В конце жизни писатель выстрадал свое понимание истины - она в «раскрытии сердца», в «просветлении духа», в «отверзании разумения». «Чей я? - размышлял Лесков. - Хорошо прочитанное Евангелие мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства... Я блуждал, и воротился, и стал сам собою - тем, что я есмь».
Готовясь пройти в «выходные двери» последнего странствия, он паковал свой духовный багаж, в котором «не значили ничего ни имения, ни слава, ни родство, ни страх». Лесков постиг, что значат слова: «Ты во мне, и я в Тебе, и Он в нас». «Во всей жизни только и ценны эти несколько мгновений духовного роста - когда сознание просветлялось и дух рос». Писатель познал, что «в делах и вещах нет величия» и что «единственное величие - в бескорыстной любви».
Андрей Николаевич Лесков, сын и биограф писателя, отмечает, что в отце жило «еще одно очень ценное, незаслуженно мало отмеченное и едва ли не призабытое свойство - неиссякаемая и неустанная потребность живого, действенного доброхотства». Лесков каждому «шел на выручку и подмогу сплошь и рядом», даже «к заведомому былому недругу, а то и прямому, хорошо навредившему ему когда-то врагу». Особенно если в беду и нужду попадал литератор, никакие сомнения не допускались, все обиды забывались, личные счеты отпадали. И примером писателю служил его же собственный персонаж-праведник - главный герой рассказа «Несмертельный Голован», который «ломал хлеб от своей краюхи без разбору каждому, кто просил», следуя евангельскому призыву «преломи и даждь».
В своем доброделании Лесков совершенно преображался: «Где-то в глубине его непостижимо сложной души таилась живая участливость к чужому горю, нужде, затруднениям, особенно острая, если они постигали работников всего более дорогой и близкой его сердцу литературы, членов их семей или их сирот. В этой области все делалось без чьих-либо просьб или обращений, по собственному почину, чутью, угадыванию, движению, органическому влечению, нераздельному с большим жизненным опытом, навыками, чисто художественным представлением себе положения человека, впавшего в тяжелое испытание, беду.
Когда дни Лескова были уже сочтены, 12 февраля 1895 года, в «прощеное воскресенье» - день, в который православным «положено каяться друг перед другом во взаимно содеянных грехах и гнусностях», к дому писателя пришел, не решаясь переступить порог, «злейший его враг и ревностный гонитель, государственный контролер в министерском ранге» Тертий Филиппов.
Сцену их встречи Лесков взволнованно передавал сыну Андрею:
«- Вы меня примете, Николай Семенович? - спросил Филиппов.
- Я принимаю всех, имеющих нужду говорить со мною.
- Перечитал я вас всего начисто, передумал многое и пришел просить, если в силах, простить меня за все сделанное вам зло.
И с этим, можешь себе представить, опускается передо мною на колени и снова говорит:
- Просить так просить: простите!
Как тут было не растеряться? А он стоит, вот где ты, на ковре, на коленях. Не поднимать же мне его по-царски. Опустился и я, чтобы сравнять положение. Так и стоим друг перед другом, два старика. А потом вдруг обнялись и расплакались... Может, это и смешно вышло, да ведь смешное часто и трогательно бывает <...> все-таки лучше помириться, чем продолжать злобиться <...> Я очень взволнован его визитом и рад. По крайней мере кланяться будем на том свете».
Лесков не стоял перед перспективой полного уничтожения, он твердо хранил веру в Бога и бессмертие: «Думаю и верю, что "весь я не умру", но какая-то духовная постать уйдет из тела и будет продолжать вечную жизнь».
В последние годы Лесков страдал тяжелым недугом сердца. Первый приступ болезни он испытал на лестнице типографии А.С. Суворина, где печаталось его собрание сочинений, в знаменательный день 16 августа 1889 года, когда он узнал о цензурном аресте шестого тома сочинений, куда входил цикл рассказов и очерков «Мелочи архиерейской жизни». С тех пор писатель постоянно ощущал «истому от дыхания недалеко ожидающей смерти», сжился с мыслью о ней. «Распряжки», как он называл, и «вывода из оглобель» Лесков не страшился. Затронув вопрос о неизбежном, старался ободрить и близкого человека: «Может быть, так легко выпряжешься, что и не заметишь, куда оглобли свалятся». Однако писатель не мог не думать о «великом шаге».
Склонность «заглядывать за край того видимого пространства, которое мы уже достаточно исходили своими ногами», он все чаще обнаруживал во многих беседах и письмах последних лет. Одно из них - к Суворину от 30 декабря 1890 года: «Я получил Ваше приглашение, Алексей Сергеевич, - встретить с вами новый, 1891 год. Благодарю Вас за внимание и ласку и приду к Вам. <...> никому не ведомо - придется ли нам еще раз встретить этот день на этой планете... Радуюсь за Вас, что мысль о "великом шаге", по-видимому, все сильнее дружится с Вами и даже, быть может, уже "сотворила себе обитель в Вас"... На свете есть много людей, которые ее боятся и гонят от себя, а как это жалостно и как напрасно! Она очень сурова, но как только сроднишься с нею, так она словно будто делается милостивее... А между тем в ней кроется самая могущественная сила утешения и усмирения себя. Кроме смерти, в известном возрасте все становится очень мелким и даже не волнует глубоко. У аскетов читал, от вдумчивых стариков слыхал, и Лев Николаевич <Толстой> мне сказывал, что самое нужное - это смириться (то есть войти в лады) с мыслью о неизбежности смерти. Я с нею ложусь и встаю давно, и с той поры как сжился с нею - увидел свет: мне все стало легче, и в душу пришла какая-то смелость, до сих пор неизвестная».
Так, по крайней мере, в теории - смерть не страшила. Писатель имел «ясную веру в нескончаемость жизни» - это был большой шаг к постижению Истины. «Но, - писал Лесков Л.Н. Толстому, - как ни изучай теорию, а на практике-то все-таки это случится впервые и доведется исполнить "кое-как", так как будет это "дело внове"».
Хотелось преступить последнюю черту с достоинством, сохранив «бодрость душевную - бодрость ума и живость чувства», как «доберегла» до 85 лет Татьяна Петровна Пассек - писательница и журналистка. О ней Лесков написал теплую статью. По слову писателя, эта «литературная бабушка» «умерла молодцом! - "Уплыла"... В свою последнюю ночь она попросила сыграть ей на гитаре: "Хорошо... Я плыву... Перебирай аккорды гитары!.. Жила умницей и "уплыла" во всем свете рассудка».
«Все чувствую как будто ухожу...», - говорил о себе Лесков в последние годы. Но, и уходя от мира, писатель сохранял свое удивительное жизнелюбие, особенно ценил, как последние лучи заката, дружескую беседу, общение с близкими, малейшее радостное проявление жизни вокруг себя.
«В Лескове, - вспоминал критик М.О. Меньшиков, - который по возрасту и заслугам мог бы считать себя "литературным генералом", не было и тени этого противного генеральства: он был необыкновенно для всех доступен и со всеми одинаково прост и любезен».
Но в то же время писатель был скромен и не любил помпезного шума вокруг своего имени. В наступившем 1895 году исполнялось 35 лет его литературной работы. Ранее Лесков отклонял перспективы празднования и двадцатилетнего, и тридцатилетнего юбилеев его служения литературе. В письме 1890 года в редакцию газеты «Новое время» писатель просил «оставить без исполнения» мысль об устройстве «юбилейного праздника»: «С меня слишком довольно радости знать, что меня добром вспомянули те люди, с которыми я товарищески жил, и те читатели, у которых я встретил благорасположение и сочувствие. "Сие едино точию со смирением приемлю и ничего же вопреки глаголю". А затем я почитаю мой юбилей совершившимся и чрезвычайно удобно и приятно для меня отпразднованным». А в начале 1895 года писатель посылает письмо редактору «Исторического вестника» С.Н. Шубинскому: «Уважаемый Сергей Николаевич! Очень может быть, что к Вам обратятся с какими-нибудь предложениями по поводу исполнения 35 лет моих занятий литературою. Сделайте милость, имейте в виду, что я не только не ищу этого (о чем, кажется, стыдно и говорить), но я не хочу никого собою беспокоить, и не пойду ни в какой трактир, и у себя не могу делать трактира. А поэтому эта праздная затея никакого осуществления не получит, и ею не стоит беспокоить никого, а также и меня. Преданный вам Н. Лесков».
Болезнь Лескова как будто отпустила, и 13 февраля 1895 года, в Чистый понедельник, на первой неделе Великого Поста, писатель посетил выставку картин художников-передвижников, открывшуюся в залах Академии художеств. Здесь был помещен его портрет кисти В.А. Серова. Во время работы художника писатель с радостью и шутливой гордостью делился первыми впечатлениями: «Я возвышаюсь до чрезвычайности! Был у меня Третьяков и просил меня, чтобы я дал списать с себя портрет, для чего из Москвы прибыл и художник Валентин Александрович Серов, сын знаменитого композитора Александра Николаевича Серова. Сделаны два сеанса, и портрет, кажется, будет превосходный».
Однако на выставке портрет смутил писателя, произвел на него тяжелое впечатление: изображение было помещено в темную раму, которая показалась мнительному Лескову почти траурной. Чтобы развеять мрачные мысли и предчувствия, он морозным днем отправился на прогулку в Таврический сад - в любимую свою «Тавриду», с упоением вдыхал полной грудью свежий воздух и простудил легкие. «Непростительная неосторожность», - как сказал впоследствии доктор.
21 февраля (5 марта) 1895 года в 1 час 20 минут сын Андрей нашел Лескова бездыханным. Писатель скончался так, как ему и желалось: во сне, без страданий, «без слез, без визгов».
В «Посмертной просьбе» Лесков просил похоронить его «самым скромным и дешевым порядком», «по самому низшему, последнему разряду»; не устраивать церемоний и не произносить никаких речей; не ставить на могиле «никакого иного памятника, кроме обыкновенного, простого деревянного креста. Если крест этот обветшает и найдется человек, который захочет заменить его новым, пусть он это сделает и примет мою признательность за память. Если же такого доброхота не будет, значит, и прошло время помнить о моей могиле».
Ранее, в одном своем «критическом этюде», Лесков замечал, что как-то «не по-русски» придавливать могилу «каменным памятником»: «скромному и истинно святому чувству нашего народа глубоко противно кичливое стремление к надмогильной монументальности с дутыми эпитафиями, всегда более или менее неудачными и неприятными для христианского чувства. <...> Наш же русский памятник, если то кому угодно знать, - это дубовый крест с голубцом - и более ничего. Крест ставится на могиле в знак того, что здесь погребен христианин <...> русских простолюдинов камнями не прессуют, а «означают», - заметьте, не украшают, а только «означают» крестом».
В заключительном пункте своего завещания Лесков писал: «Прошу затем прощения у всех, кого я оскорбил, огорчил или кому был неприятен, и сам от всей души прощаю всем все, что ими сделано мне неприятного, по недостатку любви или по убеждению, что оказанием вреда мне была приносима служба Богу, в Коего и я верю и Которому я старался служить в духе и истине, поборая в себе страх перед людьми и укрепляя себя любовью по слову Господа моего Иисуса Христа».
На письменном столе Николая Семеновича остался Новый Завет, раскрытый на словах послания апостола Павла: «Знаем, что когда земной наш дом, эта хижина, разрушится, мы имеем от Бога жилище на небесах, дом нерукотворный, вечный...»
А.А. НОВИКОВА-СТРОГАНОВА,
доктор филологических наук,
г. Орел