Через некоторое время священник, сохраняя на лице строгое выражение, стал рыться в большой сумке, достал оттуда початую бутылку кагора и стакан. Сурово оглядев нас, скороговоркой пояснил, что питье сегодня - это не пьянство, это в честь большого праздника памяти Сергия Радонежского. Я пожал плечами, но святой отец, ощущая, видимо, некоторую неловкость момента, с чуть-чуть преувеличенным от смущения напором все так же быстро и строго продолжал: "Я знаю, для вас это не праздник, вы свои, верно, празднуете. Вот какие вы праздники отмечаете?". Неожиданно молодой человек ответил ему в тон: "Новый год и День Парижской коммуны".
Что тут началось! От смущения не осталось и следа, священник с уже подлинным пафосом разоблачал наше безбожие, наши бесовские празднования, мы были обличаемы как "смердящие мясоеды" и - дошло и до этого - убийцы святого императора Николая II: "Да, да, вы это сделали и такие, как вы". После этого он отодвинулся к окну и обиженно замолчал...
Когда в вагоне уже погасили свет, поезд остановился на станции с чудным именем Вековка. Молодой человек, уже вроде уснувший на своей верхней полке, резво соскочил с нее, оделся-обулся и вышел из купе. Минут через десять он вернулся, и я услышал: "Ну что, отец, будешь?". Я посмотрел вниз: темно, фонарь на платформе освещает в руках юноши бутылку водки.
Видел ли я сцену трогательней той, что затем последовала, не припомню. "Родной ты мой, сынок, дай я тебя обниму, да я сразу понял, разглядел, что ты - настоящий..." Бурная сцена братания постепенно перешла в тихий задушевный диалог: "Ну что, отче, взалкаем? - Взалкаем, брат, чудно-то как!". Поезд уже ехал, я снова взглянул вниз - они сидели голова к голове, и в мелькающем свете встречных фонарей были видны счастливые и задумчивые лица.
И подумалось мне на своей верхней полке не о том, какой малости хватает нам, чтобы соединиться, а о том, какая же в сущности малость нас разделяет.