вопиет ко Мне», - сказал Бог.- Ах, все, что живет и умирает,- у него есть минуты, когда оно страшно вопит к своему Создателю. Это глубокие минуты скорби, внезапного ужаса, - такова должна быть великая минута смерти.
Я потому заговорила об этом, что я слышала подобный, страшный, безсловесный вопль, вырванный у сотни людей полуночным ужасом и обезумлевающею смутой внезапного, страшного пробуждения. Народ бедный только разоспался, уснул тем крепким, трудовым сном, который незнаком нам с вами, - и вдруг его будят, будят пронзительные, необъяснимые крики, лай собак с ужасным завываньем,- и он, еще не проснувшийся до конца, не успел еще совсем полуоткрыть глаз, и пламя пожара засветилось ему в лицо!
Я с тоской смотрела на этих бедных людей - бегущих, полуодетых, босых; головы не покрыты; у женщин волосы распустились; лица все искривлены ужасом; и раздается вопль, вопль... Они - ни один не помнит, не знает, что он делает; почти не видит предметов перед собой, и только ужас и все усиливающая смута души исторгаются страшным, беpпамятным, безсмысленным воплем. Он, как вой, ходит посреди ночи, и я понимаю, почему этот нечеловеческий вопль так доступен Богу ангелов и человеков. Это полное, громогласное сознание нашей слабости, безсмыслия нашего перед Его высокою, всемощною десницей.
Я все совершенно помню. Первый, наш дворовый человек, Денис разбежался и, не переставая страшно кричать, со всего размаха ударил кулаком в окно - стекло, рама, все переплетины в раме выскочили и разлетелись в мелкие дребезги; а кулак, заметьте, остался невредимым. Это было началом. Вслед зазвенели другие стекла; с криком и воплем смешался треск от выламываемых окон треск горящего дерева, гул и порыванье пламени, женские задыхающиеся, истерические вздохи; стекло прыгало, блестело и разбивалось со своим пронзительным заунывным звоном. Менее чем в две минуты наш домик стоял с сорванными дверями, без одного окна; верх его крутился в пламени, и люди, как волки, метались в него со всех сторон.
- Образа! - сказала я громко, входя в середину. Человек до пяти бросилось снимать образа; я вынесла Библию, вынесла свою шкатулку, потому что там лежал мой вензель; взяла еще шкатулочку, подаренную мне ото всего нашего класса, и спросила: можно ли вынесли мой шкаф с платьями? Говорят: нельзя, через четверо дверей надо проносить. И я успокоилась. «Такие тряпки!» - подумала я. Как же нам удивляться после этого, что перед смертью теряют для человека всю прелесть и ценность наши блага земные, когда вот в какую минуту и то узнаешь все тряпочное ничтожество предмета женских величайших забот и помышлений.
- Воды! воды! - кричали голоса; а у нас где взять воды? Она в глубоких колодезях; надобно выносить на прекрутую гору; здесь светло, а туда пойдут, там страшная темень; мраки бежали от пожара и словно залегли там. Несчастные люди падают, зашибаются, бьют свою посуду; гора вся слита, скользит; наберут полные ведра воды, а к пожарищу не донесут и половины - и вдруг...
Я и теперь невольно закрываю глаза, и голова моя припадает к сжатым рукам. - У нас был недавно взятый из ученья кузнец и слесарь - молодой, прекрасный малый; он работал под нашим домиком. Когда уже все вынесли, и мой шкаф даже вынесли - нет! ему захотелось еще спасти свою работу - сорвать с петель двери, которые сам он так недавно навешивал и приделывал. Ничего нет мудреного, что когда он рванул двери - в подобные минуты у человека удесятеряется сила - он двинул всю небольшую стену; стена потряслась, пошатнула утвержденную на ней трубу, и труба, уже вся обгорелая, качнулась и повалилась на матицу; матица затрещала, подломилась, и весь потолок рухнул... На несколько минут пламя исчезло, заваленное грудой кирпича, глины и целым мостом досок; изо всех окон повалил тяжелый, удушающий дым, и вместе с серыми клубами его, в густоте их, поднялся пронзительный, раздирающий душу вопль: «Ай, ай! спасите!» Я упала на колена; я молилась. Боже мой! Я отдавала собственное спасение души за счастливый исход несчастного страдальца... Народ с минуту, остолбенелый, не двигался, потом бросился ко всем окнам, к дверям, но страшный дым валил отовсюду, захватывал дыханье, не давал видеть ничего. Крики почти сейчас же утихли, слышался, или думалось еще слышать, как бы стон; но пламя с треском прорвалось наружу, искры полетели вверх, и-все стало тихо-тихо и засветилось кругом. Я долго еще стояла на коленях; далеко под темными небесами вилась белая, распуганная стайка голубков; собаки не переставали лаять; подымался месяц; к утру поднялся ветер и потянул искры прямо на ток. Хлеб туда весь был свезен - вся наша жизнь и надежда. Маменька сложила руки и сказала: «Что Богу угодно!»
В обоих колодезях вода была выбрана до грязи; люди истомились, где шли, там и падали...
Наконец-то прошла эта ужасная ночь. Когда засветился день, у нас не было приюта: не было нашего маленького, тепленького домика, где с десяток лет мы поочередно всею семьей жили и так хорошо любили друг друга. Остались только обгорелые, закоптелые стенки нашей гостиной без окон, без дверей, без верха. Кот мой вошел, походил кругом, замяукал и убежал в степь. Вместо всех моих надежд и разрисованных мечтаний, мне предлежали действительные груды недогорелых кирпичей и дымящийся пепел родного жилища, и, Боже мой! какою мечтой замените вы страшную уверенность, что там, под этою безобразною развалиной, лежит задавленный человек с обгорелою головою!..
Именно, что у Бога чудес изо всего могут выйти чудеса. Не ожидала ли и всех нас подобная участь, только засни мы, и не чудо ли это своего рода, что мы сидели-сидели, сами не зная, чего сидим? Все хотели спать, все твердили: пора спать! - и никто не ложился. Одна чудесная, всемощная рука Господа могла так просто, так, по-видимому, совершенно естественно спасти нас.
Причина пожара и доселе осталась неизвестною. Марья Ивановна, пожалуй, раскачивала головой. «Да нет, нет! Это кухня, кухня, как можно кухоньку иметь возле дома? У меня отдельно, всегда отдельно. (Какое близкое сравнение!) И голуби таки зачем, зачем? Вот вам ваши и голубки!» А голуби-то, как гуси Рим, и спасли нас. Не подыми они шума, не стань биться на огонь,- мы бы хотя и сидели, но за светом в комнате не могли бы скоро заметить пожарного блеска. <...>
В Макаровке y нас степь, - твердо; деревенька вдали - разбивать грязи некому; a тут в самой середине слободы, на главной улице - проезд, что по вашему Невскому Проспекту: то и дело, пo шею испачканные волы, по колена замазанные хохлы, прогон всему скоту на водопой - мычание ужасное; улица вся разбита. Она и без того идет рвом; a теперь еще изрыта дождями; рытвины позалиты грязью; на них спотыкаются волы, падают люди, ломаются колеса; слышны побудительные всех родов, начиная от гай, гай! до всеусильных позываний черта. И, в довершение всего, я еще видеть нe могу, как бедное животное тянет, выбивается из последних сил, a тут его хлещут ударами и благодарят в бока палкой!
Нет, пусть, кто где хочет, там утверждает высокое сиденье души; a я говорю, что моя тогда сидела в пятках. He ходи я, я бы умерла. Вся моя жизнь, и сила, и разсеянье - все было в ногах. Я встаю - хожу; до обеда хожу; после обеда хожу; станет смеркаться, я опять хожу и до глубокой полночи я хожу. Наконец, уже ноги, как они ни сильны обезсилеют; я их не чувствую под собой; упаду на какое-нибудь кресло; голова прислонится к спинке - она так не держится, и я сижу минут пять и шесть; но не могу долее. Мне становится тяжко, душно, тошно, словно грудь кто ломом ломит - и я вскакиваю; я опять хожу; все спят, a я хожу; едва хожу, a все хожу; только во всем доме точит червяк да, я хожу; пока последняя, неодолимая усталость - я не говорю: сон, - наконец, она уложит меня насильственною мочью. Я жила слезами, как пищей и воздухом; не только ходила - я стояла на коленах более, нежели сидела и спала.
- И что-ж вы приобрели изо всего этого? - может быть, вы скажете, качая головой.
Приобрела я сокровище, которого не купишь ни за какие деньги; я приобрела тот драгоценный камень, о котором в притче говорит Господь, что купец дорогих каменьев, нашед его, продает все другие безценные бисеры и покупает его, один; - Я приобрела терпение. He то стоическое, наглое равнодушие, безчувствие к беде и горю, которое ставит себе в стыд малейший вздох сердца, всякую замирающую жалобу боли, - нет; терпение чисто-христианское: ощущать болезнь всем болезненным сердцем, чувствовать ее как камень на зашибленной груди и плакать, умываться слезами - и благословлять Высокую Руку, подающую тебе этот нерастворенный фиал любви, или своего прогневания - жизненный сосуд болезненностей и скорби; да, плакать, сквозь слезы улыбаясь Вседержителю Богу, куря ему фимиам благодарственной мольбы за тот дар, о котором сердце не вспомнит, не вздрогнув все и не защемя томительно. - Вот вам несколько переливов из этого чувства - из тех минут, когда душа невольно слагает звуки и говорит пением о болезнях сердца. Я не хочу подравнивать этих стоп; они идут, как они вышли - передавая волнующуюся неровность чувств и переходы мысли. Они без имен; имя их боль; a созданье - молитва. <...>