Кольку Журавлева в нашем городе знали, кажется, все. Особенно те, кто в летние выходные пропадает на стадионе. Колька был футболистом, стоял в воротах сборной города. И команда его редко кому проигрывала в футбол.
- Ур-ра-а! - кричали болельщики, видя, как Журавлев опять взлетал к перекладине, весь собравшийся и упругий, прижимая к груди перехваченный мяч.
А потом, через несколько дней, когда наступил июнь 41-го, и ввалилась в страну война, юные жители города провожали Кольку на пароход. Колька стоял на палубе и вздыхал, посылая маме своей, рыдавшей среди молодежи на пристани, успокоительные порывы. Мол, всё у меня хорошо. Сейчас хорошо и потом хорошо, когда повоюю и возвращусь. И выглядеть буду не вялым, как в эту минуту, а энергичным. И всё оттого, что война была, но ушла и теперь наступают спокойные дни.
На спине у Кольки рюкзак, на ладони - кожаный, в клеточку мяч. Ободрённый вниманием провожатых, Колька вдруг вскинул мяч и ударил ногой ̓. Мяч - туда, где высокая пристань, а на ней - самый пылкий народ.
Ребятишки, хватая мяч, сбились в кучу. Мяч, однако, не удержали, и тот метнулся куда-то вверх и ушел бы, наверное, в воду. Но одна из поклонниц Кольки поймала его на лету. При этом она немного не рассчитала и рассталась с прозрачной косынкой, которую сдул с головы пылкий ветер и утащил в струи воздуха над рекой.
Так и запомнил Колька ее с протянутыми руками, как она ловит свою косынку, а та, как нетронутая мечта, - вдаль и вдаль от неё, от красивой девушки с растерянными глазами.
ххх
Уплывал Журавлев к висевшему над рекой вечернему солнцу, чтоб попасть сначала в Вологду, а потом - и на Западный фронт.
Август. Жара. Бои за Смоленск. Последний из них оказался для Кольки необъяснимым.
Подразделение пехотинцев, где Журавлев числился рядовым, выбралось в поле еще до рассвета. Журавлев возбужден, словно шел не опасным местом, где скрывался невидимый враг. Ему казалось, что он сейчас на родном стадионе, где вот-вот начнется решающий матч. Был у парня особенный слух. Свист мяча, летевшего где-то вверху, он научился улавливать до того, как тому оказаться в сетке ворот. Теперь этот свист исходил от пушечного снаряда. И надо было за долю секунды - куда-нибудь прочь от него. Спасай свое тело, где сумасшедшим прыжком, а где и нырком в какую-нибудь водоро̓ину или воронку. Кто делать этого не умел, оставался распластанным среди поля.
Колька бежал, опережая запаренных пехотинцев. Неожиданно сбило воздушной волной. Трехлинейку, куда влепился осколок, раздробило и вышибло из руки. Боец не упал, а рухнул куда-то вниз, где зияла недавно вырытая траншея.
Колька поднялся. Шагах в десяти от него кто-то зашевелился. Немец в фуражке с гербом. А там еще кто-то худой и высокий, с двумя рядами пуговиц на мундире. Они раньше заметили Кольку, отчего он похолодел, но сразу вспомнил про отдыхавшую под ремнем ручную гранату. Нащупал ее, дернул кольцо, и невольно - вперед, по инерции вслед за гранатой.
Взрыв, огонь и ползущий, как синие змеи, разорванный дым. Вставая с коленей, Колька моргнул, недоуменно спросив у себя: «А дальше-то как? Нет при мне ничего. Ни гранаты, ни трехлинейки...»
Приглядевшись к синему воздуху, Журавлев различил в нем немца с разорванным животом и лежавший в ногах у него пистолет-пулемет. Стать обладателем дьявольского ствола - это было везением из везений. Теперь Журавлев при оружии. Том самом стволе, о котором в начале войны мечтали едва ли не все советские пехотинцы. Осмотревшись, он краем глаза заметил бегущую по траншее стайку серых мундиров. Дал по ним очередь. И удивился, когда те попадали друг за другом. Оказывается и фрицев можно косить, как худую траву.
Выбрался он из траншеи, когда оказалась она притихшей. Увидел ступеньки в глине. По ним и поднялся, опять оказавшись в ячменном поле. Залёг за глыбкой земли. И давай нажимать на гашетку прихваченного трофея. Стрелял так просто, как в никуда. Радовался тому, что сейчас он живой, и кто-то, пожалуй, его и боится.
Однако спрятался он ненадежно. Надо бы было ему окопаться. А он за каким-то клочочком земли. И тут он увидел бегущую мышку. Удивился ее отваге, с какой она пробиралась по хлебному житу, неся в зубах набухающий колосок. Для детишек своих, которые в норке и ждут от мамы своей привычной еды.
Неожиданно Колька почувствовал, как его подхватило и понесло, потащило куда-то назад, в неопасное время, где нет ни русских, ни немцев, и никто еще не стреляет.
Колька не знал, что в него метились и попали. Ствол в руках немца был безупречным. Не знал о своем попадании и фашист. Поэтому чуть не в упор стрелял и стрелял в пилотку с такой вызывающе красной звездой. Но пули Кольке вреда и боли не причиняли. Он их не чувствовал. Ну, нисколько. Как если бы от всего, что стреляет и убивает, он был навечно заговорён.
ГДЕ НИКТО НЕ ЖИВЕТ
Жил да был за Коченьгой в лесопунктовской Горке дядя Коля Круглов. Всю жизнь он валандался с лесом, работая вальщиком на повале, имел семью из пяти человек, содержал дивный сад, где росли не только Орловские яблони, но и местные абрикосы. В сентябрьские дни, когда поспевал урожай, и плоды с деревьев слетали, как желтые птицы, дядя Коля не знал, куда девать урожай. Семья за последние годы убавилась, перебравшись, кто в Тотьму, кто в Вологду, а постаревшая Клава даже за Сухону на погост. И остался он в доме один. Одиночество для хозяина очень, очень невыносимо. Потому и был он всегда щедр, доволен и весел, когда в саду у него собирался народ - и старый, и малый. Что наросло, то и ваше. Не пропадать же добру. Пожалуйста, забирайте.
Уходили сборщики урожая каждый к себе, кто в сторону Городи̓шны, кто - к Коченьге, унося в корзинах и рюкзаках сладкие абрикосы. И яблоки уносили.
- Приходите еще! - звал дядя Коля, широко улыбаясь с крылечного рундука.
- Мяу, мяу! - звала и кошка Маруся, запрыгнув к хозяину на колени.
Дядя Коля сидел на лавочке допоздна, пока не вспыхивал белый месяц. Красиво, скучно, но одиноко. Человечка бы для беседы! - мечтал дядя Коля.
В прошлом году оставались в Горке на зиму две семейки. Но нынче приплыл за ними из города катер. Загрузил барахлишко - и до свиданья. Остался в селении дядя Коля один. Сторож, не сторож, скорее свидетель эпохи, которая, доживая свое, разворачивалась назад.
Впрочем, не только безвестная Горка, а все деревни и села на Сухоне отмечают уход того, что обратно уже не придет. Как на похоронах страны, откуда вот-вот заберут последнего жителя русской деревни, и она объявит себя сиротой.
Россия и - сирота? Такого еще не бывало. Дай Бог, чтоб и не было никогда. Однако страна уже повернула куда-то в сторону от назначенного пути. Сразу и заблудилась, не понимая, куда ее, бедную, повело. В какой-то неведомый край, где от жизни берут, но жизни не добавляют. А что впереди? Или туман, заволакивающий дорогу? Или Иисус Христос, о котором предсказывал Блок?
Вон двое катятся вдоль реки. Ищут то, чего не теряли. Безработные, злые на всех и на всё, ничего не умеющие, но с претензиями к стране, которая их обидела, ничего им не дав, и они готовы с ней расправиться, как с овечкой.
Ищут дома̓, где никто не живет. Шарят в них, будто крысы. Оба с виду обыкновенные. Среднего роста. Однако глаза, как ямки, залитые смолой, одновременно и мертвые, и живые. И тот, и другой в украденных куртках. Оба при мотоцикле с коляской, куда складывают добычу. Вот и теперь у них: пара бидончиков меда, десяток икон, стенные, с маятником часы и библия в кожаном переплете. Добро неплохое. Однако для них его мало. Надо еще.
В Горку хотели не заезжать. Слишком уж всё здесь уныло и сиро. Скособоченные дома. Барак. Будка, где туалет, откуда вдруг выпорхнула ворона. Однако привлек внимание пятистенок, хотя и старый, но крепкий с красавцем-конем на высоком князьке.
Поднялись на крыльцо и вздрогнули. На лавочке рядом с дверью сидел старичи̓ще с былинными ту̓ловом и руками. Как после сечи, устал и вот отдыхал. Мародеры остолбенели. Но сразу и поняли - дед на самом краю, перед тем, как ступить в пугающее пространство.
- Дед, ты живой? - спросили его до того, как войти в распахнутый дом, где горел электрический свет, и ходило под ветром, чуть покачиваясь, оконце.
Дед в ответ что-то булькнул. Позволил обшарить свою телогрейку, в кармане которой была половина пенсии и часы. Дрогнул руками-лопатами, разбудив на секунду свою Марусю, отклонился затылком к стене и затих, как ушел. Но уйти было свыше его желаний. Остался сидеть, сторожа нежилую улицу, по которой весело прыгали воробьи да летели сверху березовые листочки.
Долго рылись шакалы в дедовом пятистенке. Нашли лишь большой самовар, колун с топором и пару рубанков. Унесли добычу в коляску и возвратились. Дабы отметить свое присутствие в тихом мире, разожгли на полу перед печью костер. И ушли. Отъезжая, оглядывались назад. Как горит?
Дом, однако, не загорелся. И хозяин его, как сидел на лавке крыльца, так на ней и сидит, отдыхая от долгой жизни. И кошечка с ним...
Вечность, вечность. Как и мертвому дедушке, тебе некуда торопиться. Обитаешь себе, как и вся наша северная природа, не зная ни горя, ни радости. И на шакалов, что поджигают домик за домиком в деревнях, дабы скрыть следы своего пребывания, смотришь сонно и равнодушно, как на что-то ненастоящее, которое можно не замечать.
Потому и живы сегодня блуждающие шакалы, что за старых людей в малолюдной деревне стало некому заступиться.
К счастью или к несчастью, однако, такое бездействие не везде. Говорят, что где-то за Горкой поймали недавно двоих. Застали их за поджогом не только домов, но и леса. И что после этого? Поджигателей вывели на реку. Помогли в нее окунуться. В ней и оставили. До следующего поджога.
А с дядей Колей чего? Полная неизвестность. Словно в Горке его и не было никогда. Зато пятистенок его, как стоял в центре Горки, так по-прежнему и стоит. Только живут в нем теперь не русские, а узбеки. Вечерами новый хозяин сидит за столом и строчит письмо за письмом. Приглашает на русскую улицу тех, кому тесно в Узбекистане.