И иже с ними... 
Русская народная линия
информационно-аналитическая служба
Православие  Самодержавие  Народность

И иже с ними...

Геннадий  Карпунин, Русская народная линия

07.12.2017


Повесть …

 

 

"Vox et praetera nihil" -

(Звук и больше ничего - лат.

Эпиграф из черновика

Пушкина к стихотворению

"Клеветникам России")

 

Глава первая

 

Большой экран телевизора тихо, точно шелест книжной страницы, вспыхнул. И почти сразу под бравурный лёгкий марш Исаака Шварца пёстрый калейдоскоп красочных иллюстраций пушкинской эпохи с меняющимися на них титрами увлёк проникновенным лиризмом и поэтичностью.

О, это было настоящее великолепие живописи и звуков!.. На индиговом зеркале Невы, с видом Петропавловской крепости на противоположном берегу - парусные ботики и гребные шлюпки всех мастей. Мажорная музыка и триумфальные пушечные выстрелы с Нарышкина бастиона... Грассирующая французская речь на фоне великосветского Санкт-Петербурга!.. Стук о мостовую колёс экипажей... вельможа с лорнетом, Пушкин...

...Пленительные светские дамы, аристократы в военных мундирах и фраках. Предполагаемое утончённое волокитство и легкомыслие, остроумие и изысканная вежливость le beau monde* - всё это навевало фантазии. Но что-то тревожное уже закрадывалось в душу.

...Вот Сенатская площадь, солдаты, построившиеся в каре... И в перспективе, возможно, из Кронверкского равелина, точно с небес, доносится молебное пение: «Господи, поми-ии-лу-уу-й!» И закадровый гулкий голос: «О плавающих, путешествующих, недугующих, страждущих, пленённых и о спасении сих Господу помолимся!..» Это великая ектения. По кому?..

И вновь захватывающая увертюра Шварца, меняющийся пёстрый калейдоскоп красочных цветных заставок... Дворянское имение, большая зала, бал... песня кавалергарда, зимний пейзаж одной из

.......................................................................

* le beau monde - высший свет (фр.).

столиц с золотыми куполами белокаменных церквей... народ, лошади, кареты, нищие на паперти... и крупно, в пол-лица, словно из-за ширмы - отстранённо-равнодушный взгляд самодержца российского.

Это был Александр, победитель Наполеона. Сходство с портретами, ранее виденными, не оставляло у Смагина сомнений. Император был в военном мундире с золотыми эполетами, в двууголке с серебряным галуном и пышным плюмажем. Рядом с ним, словно в другом измерении, когда время разорвано в пространстве, как бы за тысячу вёрст от императора - обросший сединой, с впалыми щеками и

худой шеей измождённый старик. Он в затасканной фуражной шапке с козырьком, в поношенной офицерской шинели нараспашку. Под шинелью простенькая косоворотка, к горловине которой на синей ленте приколота медаль. И когда камера берёт грудь старика крупным планом, на лицевой стороне медали отчётливо видна надпись: «1812», а чуть выше надписи - треугольник, внутри которого всевидящее око. И если внимательно вглядеться, кожа вокруг ока в пупырышках. Так чьё оно? Непонятно. Может быть, ящера?.. Или это пылающий глаз Люцифера, в котором отражается адское пламя? Верно сказал философ: только маленькие секреты нуждаются в охране. Большие секреты хранит неверие толпы.

Именно этой наградой князь Сергей Волконский дорожил больше всего, и по особой просьбе, после ссылки, она была ему возвращена. Не потому ли, что на обратной её стороне стояла надпись, в которой заключалась духовная суть опального князя: «НЕ НАМ, НЕ НАМ, НО ИМЕНИ ТВОЕМУ».     

Смагин ухмыльнулся.

Затушив сигарету в инкрустированной пепельнице-ракушке, что стояла на журнальном столике, он нажал кнопку пульта, и большой плоский экран потух. Запахнувшись в домашний шёлковый халат, нащупав пальцами ног мягкие шлёпанцы, он неохотно поднялся с кожаного дивана, подошёл к панорамному окну и приоткрыл его. Свежий воздух проник в прокуренное донельзя помещение, слегка вздувая сдвинутую гардину.

Вадим Витальевич глубоко вдохнул и медленно выдохнул. Повторил это ещё раз. И ещё... Но облегчения не получил. Хотел, было, выйти на веранду второго этажа, откуда представал взору живописный ландшафт, но поленился.

Даже здесь, уединившись в своём загородном доме, где было ощущение воли, некоего душевного комфорта и простора, когда границы жизненного горизонта подчас кажутся невидимыми, уходящими в бесконечность, а сама жизнь - удавшейся, он, наверное, впервые за последние годы отчётливо чувствовал, что в грешном этом мире есть несвобода. Что, где бы он ни был, в каком бы райском уголке Земного шара ни находился, он - Вадим Смагин - связан по рукам и ногам.

«И от этого никуда не деться», - обречённо вздохнул он.

Прикрыв окно и поправив гардину, вернулся к дивану. Расположившись на нём поудобней, взял пульт и последовательно нажал несколько кнопок. Но, дойдя до последнего титра, просмотрев ещё одну заставку, нажал на «паузу».

На экране застыл зимний деревенский пейзаж: голые деревья, в глубине парковой аллеи барская усадьба, дом с четырьмя колоннами и портиком, увенчанным треугольным фронтоном, в окнах которого теплится свет...

Вадим Витальевич отложил пульт, закрыл глаза и растянулся на диване, предварительно сунув под голову вышитую в русском стиле небольшую подушку. Надо было расслабиться, дать хотя бы непродолжительный отдых мозгу. Но это плохо получалось.

А всё началось на этой неделе, в четверг, в июньский, дождливый полдень. Вадим Смагин, генеральный продюсер кинокомпании «ВЕСТА FILM», снова и снова перечитывает навязанный ему Костей Седых, директором студии игрового кино, злополучный сценарий.  И вот уже который раз - а сегодня воскресенье - эпизод за эпизодом просматривает классику советского кинематографа, этот, так сказать, шедевр.

Лёжа теперь на диване, Смагин вполне смог бы с закрытыми глазами этот советский фильм, эту «память потомков» визуализировать, мысленно сделать раскадровку. Хотя бы для нескольких начальных эпизодов. Например, до того момента, когда на допрос к императору Николаю Павловичу приводят раненого капитана лейб-гвардии Московского полка Дмитрия Щепина-Ростовского.

Да, Вадиму Витальевичу мнилось, что он смог бы это сделать. Ему даже казалось, что он помнит все диалоги персонажей, знает их чуть ли не наизусть. Они не давали ему покоя. Он как будто стал одержим ими. И сейчас, лёжа на диване с закрытыми глазами, он не мог избавиться от назойливых эпизодов картины, которые зримо вставали перед глазами.

 

...Зимний деревенский пейзаж, хмурый январский рассвет, аллея парка, голые деревья, в конце аллеи - дом генерала от кавалерии Николая Раевского...

Камера оператора медленно наезжает, увеличивая перспективу. Уже видно, как из трубы, растворяясь в морозной стуже, валит чёрный дым. Возле дома, чуть левее крыльца с колоннами - тройка гнедых, запряжённых в пошевни. Сидящий на передке озябший кучер - в шарф ли, кушак - укутался с головой.

...Волконский крупным планом. В военном мундире. Золотые эполеты генерала живописно спускаются на сукно рукавов. На груди лишь офицерский крест за участие в сражении при Прейсиш-Эйлау. Ровно подбритые и нафабренные бакенбарды придают лицу изящество. Опрятность так бросается в глаза, что невольно задумываешься: не её ли князь ставит превыше всех людских добродетелей. Выражение усталости во всём его облике, неглубокий нервный вздох говорит о сильно угнетённом состоянии.

...А вот спящий в детской кроватке грудной малыш под шёлковым тёплым одеялом и ажурным пологом. И снова князь... задумчиво-обречённый взгляд. Так смотрят, надолго расставаясь, когда, возможно, уже и не надеются вернуться.

Откуда-то доносится отдалённый, чуть слышный бой часов.

Ещё несколько кадров...

...Кабинет Волконского. Пылающий камин. Слуга, минутой ранее, подложив поленья в топку, на цыпочках, чтобы не беспокоить барина, спешит удалиться.

- Николай Николаевич спит? - не глядя в его сторону, наклонившись к старинному, екатерининского века бюро, спрашивает Волконский.

- Отсутствуют, ваше превосходительство. Они с Софьей Алексеевной изволят в Белой Церкви гостить.

- Ступай.

Держа в руке бронзовый подсвечник с горящей свечой, князь вынимает из верхнего ящика бумаги. Ставит подсвечник на столик бюро и подходит к камину.

В кабинете мрачно, почти темно. Ибо свечи в пятирожковом золочёном канделябре, что стоит на верхней крышке бюро, не горят. Не зажжены и те, что в бронзовых канделябрах, на камине. Лишь пылающими в топке поленьями да единственной свечой, оставленной князем на столике, освещается комната. Поэтому мрак повсюду. И не только в помещении - мрак в душе Волконского. Смагин это чувствует так живо, словно сам влез в шкуру князя.

Стоя у камина, наскоро просматривая взятые из ящика бюро бумаги, скорее всего, не предназначенную для сторонних глаз переписку, он кидает несколько страниц в огонь. В какой-то момент взгляд его устремляется в сторону дверей:  кто-то вошёл.

- Здравствуй, Мари, - бросив в топку очередную страницу, тихо произносит он. И пауза. Очень короткая. - Прости, что не приехал раньше, - словно оправдывается он.

Теперь становится ясно: князь недавно вернулся. Поэтому и лошади, и мёрзнущий в санях кучер...

Но Смагин отчётливо видит удивление Мари, её растерянность, граничащую с тревогой. Облачённая в светло-бежевый халат с меховой опушкой на широком воротнике и по краям рукавов, она, разбуженная, словно что-то почуяв любящим женским сердцем, а может, что-то услышав, только-только встала с постели и вот теперь зашла в кабинет мужа.

Блики каминного огня высвечивают на её лице удивление и скрытую тревогу. Напольные английские часы в углу комнаты - это их приглушённый бой несколько минут назад был слышен в детской - как бы напоминают о скоротечности времени, подчёркивают необычность, некую противоестественность происходящего.

...Мари сидит на стуле и явно - явно! - не понимает: почему так неожиданно, никого не известив, тайком даже от неё, приехал в такой неурочный час муж.

- Возьми, - подходит он к ней, протягивая какие-то бумаги, - тут... письма Пушкина.

«Вот, вот оно!..» - думает Смагин, нервно сжимая и разжимая пальцы, напрягая кулаки и чувствуя пот в ладонях. Не раз просматривал он этот эпизод, и всякий раз что-то вызывало в нём неприятие. Даже раздражение. Не от того ли, что наболело? Но почему именно сейчас? Ведь он сам - сам! - всегда относил этот фильм к шедеврам советского кино. А может, просто лгал самому себе и другим?

Ну, нет!.. Фильм действительно великолепен! И пусть в то время в сюртуках на балу не танцевали и белых с длинными фалдами мундиров в Кавалергардском полку не носили - фильм хуже не стал. Да и не снимают теперь так. Кишка тонка у «нонешних»... И актёры, эти современные «гении», на порядок, а то и два ниже тех, «застойных»... Не сыграют так, нет у них той органики. Нет! А за деньги талант не купишь.

Лёжа на диване с закрытыми глазами в полном бездействии, он физически ощущал тяжёлые удары сердца. Пудовым молотом оно било в грудную клетку, точно хотело выпрыгнуть наружу, освободиться из некоего, однажды добровольно принятого рабства.

Приложив ладонь к левой груди, Смагин открыл глаза и посмотрел на руку. Казалось, от такой интенсивной работы сердечной мышцы рука должна была чуть ли не подпрыгивать, но она, к какому-то детскому его изумлению, смирно покоилась на нежной ткани халата.

Снова усевшись на диван, он взял пульт и включил экран. Дойдя до кадров с письмами Пушкина, поставил на паузу.  И с минуту тупо смотрел на картинку. Голова, что называется, шла кругом. Мысли неслись спринтерским бегом: университет, диссертация на соискание учёной степени кандидата исторических наук, автореферат «Пушкин и декабристы», который нужно было разослать в срок...

Господи, кто только не писал на эту тему! И каждый по-своему был прав. Ещё бы! Ведь истфак МГУ - не только у нас... во всём мире считается вузом с самой высокой квалификацией учёных и преподавателей. И хоть оба официальных оппонента были из Института Российской истории РАН, авторитет которой непререкаем, Вадим Витальевич не сомневался, что защитится. Ведь сам Щавельский - мировая знаменитость, для которого академическая традиция всегда была превыше всего, - являлся научным руководителем Смагина.

Конечно, случалось и такое, когда диссертацию рубили на корню. Но если в прежние времена подобный труд мог быть причислен к идеологически опасному, ставил под сомнение исследования какого-нибудь корифея от науки, то теперь...

«А что теперь? - словно очнулся Смагин. - Мало ли способов задавить, сломать... За деньги что угодно можно сделать. Да ещё с научным подходцем. Академиком можно стать».

Мысли о кандидатской диссертации, которую, он, конечно же, защитил, метались, как загнанные в западню, отыскивая все pro и contra. Но все его доводы, точно волны, с бешеной силой налетая на скалы, разбивались в мелкую водяную пыль. Они мучили его - эти мысли. Колебали его волю между «да» и «нет» до такой степени, что в плоский экран телевизора хотелось запустить пульт. Ведь после защиты кандидатской был ВГИК, кафедра режиссуры, было столько всего...

Смагин снова закурил. И снова, подойдя к окну, приоткрыл его.

«Ложь! Ложь! - думал он, - от начала до конца ложь! В красивой упаковке, с замечательными актёрами и великолепной музыкой Шварца...»   

Изначально ложь заключалась уже в том, что Пушкин Сергею Волконскому не писал. Смагин, собирая материал для диссертации, как ни пытался обнаружить хотя бы следы такого письма, ничего не нашёл. Нигде, ни в одной из серьёзных научных публикаций, коих было прочитано, наверное, сотни, ничего подобного не было. И с какой стати поэт писал бы Волконскому? Дело, конечно, не в возрасте, хотя разница в десять с лишним лет кое-что да значит. Тогда в чём?

Вадим Витальевич ещё какое-то время смотрел в окно, затем резко повернулся и, пройдя к журнальному столику, взял пульт. Нажимая на кнопки, стал искать эпизод, который, как ему казалось, мог бы хоть немного прояснить его сомнения и, возможно, оправдать себя же в собственных глазах, чтобы принять, наконец, твёрдое решение. И когда на экране появился Александр Павлович, грациозно восседая на белом коне и в белоснежном же парадном военном мундире, Смагин прибавил звук:

- Твоей бригадой, князь, я доволен, - говорил император Волконскому. - Жаль только, не истребил ты прежний дух головокружения...

Это был эпизод, следующий за тем, где руководители Южного тайного общества Пестель и Муравьёв-Апостол призывают своих соратников по Северному обществу Трубецкого и Рылеева к цареубийству. Данная сцена, как и предыдущая, возникает в памяти Волконского, но Смагин уже так сроднился с князем, так привык к нему, что как будто сам шёл следом за императором, окидывая взором Царскосельский дворец. И тот, кого минутой ранее призывали убить члены Южного общества, уже обращается не к Волконскому, а к нему - Вадиму Витальевичу. Смагину даже кажется, что он понимает французский язык, на котором время от времени говорит император.

- Выгоднее тебе, князь, заниматься полковым делом...

- Государь, я не осведомлён, чему обязан? - после короткой монтажной перебивки отвечает Волконский, лукавя.

И вновь кабинет в доме генерала Раевского; князь с поникшей головой сидит на стуле, полные тревоги глаза Мари; на их лицах блики огня, пылающего во весь экран в камине. И во всём - тяжёлое напряжение, безысходность...

Но это длится недолго. Через мгновение  - тот же план с дворцом в Царском селе, хотя и с незначительными изменениями. Портрет Александра укрупнён, но в кадр он поставлен так, что персонаж на достаточно близком расстоянии, необходимом для интимного разговора. И Смагин чувствует: государь старается понять собеседника, пытается проникнуть во внутренний его мир:

- Хитрец же ты, князь Волконский. Смотри, князь, твоя головушка ещё в Париже заносилась, куда ей не следовало. Ну да не мне тебя наказывать... 

Камера снимает императора чуть со спины, и приглушённый свет, падающий на него, подчёркивает выразительность черт Александра, его ум, проницательность:

- Я и сам поощрял сумасбродные мечтания, велел, было, сочинить Конституцию, а теперь вижу: просвещенной монархии она не нужна. И запрета на общество, где ты состоишь, не отпирайся, я не отменял...

Смагин нажал на «паузу», отложил пульт и прилёг на диван. В который уже раз он как будто бы находился рядом с императором, видел его так близко, что хотелось дотронуться до него, даже через экран телевизора.

Бесспорно, государь в этом эпизоде показан превосходно. Вадим Витальевич, пусть и в блистательном актёрском исполнении, только что слышал умную, правильно поставленную речь императора, приятный ровный его голос, но...

«А что, собственно, "но"?..» - Смагин, скорее, машинально, чем сознательно, протянул руку к журнальному столику, чтобы взять сценарий. Но передумал и закрыл глаза. Рука плетью упала, и он, касаясь пальцами пола, остался лежать в таком состоянии. 

 

 

Глава вторая

 

Уже третью неделю из великих держав Европы летели фельдъегеря с эстафетами в Петербург, доставляя секретные депеши русскому императору, в коих, помимо прочих дворцовых интриг,  сообщалось, что Наполеон, бежав с острова Эльба, высадился с небольшим отрядом в бухте Жуан, недалеко от Антиба, и, пройдя Грас, Кастеллан, Динь-ле-Бен, другие населённые пункты, движется к столице Франции. 

В один из таких мартовских дней роскошная карета, запряжённая четвериком, в две пары цугом, с кучером и форейтором на запятках, остановилась у парадного крыльца возле замка в центре Парижа, недалеко от того места, где Сена распадается на два рукава. После крупной рыси разгорячённые выносные ещё тянули по инерции коренных, и стоявшему на передке кучеру с трудом приходилось удерживать их, натягивая вожжи так, что лошади громко фыркали, воротили морды и с опаской чуть-чуть взбрыкивали.  

Когда же Волконский, одетый в серую офицерскую шинель, утеплённую пелериной, свисающей с плеч по самые локти, подошёл к экипажу, дверца кареты распахнулась. В женщине, находившейся в салоне, он неожиданно для себя узнал Жаклин де Плюси.

- Mou Dieu!.. Enfin... Je vous attends...* - воскликнула дама, но тут же умолкла. Признаться, что ждёт его вот уже минуту или... или целую вечность... Здравый смысл подсказал не говорить ни то, ни другое.

- Oh, oui, je comprends... pardon, madam...** - стал извиняться князь, мельком бросив цепкий взгляд на широкие мраморные ступеньки, по которым только что проворно спустился, на двух гипсовых львов по обеим сторонам лестницы... Не упустил из вида и ливрейного лакея, недавно подобострастно расшаркивавшегося, но в то же время с непроницаемой физиономией настежь распахнувшего перед ним наружную дверь.

Теперь этот угодник стоял с гордой осанкой возле льва с отколотой лапой, величественно положив ладонь в белой перчатке на его «шевелюру». В тот миг, когда их взгляды встретились, лакей, не меняя выражения лица, лёгким поклоном проводил гостя и тут же с достоинством удалился, медленно прикрыв за собой тяжёлую дверь.

Волконскому показалось подозрительным такое внимание к себе. Возникло ощущение, что за ним шпионят. Но обдумать, с чего бы это, он не успел...

- С'est impossible!.. - снова услышал он игриво-капризный, с ноткой досады женский голос. - Monsieur le prince!.. Je vous attends...***

Со стороны человеку непосвящённому могло бы показаться, что

известная всему Парижу куртизанка Жаклин де Плюси, о которой

...........................................

*Боже!.. Наконец... Я вас жду... (фр.). 

**О, да, понимаю... простите, мадам... (фр.).

***Это невозможно!.. Господин князь!.. Я вас жду... (фр.).

добрая половина столицы Франции судачила как о бесстыдной шлюхе, совратительнице чужих мужей, на своём собственном экипаже примчалась на свидание с очередным любовником. Но это было не совсем так. Хотя ничего особенного, если б это даже имело место, разумеется, не было бы, но... где бы не появлялась Жаклин, почему-то всегда вспыхивали скандалы, разгорались страсти, сплетни распространялись с молниеносной скоростью, и одна фантастичнее другой.

Возможно поэтому, в силу неких пикантных обстоятельств, а точнее, - секретной миссии, возложенной на честную куртизанку, Жаклин де Плюси теперь действительно беспокоилась из-за всякой пустяковой проволочки, думая: «Не вообразил ли этот русский князь на её счёт бог весть что?!»

- Madam, coprener vous... - Волконский намеревался снова извиниться, как-то оправдаться, что заставил - правда, по причине от него не зависящей - ждать даму, даже снял двууголку, на которой очень картинно развивался султан от каждого дуновения ветерка, но, увидев лицо женщины, которое сияло неповторимой улыбкой, только произнёс: - Me parmettrez vous de prendre plac aupres de vous?*

- Si, monsieur Serge,** - вдруг запросто, как-то добродушно ответила Жаклин, протягивая ему руку в светло-бежевой перчатке, руку, достойную шедевра искусного ваятеля. И было непонятно: для поцелуя предназначался этот «шедевр» или для того, чтобы помочь месье Сержу занять место рядом.

- Oh, grand merci, madam!*** - поблагодарил князь, целуя кончики пальцев Жаклин, думая, что прав был Мишель, назвавший великосветскую путану коварной обольстительницей. Хорошо зная манеру Лунина сильно приукрашивать достоинства дам, особенно лёгкого поведения, при этом считая их низшими существами, Волконский, сам большой любитель женского пола, не мог не согласиться с другом относительно внешних достоинств находящейся теперь рядом с ним куртизанки.

«Если она и шлюха, - думал он, - то место ей в королевском дворце, а не на улице под жёлтыми фонарями, где коптят сальные свечи».

..................................................................

*   Мадам, видите ли... Вы позволите занять место возле вас? (фр.).

**Да, месье Серж. (фр.).

***О, благодарю, мадам! (фр.).

Месье Серж, как несколько фамильярно обратилась к нему Жаклин, видел её до этой встречи всего один раз. Но и раза хватило, чтобы светская демоница с большими синими глазами, которые лучились невинностью и благопристойностью и одновременно внушали сладострастие, произвела на бесшабашного кутилу и некогда флигель-адъютанта русского императора неизгладимое впечатление. В этой женщине, словно в дорогом парфюме аромат табака, присутствовал привкус порочности. Жаклин плевала на все условности. Чувство внутренней свободы, переходящее в абсолютное бесстыдство, было её сущностью. Когда лошади рванули с места, она всё ещё смотрела на князя с чарующей улыбкой, приоткрыв рот с влажными губами и показывая восхитительные зубы, словно бросала ему вызов, давая понять, что, если он и имеет над ней какое-то моральное превосходство, то не больше, чем тигр над тигрицей.

Пристяжные скакали так резво, что на повороте переднюю лошадь, ту, что шла справа, стало слегка заносить; её соседка, похоже, сбилась с ритма, шарахнулась с дороги и лишь чудом не стукнулась мордой о фонарный столб. Карету тряхнуло так, что Жаклин де Плюси оказалась в объятиях князя. Он увидел, как синие её глаза сверкнули, а пунцовые губы соблазнительно приоткрылись.

Кожа куртизанки - её шея, лоб, словом, все открытые части тела, даже одежда сладко благоухали модными духами. Чувствуя лёгкий озноб, Волконский судорожно сглотнул. И в тот же миг, обхватив его за шею, искусительница припала к губам князя с таким сладострастным поцелуем, что он задохнулся. Все разумные мысли, кои ещё роились в его взбалмошной голове, вылетели напрочь вон.

Сколько длилось это райское наслаждение, Серж вряд ли мог бы сказать. Щёки его пылали, будто по ним чем-то хлестали.

- Ah, je sens que je deviens foll,* - оторвавшись от его губ, сладострастно прошептала Жаклин.

Придя в себя, Волконский заметил, что оконные шторы в салоне опущены и участок дороги, по которой только что ехали, он пропустил.

Бросая мимолётные взгляды на будущего любовника, женщина поправляла свою причёску, приводила себя в порядок. Вынув из бархатного кармана, встроенного в заднюю спинку кареты, зеркальце  с миниатюрной сумочкой и приоткрыв штору, Жаклин всё же для уверенности ещё раз внимательно осмотрела своё лицо.

.......................................................

*Ах, я чувствую, что схожу с ума. (фр.).

Подправив кое-где макияж, спрятала косметику обратно.

Уверенные жесты зрелой женщины внезапно сменились petit jeu* молоденькой девушки. Однако маска девственницы привлекала Сержа не меньше, чем естество парижской зрелой шлюхи, которая явно достигла своей цели. К тому же Волконский как ни старался, не мог определить возраст Жаклин. Если она и намного старше его, то годы не властны над ней.

«Как знать, может, в пятьдесят она будет так же прекрасна, как и сейчас», - думал он, отметив также, что она неплохо знает природу мужчин и умело пользуется их слабостями. Играя на страстях, мороча, таким как он, безумцам головы чувством ложной влюблённости, она сама вряд ли кому-нибудь признавалась в любви.

Ему вдруг захотелось узнать: испытывала ли Жаклин хоть однажды нечто похожее на любовь? Но это показалось ему теперь столь маловероятным, даже глупым, что он отверг всякие на этот счёт сомнения. И когда карета остановилась у живописного дворца с мёртвыми ещё в марте фонтанами, возле широкой парадной лестницы с великолепными скульптурами, князь уже думал о предстоящей встрече.

.......................................................

*В данном случае - светская игра (фр.).

 

 

Глава третья

 

Дверь домашнего кабинета Смагина с шумом распахнулась. Он открыл глаза и, пересилив себя, чуть приподнялся. С пустым бокалом в одной руке и начатой бутылкой дорогого коньяка в другой, слегка подвыпившая, как иногда случается со скучающей от безделья красивой женщиной, и несколько расхристанная на пороге комнаты появилась жена. Демонстративно распахнув дорогой китайский халат, из-под которого соблазнительно выглядывало телесного цвета кружевное бельё, она встала в проходе и насмешливо уставилась на мужа.

- Опять... - буркнул он и тут же завалился на диван.

- Не опять, а снова, - с явной издёвкой ответила она.

- Дина!..

- Да пошёл ты!.. - упираясь локтями в дверные проёмы так, чтобы не разлить коньяк и не разбить бокал, вновь огрызнулась Дина.

- Ты меня знаешь!.. - притворно пригрозил он, но и после этого не двинулся с места.

- Аа-а... - брезгливо отозвалась она, словно коснулась чего-то липкого и грязного. Чему-то усмехнулась и ушла.

Смагин бросил взгляд на часы: похоже, он задремал. Странно, каких-то пять-семь минут, а сколько всего увидел: и Париж, и дворцы...

«Надо бы встать», - подумал он и снова закрыл глаза.

 

...От каретного двора, расположенного севернее дворца, длинной вереницей выстроились всякие экипажи - от преизящных до самых простых.

Поднявшись по мраморным ступенькам крыльца, галантно пропустив Жаклин чуть вперёд, Волконский в какой-то момент, увидев закрытую наглухо дверь, ощутил неловкость. Но это длилось мгновенье: ливрейный лакей, вероятно, повинуясь наитию дворцового служаки, распахнул массивную дверь изнутри, не заставив приезжих гостей хоть сколько-нибудь ждать.

В вестибюле с большими зеркалами, освещённом зажжёнными во всех бронзовых бра свечами, князь небрежно сбросил шинель на руки слуге. Тот очень ловко и бесстрастно поймал её одной рукой, не менее сноровисто и грациозно принял двууголку, стараясь не касаться пышных перьев султана.

Первое, на что князь обратил внимание, это гардеробная, где находилась верхняя одежда, и, судя по её количеству и качеству, гостей не то чтобы многочисленных, но определённого сорта. На полках для головных уборов, к своему немалому удивлению, Волконский заметил медвежью шапку чёрного меха. Такие шапки носили в отборных ротах гренадёры и карабинеры Бонапарта. Правда, после Бородино, когда Наполеон оставил Москву и бежал, эти шапки были упразднены. И вот теперь, здесь, снова... так неожиданно...

Шапка, которая сразу бросилась в глаза, стояла так, что Волконский хорошо разглядел её алое донце с золотым крестом. Да, без сомненья, это была она - та самая медвежья шапка с «обезьяньей задницей», как не очень ласково окрестили её в русской армии. К ней примкнула похожая - с красным шлыком и красным же султаном, какие носили гвардейцы конной артиллерии.

У Волконского учащённо забилось сердце. Но это биение почему-то было приятно. Настолько приятно, что он терялся в своих чувствах. Глядя на фетровые кивера, на которых белые кокарды с эмблемой Бурбонов вновь сменились триколорами, на все эти меховые головные уборы с козырьками и без, с характерными медными налобниками, на коих был изображён императорский орёл, почти любуясь этими киверами и шапками, украшенными кисточками и этишкетами, алыми плюмажами из петушиных перьев, князь благодарил всевышнего, что тот позволил ему покинуть Лондон и успеть вовремя в Париж. И если потребуется... да, если потребуется от него... О-о!.. он готов вернуть Александру золотую шпагу.    

Оставшись в свитском мундире, воротник и обшлаги рукавов коего отличались от обычных золотым шитьём с императорским вензелем, с несколькими крестами и медалями, с коими изначально решил предстать пред маршалом, а ныне пэром Франции (дабы никоим образом невзначай не ущемить тщеславие доблестного вельможи), Волконский, разглядывая себя в большое зеркало, неожиданно обнаружил, что потерял из виду свою провожатую.

Мажордом, белый как лунь, с мягкими манерами ловкого придворного, на вопрос князя - «Где дама?», вытянувшись стрункой, невозмутимо повёл головой в сторону левой анфилады, откуда почти в ту же секунду появилась ослепительной красоты женщина. С ожерельем из белого крупного жемчуга, охватывающим шею и опускающимся несколькими нитями на почти открытую из-за глубокого декольте грудь, с бриллиантовой диадемой на голове, которой могла бы позавидовать любая королева, Жаклин де Плюси, похоже, решила блеснуть сегодня всем своим великолепием.

- Oh, madam!.. - только и произнёс Волконский, не скрывая восхищения. Несколько приятных комплиментов в адрес куртизанки были очень к месту, достаточно точны и в меру изысканны, как две большие жемчужины в ушах Жаклин. Французская же речь князя, которую, в отличие от русской, он считал родной, изобиловала такими яркими эпитетами, кои не сразу в похожей ситуации пришли бы на ум самым отъявленным парижским искусителям или, как тогда говорили, les premiers amants*. Правда, изъясняясь по-французски, Серж сильно грассировал, но, возможно, именно этот его изъян как раз и придавал ему особый шарм, присущий исключительно тонкой натуре.

Итак, появившись во всём вышеописанном богатстве и изяществе туалета, Жаклин повела Волконского по нижней анфиладе с амурами и венерами, психеями и юпитерами сквозь череду нарядных залов, увешанных картинами великих мастеров и украшенных гобеленами. Уже в первой он увидел молодых людей в чёрном, одетых, как тогда

.........................................

*Первый любовник. (Фр.).

водилось, по новой сен-жерменской моде. Двое из них не преминули обратить на князя чрезмерно пристальное внимание. В следующей зале о чём-то негромко разговаривали несколько боевых офицеров. Кто-то был при парадной форме, кто-то - при походной. Некоторые - в камзолах нового образца, с тяжёлыми серебряными эполетами, с богатой серебряной же шнуровкой и аксельбантами на левых плечах. Заметив входящих, они замолчали. Но узнав Жаклин, все разом, плохо скрывая добродушные улыбки, встали во фрунт. А здоровый гвардеец в тёмно-синем походном доломане и такого же цвета чикчирах, в отороченном чёрным мехом ментике, что залихватски ниспадал с одного плеча, в высоких ботфортах так щёлкнул каблуками по мраморным плитам, что бряцание рогато оттопыренных шпор, наверное, услышали в соседних комнатах.

Безусловно, бывшая модистка, которую некий граф подобрал однажды на парижской панели, теперь вызывала восторг всех находящихся здесь мужчин - от последнего слуги до пэра Франции. Не поэтому ли, когда Волконский с Жаклин миновали очередную залу, освещённую люстрами, кенкетами и канделябрами, с раскланивающимися ливрейными лакеями, разговор между офицерами прерывался и возобновлялся лишь тогда, когда нежданная парочка удалялась на безопасное расстояние.   

В других комнатах, также, в основном, небольшими группками, находились те, кто, вероятно, дожидался приёма или указаний. В основном это были влиятельные чиновники в вицмундирах и высокопоставленные боевые офицеры, увешанные медалями и крестами. В дальней зале, в трёх шагах от массивных дверей с позолоченными виньетками и тяжёлыми латунными ручками прохаживался драгунский полковник.

Держа в руке чёрные кожаные перчатки с раструбами, в походном поношенном мундире и в запыленных рейтузах из серо-коричневой оленьей кожи, в грязных почему-то гамашах вместо ботфортов, он, явно нервничая, дожидался приёма. Увидев Жаклин с её спутником, полковник, плохо скрывая недовольство, кивком головы поприветствовал вошедших и, сдвинув брови, стал нетерпеливо похлопывать перчатками по своей грубой ладони. И когда двери распахнулись, не дожидаясь приглашения, лишь чудом не сбив с ног пожилого лакея, почти вбежал в приёмную пэра.

Такой поступок офицера раздосадовал Жаклин. Но ждать пришлось не очень долго: вскоре была приглашена и она с князем. Правда, впустив их, старый лакей, чуждый какой бы то ни было суетности, повёл гостей не в кабинет, а направился с ними длинным коридором в глубь дворца. И уже через минуту-другую они, как понял Волконский, очутились в боскетной.

С зеркалами и мебелью из красного дерева, с маленькими диванчиками и резными банкетками, с фресками и скульптурами комната была обита голубым штофом с пасторальными сюжетами, поэтизирующими мирную и простую сельскую жизнь.

Странно, но именно здесь, в боскетной, Волконский почему-то меньше всего представлял себе встречу с великим маршалом, который, казалось, только что облёкся в мундир, ленту, звезду и кресты. Кроме того, Ней был не один: с ним в комнате находилась молодая дама, поражавшая своей красотой и миловидностью не меньше, чем Жаклин де Плюси. Особенно хороши у неё были глаза - большие, карие, с поволокой, с густыми бархатными ресницами. И всё в ней было великолепно, без капли вычурности и вульгарности - и причёска, и платье, и макияж. На её шее, запястьях и в волосах мерцали нити отборного жемчуга, как и у Жаклин.

Незнакомка, увидев соперницу, сделала очаровательнейший реверанс Нею и поспешила удалиться. Глаза Жаклин зло сверкнули. Это заметили все, кто находился в боскетной.

Было это 13 марта 1815 года.

 

 

Глава четвёртая

 

«Да, было это 13 марта 1815-го, - заключил Смагин, уже окончательно выходя из дрёмы. Всё-таки удивительно устроен человеческий мозг, - думал он, чего в нём только нет - и драгунские полковники, и маршалы, и проститутки...» 

Несколько минут лежал с открытыми глазами, размышляя, что цифра «18», на которую ссылаются многие воздыхатели и приверженцы декабризма, появилась позже. И не удивительно: цифру «13» очень легко, фактически без помарок, исправить на ту, что в мемуарах Волконского.

Вместе с тем Смагин почувствовал себя несколько отдохнувшим. Мысли упорядочились, вернулись в прежнее русло. Закурив, он поднялся с дивана и стал прохаживаться по кабинету.

«О том, что "дружба" Пушкина с Волконским, а точнее, их знакомство было не столь близким, говорит единственное письмо князя, написанное уже после помолвки с Марией Раевской, - вновь принялся размышлять Смагин. - И если навязчивую фразу: "Имев опыты вашей ко мне дружбы..." и так далее сопоставить с биографическими фактами, сравнить, где и когда пересекались судьбы этих двух совершенно разных по духу людей, посмотреть на них сквозь призму последующих событий, то напрашивался простой ответ: поэта с Волконским ничто не только не связывало, но и ничего общего, кроме, разумеется, дружбы с семьёй Раевских, быть не могло».

Смагин вдруг поймал себя на мысли, что начинает думать высокопарно, книжными штампами. Он уже снова собирался завалиться на диван, но дверь, как и в прошлый раз, с шумом распахнулась. Это была опять жена. В том же халате, с бутылкой коньяка и с бокалом, из которого, немного отпив, уже равнодушно сказала:

- К тебе пришли... Костя пришёл...

Вадим Витальевич вскочил, а когда надел шлёпанцы и обернулся, лишь увидел удаляющуюся нетвёрдой походкой жену и стоявшего у распахнутой двери директора студии Костю Седых, взгляд которого выдавал смущение и нечто такое, что Смагину очень не понравилось. Он даже набычился, всем своим видом выказывая недовольство, но, быстро оценив ситуацию, постарался овладеть собой. Вынул из пачки новую сигарету и, несколько обескураженный, грузно плюхнулся на диван.

- Дрянь!.. я ей ещё устрою... - пробормотал он.

Седых, не обращая внимания на нервозность хозяина, как ни в чём не бывало, подошёл к нему, поздоровался крепким рукопожатием и присел рядом. Взял сценарий, что лежал на журнальном столике, полистал его и, увидев густые пометки фломастером, задумался.

- Знаешь, что она учудила? - имея в виду жену, нервно защёлкал зажигалкой Смагин и, то ли случайно, то ли нарочно, выпустил в лицо гостя ядовитую струйку дыма. - Из театра ушла. Да-да... в церковь стала ходить. А после... после срыв, пить начала. Затем снова в церковь. И снова срыв. Результат налицо... ты только что сам видел.

Седых молчал.

- Что скажешь-то? - раздражённо спросил Вадим Витальевич; сигарета в его пальцах дрожала.

- Зачем ты мне это говоришь? - Костя положил сценарий на место.

- Ну как же... ведь ты мне друг.

- Я не знал, что твоя жена...

- Вот-вот... не знал. И мало кто знает. Потому что скрываю, вру всем, вру, что в голову взбредёт. А ты в комнату её загляни: иконы да книги эти... богодуховные. Святых отцов она, видите ли, читает. А потом коньяк хлещет. Как это тебе?

- Чужая душа потёмки.

- Ну да, «потёмки», так проще, а у меня от её фантазий голова кругом идёт, не знаю, что делать. Советовал в театр вернуться, так она мне: храм Божий и театр - две вещи несовместные. Прямо по Пушкину - гений и злодейство...

Смагин затушил сигарету и тут же закурил следующую. Сквозь зубы произнёс:

- Красивая, стерва, а так... развёлся бы давно, честное слово.

- Боишься, что такая красота кому-то другому достанется? - спросил Костя. Просто так спросил, без задней мысли.

Вадим Витальевич ответил не сразу, и по всему было видно, что вопрос его больно задел:

- Боюсь, Костя. В том-то и дело, что боюсь. Люблю я её... - и он замолчал, возможно, чтобы не сказать в адрес жены что-нибудь оскорбительное.

- Ты со сценарием-то решил? - перевёл разговор на другую тему Костя, уже машинально отмахиваясь от сигаретного дыма, который голубоватым облаком стелился по всей комнате. Но ответа не последовало: Смагин лишь продолжал курить.

- Да или нет? - повторил вопрос Седых.

Вадим Витальевич, снова выпустив густую струйку дыма, уперев ладони в колени, стал медленно раскачиваться вперёд-назад. Он не знал, что сказать. Вернее, знать-то он знал, но как бы объяснить  это деликатнее, дипломатичнее, что ли...

- Хоть топор вешай, - встал, наконец, с дивана некурящий Костя и, как до этого Смагин, подошёл к большому - от пола до потолка - окну, оглядел одно, другое и... открыл дверь, что вела на веранду.

Вадим Витальевич по-прежнему упорно молчал.

- Да ответь, наконец! - перешёл на повышенный тон Костя.

- Хочешь, чтобы я... я!.. снимал вот по этому?.. - взяв сценарий, потряс страницами Смагин.

- А в чём проблема-то? Объясни. Ведь сначала ты был «за»...

- Верно. Сначала... Я и сейчас утверждаю: сценарий неплохой, с точки зрения исторических фактов, но...

- Что «но»?

- Видишь ли... в фильме Трояновского, конечно, много нелепостей...

- «Нелепостей»?! Только-то?.. - Седых старался сдерживать себя, скрыть копившееся последние дни возмущение. - Да там столько лжи... чуть ли не с первых сцен. Сам ведь говорил...

- Мало ли что я говорил. И разве теперь это важно?

- Погоди, погоди... как это не важно? Взять хотя бы письма... Какие письма Пушкина так напыщенно и таинственно Волконский передаёт жене?

- Вряд ли кто теперь вразумительно ответит на это, - постарался уйти от вопроса Смагин. - Если только... если только эти письма не предназначались другому лицу.

- Но зачем хранить Волконскому чужие письма? Заметь: не одно, а несколько. Ведь слово письма произнесено во множественном числе.

- Я же сказал: возможно, эти письма предназначались другому адресату, и содержание их вполне могло бы скомпрометировать Пушкина. Допустим, в глазах императора.

- Да чушь это всё! Сам знаешь, что эти письма притянуты за уши с определённой целью. И не в последнюю очередь для эмоционального накала.

Смагин не стал спорить, отлично понимая, что Седых прав. И прав, как говорится, на все сто. Отметая высказывания некоторых учёных, что Мария, в девичестве Раевская, была чуть ли не источником вдохновения поэта, сыграла важную роль в его творчестве, Вадим Витальевич с большой вероятностью допускал, что ни ей, ни её мужу Сергею Волконскому Пушкин никогда не писал. Потому что таких писем, как было сказано выше, ни в архивах, ни где-либо ещё обнаружить не удалось. Да Смагин и не слышал о таковых. Высланный же в Бессарабию за политическое вольномыслие поэт, коему и было-то чуть более двадцати лет от роду, попав в чисто масонскую среду и с новой силой вдруг захваченный либеральными идеями, невероятно быстро отошёл от модного тогда увлечения тайными обществами.

- А если Пушкин всё же писал Волконскому, - стал хитрить Смагин, - и когда-нибудь это обнаружится?

- А причём здесь вообще Волконский? И разве только в нём дело? И почему бы тогда с той же вероятностью не допустить, что он встречался с самим Бонапартом?  Хотя в одном ты прав, - нахмурился сбитый с толку Костя, -  с этими письмами всегда столько тумана.

- Вот именно! А вдруг? - продолжал увиливать от прямого ответа Смагин. - Почему бы солнцу русской поэзии не написать с какой-нибудь оказией несколько строк герою Отечественной войны, обладателю золотой шпаги...

- Разумеется, - перебил его Седых, принимая аргументы товарища за некую формальность, - храбрецу-дуэлянту Волконскому без золотой шпаги никак нельзя.

- Как бы то ни было - это факт. И награды - тоже факт.

- Вот я и смотрю - их блеск лишил тебя зрения.

- Тебе бы только шутить.

- Да мне как раз не до шуток. - Седых заходил по комнате, уже не скрывая своего раздражения. - Вадим, ведь наши точки зрения на эту тему совпадали. Разве что-то изменилось?

- Точки зрения... - ухмыльнулся Смагин. - А что будет завтра, подумал? Мы же интеллигентные люди, Костя.

- Прошу меня не оскорблять! Хочешь - будь интеллигентом хоть в пятом колене, а я сермяжным похожу - с посконным рылом в суконный ряд не полезу.

- Лучше не лезь в бутылку. Ты отлично знаешь моё отношение к этим... декабристам. Но сейчас не время вот так, на рожон...

- Конечно, не время. То есть всех этих местечковых подонков эсеров, ублюдочную «Народную волю», даже большевичью матросню - можно, а беломундирных красавчиков, этих рафинированных кавалергардов с эполетцами, которые хотели изничтожить всю фамилию Романовых, заметь - даже детей убить, так вот их нельзя трогать, время не подошло.

- Не передёргивай. Большевики и бомбисты из народников - это одно, а декабристы...

- Ну да, они же такие пушистые, просто душки невинные, светочи дерзновенные, праведники и пострадальцы от сатрапа российского, - уже зло иронизировал Костя.

- Если хочешь знать, они... - Смагин запнулся, явно озадаченный, говорить или нет.

- Что замолчал? Продолжай, коль начал.

- Понимаешь, они сейчас... как лакмусовая бумажка. Вот ты можешь сказать, что будет завтра? Ну, не завтра, а хотя бы через год?

- Вот и момент истины! - возмущённо развёл руками Седых. - Как же я сразу не догадался... По-твоему, хорошо отзываешься о декабристах - ты интеллигент, плохо - маргинал, в обскуранты тебя, пожалте-ка в газенваген. Одним словом, проверка на интеллигентность.

- Зачем ты так? - Смагин сделал вид, что обиделся.

- А как же ещё, Вадим? Может, мне слезу пустить по поводу пяти повешенных и тех несчастных, сосланных на каторгу? Или мне с высокодуховным выражением лица, как одна либерального вида экзальтированная дамочка, брызгая слюной в телестудии, отстаивать ореол мучеников романтичности и светскости этих заговорщиков, чьи руки по локоть в крови?

- Я не это имел в виду...

- Как же не это... именно это. Обычная проверка таких, как ты, Вадим, на ин-ти-ля-гент-ность, - по слогам произнёс Костя. - А для непонятливых - проверка на вшивую интеллигентность.

- Прости, но ты уже перегибаешь, - почему-то сконфузился Вадим Витальевич, чем, вероятно, выдал себя.

- Нас с детства учили, - продолжал Костя, расхаживая по кабинету, - что декабристы разбудили Герцена. А мы верили. Ве-ри-ли, что они - благородные, смелые герои, приближавшие революцию, достойны искренней любви и всенародного почитания. Конечно, сейчас это можно назвать глупостью, идиотизмом, ещё чем-нибудь, но я рос в твёрдой уверенности, что это так. Уже взрослым я долго не мог отделаться от внедрённых в меня со школьной скамьи неких стереотипов, вроде придурковатого поручика Ржевского из «Гусарской баллады». Мне почему-то казалось, что он непременно станет декабристом. А Чацкий с Онегиным?.. Нам просто вдолбили, что они близки декабристам. Вдол-би-ли! А в итоге?.. Герцен, этот выродок, живший на туманном Альбионе и жравший на деньги Ротшильдов, - такой же предатель как генерал Власов. Или как Гайдар с Чубайсом. - Седых чуть сбавил тон. - Помнишь, шутка ходила: какая, дескать, сволочь разбудила Герцена? Кому мешало, что ребёнок спал?

- Помню. И что?

- Так вот: ребёнка разбудила вся эта эполетоносная сволочь. И её как идеал доблести и чести нам много лет преподносили не только в школе - битва за мозги велась по всем фронтам. Очень даже удачно, заметь. Страну-то в итоге развалили. Потому что артподготовка велась сытой высокообразованной интеллигенцией с ниишными бардами, возомнившими себя этакими совдеповскими флигель-адъютантами, чуть ли не корнетами оболенскими кухонного разлива. А нам, дуракам, невдомёк, что вся эта дворянская вольница, разумеется, как тогда, так и сейчас, не за Россию стояла, а за цареубийство и смуту. Да они хуже большевиков!

- Те или нынешние? - с иронией спросил Смагин.

- Да вся эта либеральная рать, - отмахнулся Седых и почему-то пристально заглянул товарищу в глаза. - А ты сам, Вадим, ты сам... вспомни...

- О чём? - не понял тот.

- Не ты ли хвастал, как студентом любил повольничать? Часто устраивал кухонные посиделки до полуночи. Слушал «голоса». Бегал на блеющего под гитару знаменитого тогда на весь Союз шестидесятника... Ты от него в восторге ведь был. Ну как же: «Ах, Арбат, мой Арбат»...

- Когда это было-то... - не стал отпираться Смагин.

- Но было же, Вадим. Бы-ло. И мне почему-то кажется, что сивушный смрад тех кухонных застолий ещё не выветрился из твоей головы.

- Ты не очень-то... выбирай слова.

- Твой интеллигентский страх перед той же высокообразованной сволочью творческого разлива меня даже не удивляет, - рубил правду-матку Костя. - Только знай: весь романтический флёр с этих эполетников, устроивших дворцовый переворот, всё равно когда-нибудь спадёт. А он непременно спадёт. И знаешь почему?

- Ну? - всё же спросил Смагин.

- Потому что той совковой интеллигенции, как бы её уничижительно не называли, той, готовой жертвовать собой ради народа, ради общественных интересов давно уже не существует. Ценность комфорта, деньги убили в интеллигенции то, на чём держался миф о декабристах, - они убили жертвенность. Поэтому твоя интеллигенция, Вадим, мнением которой ты так дорожишь, это всего лишь доморощенные зажравшиеся буржуа новой выпечки, готовые за «бабки» снять с Пушкина шитый золотом камер-юнкерский мундир и пустить его нагишом по Тверской. Кстати, никак не могу понять, почему телогрейка Бродского так сильно умиляет новую интеллигенцию, а камер-юнкерский мундир скандального поэта не даёт ей покоя? 

- Просто людям   непременно   хочется   видеть   великого   человека   на   судне, - с насмешкой произнёс Смагин.

- Как ты сказал?

- Не я, Пушкин... из его письма о сожжённых мемуарах Байрона: «Он, мол, низок и мерзок, как мы...»

- Да, да... именно, - вспомнил Костя: «Врёте, подлецы, он низок и мерзок, но не так, как вы!» - именно так, раздеть до исподнего национального гения - всё, на что способна нынешняя интеллигенция. А ты мне: Пушкин писал, не писал... Да ты же сам мне рассказывал, что настоящих единомышленников и друзей из среды «детей вдовы» у Пушкина на юге не было, - всё ещё надеялся на что-то Седых. - Что хоть он и признаётся в письме к Жуковскому, будто бы был масоном в кишинёвской ложе, его признание вызывает сомнение и среди членов тайных обществ, потому что «ищущему» Пушкину не доверяли и сами ночные братья.   

- Не помню, - пожал плечами Смагин. Привстал, но тут же снова плюхнулся на диван.

- Скажи, Вадим, - продолжал упорствовать Костя, - ты никогда не задумывался... что, если б Пушкин был тогда с декабристами? Может, и дуэли с Дантесом не было бы? А? И поэт остался бы жив. Ведь все декабристы, в том числе и Волконский, вернулись в полном здравии. Многие прожили до глубокой старости. Мемуары понаписали. Без них теперь и Сибирь не Сибирь... с музеями, библиотеками...

- Такой Пушкин, который был в действительности, сегодняшней интеллигенции, тем более творческой, не нужен, - не очень уверенно произнёс Вадим Витальевич. - Да, я согласен: «Пушкин - друг декабристов» внедрялось в общественное сознание десятилетиями. Это уже клише, которое успешно прижилось. И оно чувствует себя комфортно не только в залах Пушкинского дома, но и в головах миллионов людей по всей России. Но если, избавляясь от старых иллюзий, мы с тобой начнём придумывать новые...

- Мы начнём говорить правду! - поправил его Седых.

- Правду? Какую?

- Да хотя бы... хотя бы показать, что декабристы - это, по сути, родные отцы Троцкого и Ленина.

- А ты, Костя, не считаешь, что на смену тому Пушкину - с его «Вольностью» и «глубиной сибирских руд», Пушкину, миф о котором нам с тобой внушали со школьной скамьи, приходит другой? Что и без нас уже создаются новые иллюзии. И кое-кому невтерпёж, чтобы поэт был мал и мерзок. Да, да... я не преувеличиваю. В массовом сознании... - Смагин запнулся, но тут же продолжил: - Да что я говорю... каждый старшеклассник теперь знает, что Пушкин бабник и картёжник, а уж потом - муж Натальи Николаевны.

- Но если правда молчит, говорит ложь!

- Всё равно: не время сейчас разрушать иллюзии насчёт «нашего всё». Как бы не сделать ещё хуже.

Седых несколько секунд разочарованно смотрел на Смагина: казалось, у него першило в горле.

- Видишь ли, - откашлявшись, степенно начал Костя, - кто-то, не помню, правда, кто, сравнил Пушкина с поэтическим Гаврошем. И ведь как сравнил! - Седых сделал паузу, с иронией взглянул на Смагина.

- Ну, ну... и как же сравнил?

- Как и бездомный парижский сорванец бесстрашно подносил восставшей черни патроны, так и наш поэт отважно доставлял рифмованные боеприпасы матёрым героям наполеоновских войн, - продолжал Костя. - Лишь в порыве вдохновенья, так сказать, в минуты затишья перед боем наш оливковый малыш вскакивал короткими ножками на бруствер и развлекал будущих бунтовщиков озорными стишками. Но, щадя его природный гений, в решительный бой доблестные кавалергарды скандального арапчонка не взяли. И когда многих сослали на каторгу, поэт просто исстрадался, регулярно отправляя несчастным шифрованные вирши в Сибирь. И почти как юный Гаврош, погибший от пули на одной из улиц Парижа, наш поэт был подло застрелен агентом третьего отделения в лице шпиона французика. Кстати, Трояновский хотел вставить в свой шедевр сцену, где бы Пушкин провожал Марию Волконскую в Сибирь. Слава Богу, у советской цензуры хватило ума запретить снимать этот бред.

- Ты это к чему? - Смагин сделал вид, что не понимает.

- Да всё к тому же... - Костя взглянул на сценарий. Теперь ему казалось, что пометки оранжевым фломастером были сделаны в тех местах, которые казались более важными.

Озадаченный, скорее, машинально, нежели сознательно, он взял пульт от видеомагнитофона, лежавший здесь же, на журнальном столике. Нервно повертел его в руке и почти непроизвольно нажал «PLAY». На плоском экране, правда, не сразу, появилось изображение: князь Волконский в глубоком раздумье сидел у камина, а голос за кадром произнёс: «Кровь тирана избавит отечество...»

В ту же секунду экран потух. Это Смагин, взял другой пульт и выключил телевизор.

- Почему-то я так и думал, - сказал Седых. И, положив пульт на место, вышел.

     

 

Глава пятая

 

Ужасная раздвоенность, какую испытывал Смагин после ухода приятеля, не давала покоя по причине своей, если так можно выразиться, обычной необычности. Сказать, что Вадим Витальевич не соглашался или не осознавал правоту Константина Седых, было бы в корне неверно: ведь к этой правоте его привёл не кто иной, как сам Смагин. Именно Смагин нередко внушал близкому своему окружению то, что считал истиной. И что же? Когда истину надо бы отстаивать, обличать ложь, он теперь осторожничает.

«Осторожничает, - усмехнулся про себя. - Надо же какое нейтральное словечко подобрал. Почему бы сразу не сказать - трусит».

По малодушию ли, по какой иной причине ему вдруг пришла мысль, что обличать ложь и отстаивать истину порой бывает очень даже легкомысленно. А то и вовсе опрометчиво. Но самое странное заключалось в том, что мысли этой он вовсе не устыдился, а стал развивать её дальше. Оригинального в ней, конечно, ничего не было, но она являлась, если и не индульгенцией, то аналогом той же истины. И чем дольше он так думал, тем больше укреплялся в своей правоте.

«Пушкин, например, - рассуждал Смагин, - разве не по легкомыслию, испытав в Кишинёве падение, пройдя там своего рода чистилище, не пал окончательно? Несмотря на молодость, понял, что с бесами ему не по пути».

Вадим Витальевич взял сигареты. Но вдруг весь напрягся, сильно смял пачку и бросил её на пол.

«Сколько было тогда Пушкину, а сколько сейчас ему - Смагину!.. В сорок пять пора бы научиться понимать. И не только мозгами».

Мысли вновь начинали путаться, вращаться возле надоевшей и давно закрытой, казалось бы, темы: 

«Какие такие письма Пушкина Волконский мог передать Мари? - снова задавался вопросом Смагин. - Или... или никаких писем не было. Как не было и Пушкина-масона. Ведь в списке членов ложи его имени не значилось. Знаменитые же «масонские тетради», предназначенные для сакральных текстов ложи, были пусты. А «Исторические заметки», опровергающие политические идеи будущих декабристов... как быть с ними?.. И эта фальшивая от начала до конца сцена допроса Волконского. В ней всё перевёрнуто с ног на голову...».

Смагин поискал глазами пульт, намереваясь включить телевизор, найти этот фрагмент фильма, который первую минуту более напоминал доверительную беседу добрых знакомых, нежели допрос арестанта, и ещё раз внимательно посмотреть его. Но передумал. Вся сцена эта, разбитая на два эпизода, представилась ему теперь настолько отвратительной, что даже актёр, пусть и в образе Волконского, однажды восхитивший юного Смагина великолепно сыгранной ролью мечтателя Девушкина в «Белых ночах», показался ему теперь кощунником и предателем. Общее разочарование от всего этого было настолько несносным, что Вадим Витальевич впал в несвойственное ему уныние.  

«Ну зачем?.. зачем?.. Почему?..» - непонятно кого спрашивал он, вряд ли отдавая себе отчёт, - сможет ли получить ответы на все эти, в общем-то, бессмысленные вопросы.

Архивные документы, с которыми Смагину в своё время посчастливилось работать, подтверждали: во время допроса князь Сергей Григорьевич Волконский выставил себя в таком невыгодном свете, показал себя этаким редким сумасбродом и солдафоном, так убедительно «сыграл роль» подонка, что своим поведением удивил даже нового императора Николая Павловича.

«Сергей Волконский набитый дурак, таким нам всем давно известный. Лжец и подлец в полном смысле...» - отозвался о нём русский царь-богопомазанник.

Действительно, Смагин скорее поверил бы версии, обыгранной в сценарии, лежавшем теперь у него на журнальном столике, где князь инкогнито встречается с пэром Франции, чем той постыдной уловке знаменитого режиссёра, который тем и прославился, что снял первый советский вестерн.

Используя архивные документы, Трояновский в сцене допроса нравственную основу переворачивает как песочные часы, выставляя государя Николая жестоким самодуром и хитрым тираном.

Вадим Витальевич пролистал сценарий. Тяжело вздохнул и присел на диван.

«Странно, ничего, вроде бы, не делал, а устал, будто вагоны разгружал», - подумал он. Закрыл глаза и уронил затылок на спинку дивана...

 

 

...Высокий шитый золотом ворот вицмундира маршала слегка подпирал его тщательно бритые щёки с рыжевато-роскошными бакенбардами. Искусно повязанный шейный фуляр придавал лицу несколько излишнюю сосредоточенность и строгость, а красная лента с орденами Святого Людовика и Почётного Легиона - несвойственную ему чрезмерную напыщенность.  

- Excellence, le prince Volkonskyi,* - ледяной голос Жаклин, её сверкающие злобой глаза предвещали бурю.

- Je vous attends**, - не сразу, но подчёркнуто вежливо, даже мягко для члена военного совета ответил Ней. Жестом руки, которую тут же заложил за спину, он дал понять вошедшим, что они могут располагаться. Сам он стоял боком у стрельчатого готического окна и смотрел куда-то вдаль. Возможно, надеялся таким образом избежать взгляда уже ненужной ему любовницы. Но ласковая вкрадчивость тона его не могла обмануть опытную куртизанку. Да и своим поведением, интонацией он, недавно назначенный Людовиком XVIII пэром, обнаруживал в себе не столько дамского угодника и дипломата в амурных делах, сколько сурового полководца, блюстителя законов и законодательной власти. Что и подтвердил брошенной с прохладцей фразой:

- Je suis bien heureux de vous posseder chez moi... prince...***

И это «prince», обращённое исключительно к русскому гостю, так вывело Жаклин из себя, что казалось, ещё мгновение - и она вспыхнет негодованием. Но её лицо странным образом внезапно преобразилось: приправленное страхом, с предвкушением некой дерзости и мучительного наслаждения, оно приняло невинный вид. Подойдя почти вплотную к Нею, Жаклин что-то шепнула ему на ухо.  

Розовые щёки маршала покрылись бледными пятнами.

- Comment vous pouvez croir cela?!.**** - произнёс он тихо: в упрёке слышались грозные нотки и одновременно плохо скрываемая ревность, но взгляд Нея был таким, словно увидел он эту женщину впервые, как будто только что её разглядел.

По меркам юных соблазнительниц, Жаклин была уже немолода. Но это и привлекало к ней. Пожалуй, она была из тех немногих «честных» куртизанок, которые не стеснялись своего возраста. Мало кто, как Жаклин, знал толк в дорогих тканях, в бархате и парче, которые

................................................

*Ваше высокопревосходительство, князь Волконский. (Фр.).

**Я вас жду. (Фр.).

***Я весьма счастлив видеть вас у себя... князь... (Фр.). 

****Как вы можете так думать?!. (Фр.).

при умелом покрое, выборе цвета, прочих тонкостях, как нельзя лучше подчёркивали её восхитительные формы и оттеняли зрелую красоту. И вряд ли кто, как Жаклин, знал магию драгоценных камней, волшебство кровавых рубинов, бездонность голубовато-синих сапфиров, которые придавали её облику неповторимый шарм.

- Au revoir,* - сделав театрально-прощальный книксен, Жаклин лёгкой и гордой поступью направилась к дверям. Безусловно, опытная куртизанка добилась того, чего хотела: последнее слово осталось за ней.

Волконский был готов остановить её, но маршал упредил:

- Laissez la donc, cher ami,** - острый взгляд его серых сумрачных глаз заставил князя встать навытяжку.

Когда Жаклин вышла, Волконский расстегнул пуговицу мундира и достал из внутреннего нагрудного кармана небольшое письмо,  скреплённое сургучной печатью. Именно для этой цели он прибыл из Лондона в Париж. 

Покуда Ней распечатывал письмо и читал его, Волконский, не скрывая восхищения, жадно разглядывал маршала, и мысли одна безумнее другой сменялись с такой бешеной скоростью, что он не мог за ними угнаться.

О, если б только было возможно, князь почёл бы за честь служить под началом «храбрейшего из храбрейших». Именно так Наполеон называл своего любимого маршала. Но примет ли от русского генерал-майора такую жертву Ней - пострадать за свободу, за просвещение Франции? И поймёт ли его поступок отечество?

Волконский вдруг вспомнил ходивший долго великосветский анекдот, в коем мусолилась история о том, как Павел I вызвал на дуэль Бонапарта. Царь намеревался драться совершенно серьёзно, но Наполеон от дуэли уклонился, назвав императора «русским донкихотом». А менее года назад, в апреле, его примеру последовал сын. На Венском конгрессе государь вызвал на дуэль немецкого канцлера Меттерниха. Дипломат, как и Наполеон, тоже ловко избежал дуэли. А жаль. Волконский не упустил бы удобного случая поквитаться с помазанником. Хотя бы за то, что тот прилюдно называл его уничижительно «мьсе Серж» и часто не хотел с ним здороваться.

Князь поймал себя на мысли, что смог бы взять на себя такой  грех. Как взял его однажды Александр, подославший убийц в спальню

...........................................................

*До свидания. (Фр.).

**Оставьте её, друг мой. (Фр.).  

отца. Не потому ли здесь, в этой комнате, устланной пушистым ковром, скрадывающим шаги, Волконский испытывал перед иностранцем то, что никогда не испытывал пред своим государем. «Бог, трон, отечество... всё это лишь слова, - думал он, - да если есть высшая цель, то пролить кровь, отдать жизнь ради этой цели - не истинное ли служение человечеству!»

В комнате был большой камин с чугунной решёткой, в котором, переливаясь рубиновыми огнями, тлели угли. Ней, прочитав письмо, отмерив пять-шесть шагов, поведя головой, словно разминая затёкшую шею, вернулся к камину, прикоснулся ладонью к его тёплой стенке и погрузился в раздумье. Затем, слегка отвалив решётку, бросил на тлевшие угли скомканное письмо. Пламя почти сразу охватило бумагу, вскоре превратив её в золу. 

- Prince, est-ce que vous connaissez le contenu de la letter?* - спросил маршал. Казалось, золотые эполеты с тяжёлой густой бахромой, высокий ворот мундира, в который он теперь был облачён, да и сам мундир с лентой сковывали движение, мешали ему.

- Non, Votre excellence!** - ответил Волконский, выдержав пристальный, почти пытливый взгляд, утаив, что догадывается о содержании письма. Да и надо ли Нею, дававшему клятву королю Франции, надо ли ему знать то, во что посвящён он - Сергей Волконский? И в одном ли они братстве?

Князь с приятным чувством вдруг вспомнил, как на днях в Лондоне прошёл второе посвящение. Вспомнил, что в первый раз обряд показался ему несколько наивным и даже смешным, чуть ли не детской игрой, которой забавляются взрослые мужчины.

Расхристанного, без нательного креста, в тёмной повязке на глазах, в одном лишь сапоге Волконского водили через «горы» и «пропасти», расстёгивали рубашку и приставляли к левой, обнажённой груди острие шпаги. И все эти скитания вслепую, стуки деревянного молотка, шумы, лязг оружия, крики «братьев», всё это почему-то напоминало театр. Но странно, Волконский впервые ощутил здесь, в этом тёмном пространстве «храма», нечто такое, о чём, кажется, всегда тайно мечтал. Да, да, он вдруг понял тогда, что обрёл себя здесь, наконец-то нашёл своё настоящее я. И недавно, в Лондоне, при посвящении в подмастерье, стоя с линейкой и циркулем в руках, назвав

..................................................

*Князь, вам известно содержание письма? (Фр.).

**Нет, Ваше сиятельство! (Фр.).

цифры - три, пять, семь и одиннадцать, которые составляли ложу, он подумал о том, что всё в этом мире промыслительно. Ибо сумма этих цифр составляла возраст князя - полных двадцать шесть лет. И об этом он будет помнить до самой смерти. 

Время тянулось, а маршал молчал. Стоял у камина, чуть склонившись над ним, простерев руку и прислонив к узорчатому кафелю широкую ладонь, будто хотел согреть её. Рыжие волнистые волосы живописно ложились на высокий его лоб, на котором образовались две морщины. В какой-то миг Волконскому показалось, что маршал смотрит на него как-то искоса и недружелюбно. Но, возможно, это лишь показалось: принявшие зелёно-голубой цвет глаза Нея, вроде бы глядевшие на князя, смотрели куда-то вдаль, в неизвестное и, как незадолго до этого, в них отражалось что-то неотвратимо-трагическое.

О чём или о ком мог думать легендарный маршал в эту минуту? Кто знает... О детях ли, коих у него было трое или даже четверо? А может, о судьбе Франции? Или о Бонапарте, которого боготворил и пред которым преклонялся?

Вполне, вполне вероятно, что были такие думы.

И мог ли он, пэр Франции, прошедший огни и воды, доверять человеку, находившемуся сейчас с ним в комнате? Мог ли он положиться на молодого, пусть даже в высшем офицерском чине, повесу, самовольно покинувшего русскую армию? Вряд ли. Предавший один раз, предаст и другой: у такого ни чести, ни совести, такой не только отечество - мать родную продаст. Да разве уважающий себя генерал, наделав огромных долгов, как последний каналья станет скрываться от парижских кредиторов?

Разумеется, маршал, которому давали подробную информацию о людях, встречающихся с ним конфиденциально, знал немало из подноготной Волконского. И сцена, увиденная князем в первую минуту в боскетной, по меньшей мере, могла быть всего лишь спектаклем.

Озадаченно взглянув на стрелку стенных часов, Ней, похоже, давал понять гостю, что аудиенция подходит к концу и Волконский готов уже был откланяться.

- Juste deux mots, - задержал его маршал. - Dites... Lunin... le capitaine de cavalerie Michel Lunin - votre ami?*

 

...................................................

*Всего два слова... Скажите... Лунин... ротмистр Лунин - ваш приятель?* (Фр.).

- Pas tout à fqit, - озарённый догадкой, слукавил князь. - Nous sommes, bien sùr, familiers, mais...* 

- Eh bien! - резко оборвал его Ней. - Ne continuez pas.**

О, если б Волконский знал, какие страсти бушевали в душе маршала! Не знал он и о том, что из-за какого-то русского погиб на дуэли его лучший друг. А причиной тому была Жаклин де Плюси, чей трёхэтажный роскошный дом на набережной Сены, этот аристократический притон, который не единожды посещал Михаил Лунин, пользовался огромной популярностью среди русских офицеров. И уж тем более не мог он предполагать, что в нагрудном внутреннем кармане мундира пэра Франции хранилась батистовая кружевная подвязка с алмазами. Подвязка от чулка Жаклин.

И теперь, глядя на князя, Ней, кажется, видел что-то другое. Быть может, не менее отважного, чем он сам, храбреца и бретёра ротмистра Лунина? Роскошный ли будуар с расписной мебелью? Спальню, освещённую восковыми свечами? Этакий амфиталам с эротическими фресками на потолке. С чёрным на полу ковром, окаймлённым золотой

бахромой и золотыми кисточками по углам. Со стенами, драпированными голубым штофом в складку, где по одну из стен, в алькове, находилась большая кровать под шёлковым дорогим балдахином, на которой, в прозрачном кружевном пеньюаре и в чулках розового цвета, бесстыдно раскинувшись, играла болтающейся на ноге туфелькой Жаклин.

Ней опустил голову и прикрыл глаза. Живое и пылкое воображение унесло его в спальню роковой куртизанки; он увидел её полуобнажённую великолепную фигуру, её батистовые с воланами панталоны, отделанные рюшем и украшенные бантами. Увидел её роскошные волосы, ниспадающие до живота, гибкие, как у кошки, движения, говорящие о том, что узкая талия её не стянута корсетом.

Нею вдруг показалось, что он уловил терпкий аромат духов, которые оставила после себя Жаклин, почувствовал запах её кожи.

Право, её кожа нежнее самого нежного пуха цесарки. А жесты - это жесты молодой львицы. Или всё-таки кошечки...

Ему и впрямь почудилось, что он в её спальне. Вот она провела пальцами по своему бедру, коснулась обнажённой груди, шеи и вдруг, сняв с розового чулка подвязку, бросила её прямо ему в лицо.

...................................................

*Не совсем так... Мы, конечно, знакомы, но... (Фр.).

**Хорошо... Не продолжайте. (Фр.).

Ней вздрогнул, резко дёрнул головой и открыл глаза.

И после всего этого... какой-то русский ротмистр...

Маршал представил, как это мог делать новоявленный «триумфатор»: привычным движением поднята юбка, затем другая, потом ещё одна, нижняя...

Отогнав от себя гадкие мысли, Ней холодно взглянул на князя и затем снова на часы, в этот раз уже твёрдо давая понять, что приём закончен. И правда, почти в ту же секунду через потайную дверь в комнату чинно вошёл высокий гвардеец и, звякнув шпорами, чётко произнёс:

- L'audience est terminée. Son excellence vous avez tout dit*.

После ухода Волконского маршал отдал приказ, чтобы к утру следующего дня лошади были готовы к отъезду.

Напомним, было это 13 марта 1815 года, а уже 14-го числа, ещё до полудня, член военного совета и пэр Франции Мишель Ней покинул Париж. Через четверо суток, встретив Наполеона в Оксере, «храбрейший из храбрейших» со всеми своими войсками перешёл на его сторону, изменив Людовику XVIII.

.....................................

*Аудиенция окончена. Его светлость вам всё сказал. (Фр.).

 

 

Глава шестая

 

Не менее скверное, чем у Смагина, было настроение и у Константина Седых. А если начистоту, на душе у него было просто отвратительно. Будто где-то под сердцем, а быть может, внутри самого сердца что-то зашевелилось, стало копошиться и не давать покоя. Да чем он лучше Смагина? Эка бравировал перед ним, аргумент привел, мол, декабристы - родные отцы Троцкого и Ленина! Да кто с этим не согласится?! И с каких это пор он, Костя, смелым стал? Хочется правду сказать - так скажи, а нет...

В том-то и дело, что хочется. Тому же Смагину. Но он и без Кости эту правду знает. Тогда убеди. Или не получается?.. А может, забыл, как с «Никой» прокатили, сколько оправдываться пришлось... По сей день косо смотрят. А сколько критики было: дескать, деградировал Седых. В чём только ни обвиняли - и в пошлости и в безвкусице...

Конечно, на все косые взгляды слюны не хватит и всё же... плевать он хотел на этих критиков с высокой колокольни.

Припомнился случай из детства, как с отцом на рыбалку ходили. Как на берегу отец распаковал плотно завёрнутый в полиэтилен шмат чёрного протухшего мяса и аккуратно переложил вонючее месиво, в коем беспорядочно копошились жирные белые черви, в кастрюлю с водой. Оказавшись в воде, почти все черви - опарыши - всплыли на поверхность. И сейчас Константину вдруг представилось, что если бросить в воду его сердце, то на поверхность воды всплывут такие же опарыши. От подобной картины, увидев внутри себя копошащихся червячков, ему стало не по себе.

Поразительная вещь: он - Константин Иванович Седых, человек искусства, давно разменявший своё сорокалетие, кое-что сделавший в российском кинематографе, поднявшись, пусть и не на самый верх Олимпа, но достаточно высоко, никогда (или почти никогда) не теряя своих принципов, неожиданно увидел себя с другой стороны. И сторона эта оказалась слишком нелицеприятной. И мог ли Костя Седых не знать - что есть кинематографическая машина и сколько судеб она поломала?!

Он знал людей, и не так уж мало, которые через эту машину так и не пробились. А те, которые пробились... Словом, кое-кого из них он начал замечать на службах в православных храмах.

Да, спасаться стало уделом многих. А может, просто стало модой? Или удобно? Кто их разберёт. Поставил свечку, исповедовался - и дело с концом. Но можно ли вообще спастись в творческой среде? Вряд ли. Если уж всё в этом мире суета сует, если в обыденной жизни человек погряз в грехах, то в творческой среде он погряз в разы. И она - среда эта - огромнейший вред для души.

О каких же тогда принципах он теперь печётся? И что это за принципы, если думаешь одно, а делаешь другое? Если готов пройти через все «тернии» к своей цели? И ведь проходишь, добиваешься своего. И не замечаешь, как становишься винтиком в этой громадной машине, в этом молохе кинематографа. И ведь думаешь ещё, что поступки твои благородны. И совсем не подозреваешь, что своей собственной гнилью питаешь и без тебя много раз унавоженную, выжженную адской скверной землю для будущих поколений.

Почти четверть века назад поступив во ВГИК, студент Костя Седых находился, что называется, на седьмом небе. Ещё бы... прорваться через бешеный конкурс на режиссёрский... Это было настоящим чудом. Мерещилась почти фантастическая перспектива: большие деньги, слава, поездки за границу...

Конечно, это была уже не та слава и не те деньги, как во времена «развитого социализма». К концу учёбы в стране уже многое поменялось, назревало нечто, из-за чего выпускник с красным дипломом не почувствовал себя хозяином жизни, как мечталось ранее. А чуть позже, после развала Советского Союза, кинематограф и вовсе пришёл в упадок, захирел. Кое-кто из его мэтров и вовсе пророчил ему незавидную судьбу. Для Кости Седых, как, впрочем, для многих его коллег, это были самые трудные годы, о которых он позже вспоминал с содроганием.

Но постепенно в стране стало что-то меняться. В киноиндустрии тоже. Российская чернуха и примитивный голливудский ширпотреб начали вызывать даже у массового зрителя отрыжку, неприятие. Похоже, где-то далеко-далеко на горизонте, ещё очень слабо забрезжило, как будто в отечественный кинематограф кто-то впрыснул незначительную дозу морфия - так, для обезболивания, дабы выйти из шока и не погибнуть. И всё равно... на фоне нового кино многие советские фильмы казались шедеврами. Да и по праву являлись таковыми.

Не исключением был и тот, что вот уже третий день с какой-то дотошностью, чуть ли не маниакальной одержимостью смотрел-пересматривал Вадим Смагин. Седых узнал об этом из телефонного разговора с Диной - его женой. И ждал. Ждал, когда советский шедевр набьёт гендиректору оскомину. Но всему наступает предел, а тот словно нарочно тянул время. И когда он, Седых, перед самым уходом от Смагина, в общем-то, случайно включил видео, а тот почти сразу выключил телевизор, Косте показалось, что шеф как будто смутился, точно в чём-то уличённый.

Примерно такое же смущение он уловил на лице Смагина, когда однажды, войдя к нему в кабинет, увидел на стене портрет... не президента, нет, хотя давно уже вошло в моду у творческой интеллигенции вешать в офисных кабинетах что-то подобное: Костя увидел в кабинете большой портрет Петра Великого, а под ним в деревянной рамочке - «Диплом лауреата». На рабочем же столе Смагина красовалась бронзовая статуэтка императора-реформатора.

Наверное, впервые за всё время совместной работы они тогда сильно поспорили, разговаривали на повышенных тонах. А если честно, чуть не разругались окончательно. Потому что оба понимали - откуда у статуэтки с дипломом «ноги растут».

- Так ты теперь менеджер? - усмехнулся тогда Костя, делая вид, что внимательно рассматривает диплом.

- Думай, как хочешь, - с розово-бледными пятнами на щеках ответил Смагин, - но я не в последнюю очередь и государственник.

- О, да, понимаю, - уже не скрывал иронии Седых, - такие призы теперь принято давать государственным менеджерам. Не бесплатно, небось?  

- Не забывайся. Ты всё-таки в моём кабинете.

- Ну, извини, вырвалось, - то ли и впрямь извинился, то ли съёрничал Костя, - лишь хотел сказать, коль ты государственник, то повесил хотя бы портрет Ивана Грозного.

- Какой уж есть, - сухо обронил Смагин. - Да и не поймут.

- А с этим, - кивнул на портрет Костя, - с этим, который на Руси колокола сбрасывал, поймут?

После этого и разругались. Седых и впрямь хотел уйти от Смагина, но как-то обошлось. А вскоре после этого разговора диплом и портрет первого рубщика окна в Европу из кабинета исчезли. Осталась лишь статуэтка. Но против неё Костя ничего не имел. А с портретом... Ох уж эти портреты! Просто беда с ними.

Константин застал ещё то время, когда в «интеллигентских» квартирах вешать портреты «великих» было модно. Их изображения не редко находились там, где искони на Руси полагалось вешать иконы - чуть ли не в красном углу. Ну как же: Фрейд, Адлер, Юнг... «Я» и «Сверх я», «бессознательное» и «психосексуальность», «трансфера и контр-трансфера»... Профессора научного коммунизма витийствовали, объясняя все эти «диковинки» духовно обнищавшему народу.

А что стоит один только снимок Эйнштейна с высунутым языком! Но «чудаковатый гений» дурачил людей не только идиотскими гримасами. Лживый имидж местечкового «учёного» всех времён и народов до сих пор ещё поддерживает миф о еврейской исключительности и гениальности там, где их никогда, в общем-то, не наблюдалось. Если только в сфере финансов и в области пиара. Или шутовства.

Благо, сейчас за критику Эйнштейна не судят и не сажают в тюрьмы. Критику просто замалчивают, запрещая научным журналам обсуждать и опубликовывать работы, разоблачающие плагиат и, в немалой степени, скудоумие Эйнштейна.

Так что пусть «неизвестные мастера пиара» печатают портреты «человека столетия» миллионными тиражами, пусть издают плакаты и календари с его гримасничающей физиономией, - обман всё равно не получился. Да и уроженец южногерманского городка Ульм мог бы, наверное, теперь спрятать свой язык и стыдливо отвернуться. Но, увы... история разного рода плагиата и чёрного пиара лишь набирает обороты.  

Седых поймал себя на том, что уже немало времени его серебристый «Nissan» стоит на обочине Новорижского шоссе с работающим двигателем. В Москву, куда он теперь возвращался после визита к Смагину, на большой скорости неслись машины, но трасса в этот послеполуденный час воскресного дня была ещё свободна, и Костя решил не торопиться. Заглушив двигатель и включив «аварийку», он вышел из автомобиля и огляделся.

Восточный ландшафт, насколько хватало взгляда, был сплошь усыпан новыми дорогими коттеджами. Их строительство, кажется, тянулось чуть ли не до горизонта. У Константина Седых ничего похожего не было. То есть не было того, что в данную минуту открылось его взору - хотя бы одного из тех великолепных строений в стиле европейской современной архитектуры со всеми удобствами. Именно «со всеми», кои способен изобрести изощрённый и ненасытный человеческий мозг.

Правда, у Кости была трёхкомнатная благоустроенная квартира в кирпичной шестиэтажке на Шаболовке, а также небольшой дачный участок в Тульской области, недалеко от Оки. И домик на том участке, в общем-то, был неплохой: бревенчатый сруб из архангельской сосны, с красивой мансардой, большой светлой террасой и балконом. Даже баня была. И всё же это было совсем не то, что видел он теперь перед собой.       

Особенно выделялся готического стиля с элементами модерна особняк за высоким забором из красного кирпича, по углам которого крепились на специальных кронштейнах камеры слежения. С обочины трассы, где стоял Костя, хорошо просматривалась верхняя часть этого богато декорированного здания, резко отличающегося от обычного загородного коттеджа.

Своей архитектурой, роскошной отделкой фасада этот особняк чем-то напоминал хоромы Вадима Смагина. Костя почему-то не сомневался, что и внутри дом отделан с не меньшим изяществом. Возможно, такое же дорогое убранство комнат, как и у Вадима, такой же красивый интерьер огромной гостиной, шикарные ванны на всех этажах... В таком особняке очень даже комфортно плести нити тайного заговора.

Седых вдруг вспомнил недавнюю сцену с подвыпившей женой Смагина, которая, казалось, больше притворялась подвыпившей, чем была таковой. Вспомнил в аккуратной рамочке диплом менеджера, висевший теперь на стене в домашнем кабинете Вадима. Портрет Петра Великого, однако, не заметил. Это и понятно: лишь кретин или отпетый либерал будет держать нечто подобное в собственных апартаментах.

Ещё Костя вспомнил, как машинально включил видео, а Смагин, вдруг смутившись, выключил телевизор. И картинка, возникшая тогда на экране с сидящим у камина в глубоком раздумье Волконским, вновь всплыла перед глазами. И голос за кадром: «Кровь тирана избавит отечество...»

Разумеется, Седых тоже неплохо помнил эту сцену. Правда, начиналась она чуть раньше и тоже после кадра с огнём, пылающим во весь экран в камине, когда под напористые звуки энергичных музыкальных аккордов, словно из глубины преисподней, слышится голос:

«Вверенный мне полк произведёт арестование главнокомандующего и начальника штаба...».

О, психологизм композиционного построения здесь столь тонок, слова Пестеля так мастерски усилены движением камеры, что невольно после кадра с пылающим в камине огнём зритель тут же переносится в условный мир заговорщиков, то ли изнутри наблюдая сцену собрания тайного общества, то ли извне.

«Вы, в северной отрасли, сохраняете монархию, тогда как общество юга намерено её упразднить».

Не только Пестелю, но и всем персонажам действующей сцены сильная подсветка и слегка задымлённый фон придают некую благородную тональность, аристократизм.

«Упразднить монархию в одночасье невозможно, особенно у нас, в России, - с некой ленцой, покуривая трубку, бархатным голосом отвечает Трубецкой, - её можно лишь ограничить законом, на манер Британии».

«Так будет же республика, князь!» - это снова Пестель, и хотя без излишнего пафоса, но веско, с апломбом, нисколько не сомневаясь в своей правоте.

«Господа, вы спорите понапрасну, - а это уже Рылеев. Почти игривым тоном, поднявшись со стула, с улыбкой на лице... - Позор крепостничества нам всем отвратителен».

Рылеев красив, обаятелен, жизнелюбив... Но именно он в данную минуту - олицетворение доблести, достоинства и чести. Лишь у него есть харизма - некая исключительность, неотразимость. Даже абсурдные его утверждения воспринимаются как непостижимая мудрость, предвидение.

«Господа, вы спорите понапрасну...»

О, как это произнесено! Легко, искренне, миролюбиво, по-доброму... Несомненно, это один из тех многочисленных трюков Трояновского, который с чарующей силой безотказно действует на зрителя. Да разве это заговорщики?! Конечно же, нет. Это радетели отечества Российского.

«Господа, вы спорите понапрасну», - повторил уже про себя Седых. Повторил ещё раз. И ещё... И это «господа...» вдруг засело у него в голове, и он уже не переставал повторять эту фразу, как заклинание: «Господа...». Он  даже ощутил нечто такое... будто слова эти навязли у него на зубах. Или  внутри, под черепной коробкой?.. А перед глазами возник экранный образ «благородного заговорщика», его улыбающееся жизнерадостное лицо, его игривый тон и всепокоряющее обаяние.

«Нет же, нет!.. - словно смахивая наваждение, встряхнул головой Костя. - Не так! не так всё!..»

 

...Санкт-Петербург. Квартира в доме на набережной Мойки, у Синего моста, где Российско-американская компания имеет свою резиденцию.

Внутри голубой гостиной парадно: мебель из карельской берёзы; мягкие кресла, стулья, диваны, фарфор и бронза... Атмосфера располагает к домашнему уюту и к дружеской, интимной беседе.

- Господа, вера в разум достигла вселенских масштабов. То, что было примером вчера, сегодня может быть преступно... - Рылеев бодр, весел, ироничен. Он, да ещё Каховский с Поджио и Якушкиным в штатском. Родившись в бедной дворянской семье и патологически ненавидя аристократию, на правах съёмщика комнат, Рылеев всё же немного переигрывал, изображая денди.

Не так уж давно, сменив свой «пиитический» терракотового цвета двубортный сюртук на тёмно-синий фрак, туго обхватывающий талию, с расширенными у плеч рукавами, одетый теперь по последней моде, в длинных серых панталонах, он казался куда более представительным, даже изящным и мужественным, чем Муравьёв-Апостол в мундире подполковника. Лишь изредка, покуривая трубку на манер светского щёголя, в некой задумчивости Рылеев слегка теребил чрезмерно стянутый узел шейного платка, что был повязан на стоячем накрахмаленном воротнике его белоснежной рубашки.

- Да, господа, то, что ещё вчера было нормой, сегодня может быть преступно, - выпустив небольшой клуб дыма, повторил он, оглядывая тех, кто, не считая Каховского, расположился за овальным столом, крытым плотным зелёным сукном.

- Другими словами, то, что сегодня правильно, может быть ошибочно завтра, не так ли? - тоже покуривая трубку, заметил Трубецкой, игравший, с молчаливого согласия собравшихся, роль председательствующего.

- Совершенно верно. И поэтому вся прогрессивная мысль на нашей стороне. Конечно, духовные заслуги аристократии перед русской историей бесспорны. Но она вырождается, приобретает уродливые формы... - Рылеев выжидающе посмотрел на князя.

- Отвращение к Богу, Трону, Отечеству приобретает хроническое течение, - уклончиво ответил тот.

- Вот-вот... и я о том же, - ухватился за эту мысль Рылеев, - аристократия выродилась. Впрочем, разве она когда-нибудь служила опорой власти? Увы... менялась политика, менялись тираны, но аристократия... нет-нет, только мы - новое поколение реформаторов знаем, за что нам бороться.

- Когда в начале своего восшествия на престол Александр упразднил главный орган политического сыска, у России появился шанс, - Пестель почему-то сидел боком, ссутулившись, закинув правую руку на спинку стула. Слегка наклонив голову к плечу, почти касаясь подбородком своего эполета, он являл собой некую карикатуру на Бонапарта.   

- Не забывайте, что существует ещё ведомственный надзор, - напомнил ему Трубецкой, - и я знаю офицеров, которые для военного руководства собирают сведения о поведении и настроениях своих сослуживцев.

- И всё же политической полиции как таковой у нас нет, - встал Пестель и впрямь скрестил руки по-наполеоновски, - а значит, республика в России - дело времени. Или кто-то в этом сомневается? - обвёл он всех тяжёлым пристальным взглядом и снова сел на стул, приняв прежнюю позу. Его рыхлое, привыкшее к малоподвижному образу жизни нездоровое тело словно застыло. Желтушная одутловатость на лице проявила некий скрытый недуг. Редкие, странным образом сбившиеся иссиня-чёрные волосы открыли глубокие залысины. Блеск в чёрных, широко посаженных глазах внезапно потух, и в какой-то миг весь его застывший, неподвижный образ напомнил восковую фигуру из паноптикума.   

- Господа, вы опять спорите понапрасну, - игривый тон Рылеева заставил Пестеля пошевелиться и сесть, выпрямив спину. - Вы оба правы. Но надо быть очень осторожными. Очень. Однако и медлить нельзя. Любезный друг, - обратился он к Каховскому, всё это время молчавшему, но внимательно следившему за разговором, - возлюбленный брат наш, Пётр Григорьевич... - Рылеев выждал паузу, после чего продолжил: - Ты, как и многие грешные, сир и беден на этой земле, но мы знаем твоё самоотвержение. При определённых обстоятельствах ты можешь быть полезнее, чем кто-либо из нас. В назначенный промыслом божьим день и час... истребишь ли ты царя?

Какое-то время залу окутала тишина. Все взоры устремились на отставного поручика Каховского, который, похоже,  после отставки так и не привык к штатскому платью.        

 

 

Глава седьмая

 

Уже года четыре бывший поручик Пётр Григорьевич Каховский, после того как вышел в отставку, являлся, что называется, партикулярным человеком, а носить статское платье, как того требовал этикет, не научился.

Табачного цвета заношенный донельзя фрак сидел на нём как-то вразлад, и хотя сшит был в соответствии с модными тенденциями - в талию и с чуть пышными в плечах рукавами, при высоком росте Каховского, делал его тощую фигуру нескладной; ноги и руки казались не то чтобы длинными, а несоответствующими пропорциям тела. Да и пикейный грязный жилет, и вылинявшая от стирок верхняя сорочка с некогда стоячим, а теперь каким-то жёваным, измятым воротником, небрежно обвязанным шейным фуляром, которые должны бы подчёркивать мужскую стать - прямую спину с выгнутой грудью, говорили о том, что бывший поручик, привыкший свободно чувствовать себя в военном мундире, не умел носить хорошего штатского платья. А ведь фрак, в коем атласные лацканы и фалды-ласточки люди некомпетентные считают лишь деталями кроя - целое мировоззрение, здесь своя система взглядов, своё, особенное мироощущение должно быть. И, наверное, не в последнюю очередь - происхождение. А воспитание - так уж само собой.

Выходец из обедневших дворян, с вековыми корнями старой польской шляхты, Каховский уже с юных лет тянулся к разным неблагопристойностям, отчего и был из юнкеров разжалован в рядовые и вскоре отправлен на Кавказ. Дослужившись до поручика, получил отставку. Обуреваемый страстями, он, продув в карты родовое имение в Смоленской губернии, разорившись в пух и прах, мечтал отправиться на землю древней Эллады, дабы присоединиться к восставшим против Османской империи грекам. Оставшись без друзей-приятелей, жил одиноко, непонятно на какие доходы. Последние годы фактически бедствовал, так как родственные связи то ли разорвал, лишив себя всякой поддержки, то ли и впрямь был сиротой. Впрочем, Рылеев знал, что говорил.

Так или иначе, но был Каховский многим непонятен, с характером не то чтобы ядовитым, но мрачным. И по слухам ещё с юности вызывал у малознакомых ему людей некую аверсию: даже положительные свои черты, кои непременно в нём имелись, мог выставить в невыгодном свете.

Словом, как тогда говорили, был он «неавантажен». О нём, кажется, и обмолвилась старая московская княгиня Варвара Петровна Усманская: «Вроде бы не горбат, не сутул, а на душе будто кап, нарост какой...».

В отличие от Ивана Якушкина, капитана в отставке, носившего лёгкую, что-то вроде картуза, каракулевую шапку, или отставного подполковника Александра Поджио - смуглого, с густыми смоляными волосами, в жилах коего бурлила итальянская кровь, предпочитавшего носить цилиндр, Каховский, прослышав о повстанцах в Латинской Америке, приобрёл шляпу Боливар и носил её с исполненным величия видом, дополняя свой гардероб длинным широким плащом без рукавов - альмавивой, вошедшим в моду тоже совсем недавно.

Сейчас, охваченный чувством тайного тщеславия, он, единственный из всех присутствующих, сидя в стороне на предложенном ему хозяином вольтеровском кресле, положив руки на подлокотники, внимательно обводил своим горячим загадочным взглядом товарищей, делая вид, что упорно обдумывает вопрос, заданный ему Рылеевым. Наконец, в глазах бывшего поручика сверкнула надменная, почти презрительная усмешка, а взор остановился на Трубецком, чьё вытянутое лицо, чем-то схожее с мордой породистой лошади, внезапно посерело.

- Ну так как, Пётр Григорьевич, - покуривая трубку, повторил Рылеев, - истребишь ты царя, коли велит того долг твой?

Каховский по-прежнему молчал. Но не потому, что не имел ответа. Истребить тирана для него, потомка шляхтичей, было великой честью. Молчал же он по причине иной, ибо чувствовал - если поторопится с ответом, то великое торжество, испытываемое в сию минуту, исчезнет, растворится, как туман, превратится в пошлую банальность. К тому же волнение, кое он теперь испытывал, спазмом сковало горло.

- Александр, придавая большое значение чистоте своего  монаршего рода, ставит Романовых выше других, - неожиданно для всех нарушил молчание Пестель. - Но царский род их вот уже сотню лет венчан на немках. И князья Рюриковичи не перевелись ещё...

Трудно было не понять, к чему клонит саксонец, предки которого были родом из герцогства Саксен-Виттенберг.

Ещё юношей, учась в Пажеском корпусе, мечтал Пауль Пестель о воинской славе и почестях. И вот с годами аппетит его вырос так, что даже самых ярых заговорщиков откровения полковника приводили в ужас. Даже Рылеев, даже Сергей Муравьёв-Апостол не прочь были бы ослабить позиции хитрого властолюбца, явно стремившегося переплюнуть своего отца - бывшего Сибирского генерал-губернатора, проворовавшегося самодура, аж до самого Урала  «стяжавшего лавры» подлого взяточника и гнусного злодея.

Многие, многие догадывались, что лютеранин грезил о венце и бармах Мономаха. Догадывались и боялись, что он, этот армейский Наполеон, всех погубит, продаст ни за грош, как продал однажды Этерию - верхушку тайной организации, руководившей восстанием свободолюбивых греков. Единственным, наверное, кто беспрекословно подчинялся Пестелю, был Поджио: будучи майором, впервые познакомившись с ним в Линцах, что на юге Украины, где квартировал Вятский пехотный полк Пестеля, он, католик по вероисповеданию, с тех пор был самым верным его адептом.

И всё же более всего сейчас настораживало поведение Каховского: глазами бродячей собаки, чуть ощерившейся, он продолжал смотреть на Трубецкого именно с презрительной усмешкой, что явно не нравилось не только князю, но и присутствующим. А Рылееву тем паче. Ибо ни кто иной, как сам Кондратий Фёдорович однажды и предложил поляку убийство императора. И деньжат этому «карбонарию» подбрасывал, чтобы он с голода чего не натворил: уж если от бескормицы скотина дохнет, то человек хуже скотины - такое начудит, беды не оберёшься. Один вид Каховского чего стоит! Башмаки стоптаны, штаны изношены, фрак... о нём речь уже шла. То ли опустившийся актёришка, игравший разбойников, то ли и впрямь разбойник с большой дороги. Такой не то что царя - мать родную от нужды зарежет.

Возможно, Рылеев уже и сожалел о том, что ещё ранее, так сказать, тет-а-тет предложил Каховскому убить царя. Да что теперь... рыбку съесть и на ослика сесть не всегда получается. Сам себе хомут на шею надел. Вот и спросил во всеуслышание, чтобы никто в стороне не оставался и чтобы ответственность на всех лежала: мол, убьёшь ли ты, брат Каховский?.. А тот, видно, и без Рылеева давно байронизмом заразился, ещё до первого их разговора о тираноубийстве не единожды в Царское село ездил, присматривался, как лучше Государя подкараулить.

- Господа, - каким-то утробным голосом прервал молчание Пестель, - вам не кажется, что пауза слишком затянулась? - Толстоватые, крепко сжатые его губы разомкнулись, потухший, было, взор вновь вспыхнул.

- Действительно, - устремил взгляд на будущего тираноубийцу Поджио, - быть может, господин Каховский нам что-то ответит?

Бывший поручик продолжал молчать. Казалось, ему доставляет огромное удовольствие держать двусмысленную паузу, испытывая терпение товарищей. А ещё - смотреть на вытянутое, чуть лошадиное лицо сухопарого Трубецкого, скрывающего за курением трубки свою нервозность.

Князю же очень хотелось ответить Каховскому - этому выскочке с физиономией захолустного армейского отставника, продувшего отцовское имение в карты, что-то вроде: глупому сыну и богатство не в помощь, но... этикет обязывал сдерживать порывы. Ибо если не обуздывать себя, то выплеснутые эмоции в неурочную минуту могут быть оскорбительны для других.

А не мешало бы, размышлял Трубецкой, напомнить этому безликому серому существу, этому невзрачному с голодными глазами отставному поручику слова княгини Усманской, с которой, надо признаться, сам Сергей Петрович - мысленно, конечно, - тогда не соглашался. Больше того - и поспорил бы, если б позволял тот же этикет. Особливо, когда Варвара Петровна превозносила свой старинный род: «Усманские, почитай, при Андрее Боголюбском были князьями, да не простыми, а удельными».

Задела-таки она в тот раз Трубецкого. Как, впрочем, и Каховского; при нём сентенцией-то разразилась. Вот и смотрит он теперь, как ворон... смотрит, бестия, точно в глаз клюнуть хочет. Поневоле вспомнишь: «Теперь князей не перечтёшь! Брось камень в голубя на площади, а попадёшь в князя или графа».

Да-а... неприятный конфуз-то вышел, да ещё в присутствии, можно сказать, отщепенца. И кто его привёл к Усманской?.. Старая же и бездетная княгиня, имевшая семь тысяч душ крепостных и необъятную дворню, тщеславившаяся своей благотворительностью, решила порадеть сироте. Но такому лишь палец в рот сунь, он и руку отгрызёт. Впрочем, княгиня тоже не промах: после того случая никто Каховского в её московских палатах уже не видел. 

А если начистоту, то дело даже не в Каховском. Дело в том, что права старуха: «немало теперь сиятельств», кои служат в палатах писцами, а «грузинские князья где-нибудь в Тифлисе метут мостовые». Вот что скверно. И уж вовсе негоже, «как женятся - нынешние-то князья да графы. А за кого княжны и графини выходят замуж! Просто ужас!.. - возмущениям Усманской не было границ: - Как подумаешь, право, лучше умирать без потомства: по крайней мере, будешь знать, что к благородному гербу твоему не прибавятся ножницы портного или ступка и пестик аптекаря...».

   Трубецкой выпустил большой клуб дыма, отчего прищурился и покосился на Каховского: и ведь недурён собой... правильные черты лица, великолепные светло-каштановые волосы, живописно очерченные губы с щегольскими усиками... Если что и не скрашивало потомка шляхтичей, так это излишняя худоба и чрезмерная бледность кожи, отчего на его щеках часто выступал болезненный румянец. Но удручало вовсе не это, а янтарно-бурые, как у коршуна, глаза с тёмными крапинами на радужках. Каховский и впрямь был чем-то похож на коршуна как обличьем, так и хищным взглядом, пылающим недобрым огнём. Казалось, такая «птица» при потворстве и заклюёт ненароком.

«Зарежет и глазом не моргнёт, - пронеслось в мыслях у князя. - Марат и Брут в одном флаконе».

Повернувшись к Пестелю, Трубецкой негромко, но внятно произнёс:

- Не забегаем ли мы вперёд с оным вопросом к господину Каховскому?

- Объяснитесь, Сергей Петрович, - тут же вскинул голову Пестель. - Что значит «забегаем вперёд»?

- Хорошо, Павел Иванович, - не заставил себя ждать с ответом Трубецкой, - я буду более конкретен. Северному обществу хотелось бы более подробно услышать о намерениях его Южного крыла.

- Позвольте, но вопрос Каховскому задал Рылеев. Мы все этому свидетели.

- Да, это так, - парировал Трубецкой, отличающийся умом, возможно, и не блестящим, но рассудительностью и врождённой смекалкой - несомненно. - Посему я и задал свой вопрос.

- «Русская Правда», в которой я изложил свою программу...

- Это мы знаем, - вежливо, но с нажимом перебил Трубецкой. - И даже понимаем. Но поймут ли это массы?..

- Масса есть ничто! - раздражённо бросил Пестель, - она есть то, что захотят из неё сделать индивиды.

Занимая высокую степень Шотландского мастера, саксонец красиво разглагольствовал и мог много чего наобещать. «Но сделает ли? - спрашивал себя Трубецкой. - А если снова предаст, как уже бывало? Или просто - провал?..»

Мастер ложи «Трёх добродетелей», означенный заговорщиками в диктаторы, Трубецкой отлично понимал: не только у Пестеля, у каждого из них, посвящённых в высшую тайную степень, в случае провала отнималось всякое «оружие», а в случае неповиновения, то есть виновности, отнимались все способы защиты.

- Наверное, вы меня не так поняли, полковник, - продолжил осторожничать Трубецкой, - речь идёт о настроениях в войсках, о высшем и среднем офицерстве. Готово ли оно к упразднению престола?

- Идея свободы и равенства близка прогрессивно мыслящему русскому офицерству.

- Хм... свобода в войсках, - усомнился князь. - Даже самое незначительное отступление от дисциплины, как червь подтачивает все устои государства, расшатывает его основы...

- Государство - это мы! - сказал, как отрезал, Пестель. - А расшатывание мысли в умах подчинённых нам армейских частей - первостепенная наша задача.

- Под государством, я полагаю, вы подразумеваете нечто другое, - недовольно буркнул князь. - Но если идея свободы понятна даже мелким лавошникам и аптекарям, то равенство... в любом обществе необходима определённая подначальность чему-нибудь и кому-нибудь. И можно ли говорить серьёзно о равенстве, которого нет ни в природе, ни в человеческой натуре. Согласитесь, ведь нет ничего тоскливей и тягостней, чем плоская равнина: человеческому глазу просто необходимо некое разнообразие - какой-нибудь пригорок, холм, дерево на скале, чтобы хоть что-нибудь мало-мальски возвышалось над ним. Равенство перед законом - дело, конечно, другое, но равенство на общественных ступенях - нонсенс.

- Это всё демагогия, - лишь более хмурился Пестель. - Наши намерения вам хорошо известны. Но если вам угодно... да, мы за убийство всей царской семьи: фамилия Романовых должна быть истреблена на корню. И мной ли сказано, князь: первый нож - на бояр на вельмож, второй...

- На попов и святош, - подхватил Поджио.

- А третий нож на царя, - как бы подытожил Муравьёв-Апостол и посмотрел на Рылеева, не так давно написавшего эти строки, который преспокойно, с лёгкой иронией во взгляде курил трубку.  

- Господа! - неожиданно раздался пронзительный голос Каховского. И все разом бросили взоры на него.

- Господа, - повторил тот и встал с вольтеровского кресла, - кто из вас скажет: когда-нибудь я дал вам повод во мне усомниться?

И вновь, как полчаса назад, залу на некоторое время окутала гробовая тишина.

- Надеюсь, ваше молчание и есть ответ на мой вопрос. Тогда позвольте и вас спросить, - слова точно сами собой срывались с насмешливых губ отставного поручика: - Где сейчас пребывает господин Лунин?

- Лунин?.. - раздался удивлённый голос Якушкина.

- При чём здесь Лунин?..

- Да, при чём?..

- Если не ошибаюсь, Михаил Сергеевич сейчас в Варшаве, состоит адъютантом при Великом князе Константине, - ответил Муравьёв-Апостол.

- Вот-вот... - удовлетворённый ответом, Каховский снова уселся в кресло, - и я о том же... в Варшаве. А ходили слухи, что во время кампании он намеревался убить кинжалом самого Наполеона. Затем в монахи постричься хотел. Это русский-то офицер, герой... романчики пописывает... С чего бы это? - и он небрежно закинул ногу на ногу. Произнесённое же загадочным тоном «вот-вот» и явно с подтекстом заключительная фраза оставили у присутствующих неприятный осадок.

Несколько лет назад бравый штаб-ротмистр Михаил Лунин впервые за всю историю заговоров и борьбы за русский престол предложил дерзкий план цареубийства. Будучи офицером кавалергардского полка, он вызвался возглавить из отчаянных, как и сам, единомышленников «cohorte perdue» - обречённый отряд, чтобы, затаившись в засаде на Царскосельской дороге, скрыв лица под масками, дабы нападавших не узнала государева охрана, убить Александра.

План Лунина, как и легкомысленный замысел с покушением на Бонапарта, был настолько авантюрен, обрекая самих заговорщиков на явную гибель, что был отклонён всеми членами Северного общества. Но именно о нём, а не об убийстве французского императора, о чём однажды возмечтала горячая голова Лунина, напомнил Каховский. Ничтожество - он метил в главные цареубийцы, а его загадочное «вот-вот» вовсе не было загадкой, и весь вид его говорил: дескать, болтунов всегда хватало, а он, Пётр Каховский, слов на ветер не бросает, и если молчит, то неспроста, а с умыслом. И где теперь этот Лунин... в Варшаве. Возможно, заодно с Константином...

 

 

Глава восьмая

 

Сергей Муравьёв-Апостол, говоря о Лунине, был не совсем точен: «Друг Марса, Вакха и Венеры» в это время находился в лейб-гвардии Гродненском гусарском полку и ещё утром с четырьмя эскадронами, кроме пешего резерва, выехал из Седлецкого повята, направляясь в Варшаву. Ночной сильный дождь успел размыть большак, и лошади, проваливаясь в бочажины, скользили по вязкой глине, точно пьяные, разбрызгивая хлябь во все стороны, и это Лунина злило.

В гвардейском зелёном доломане, что был присущ польскому офицерству этой воинской части, в накинутом поверх плеч такого же цвета ментике с малиновой подкладкой и меховой опушкой, весь в бахроме и шнуровке с серебряными петлями, в малиновых чакчирах, ухарски-красивый в парадном кивере подполковник Михаил Сергеевич Лунин мыслями метался от Парижа до Петербурга и от Петербурга до Варшавы.

Думы зависели от сиюминутного настроения, от какой-нибудь пустяшной вещи. Например, от блестящих, ещё утром смазанных ботиков, которые были в грязи по самый верх голенищ. А так как голенища были чуть выше середины икр, то и брюки от колен тоже были заляпаны грязью и если ещё не промокли, то по чистой случайности или потому, что подполковник часто и довольно-таки резко натягивал поводья, осаживая свою караковую, чтобы лошадь шла в нужном направлении и не спотыкалась.

И сейчас Лунин, иногда поглядывая на небо, недобрыми словами поминал Великого князя Константина, который был шефом полка и по чьему приказу все эскадроны в такую ненастную  погоду выступили торжественным маршем с места дислокации. А зачем? Скорее всего из-за какой-нибудь очередной прихоти его Высочества, возможно, в связи с переименованием полка на Клястицкий. И мысли Лунина шли нестройно, как лошади, разбрызгивающие грязь.

Например, он думал о том, что именно католичество в самодержавной России могло бы ускорить путь к свободе; что на русском языке не только писать, но в приличном обществе и говорить-то стыдно; что французский и английский языки - дело другое. Лишь они, да ещё, может быть, немецкий с латинским - архиважны для всей нынешней цивилизации.

Да, Лунин был убеждён, что даже польский язык, на котором он неплохо изъяснялся с офицерами полка, в основном состоявшего из потомков некогда вольнодумной, но давно разложившейся шляхетской аристократии, даже он, пусть и шепелявист, всё равно благороднее. А русский - кто ж его знает?.. хоть в той же России...

С малых лет просвещённый французскими и английскими учителями, воспитанный в строгом католичестве аббатом Вовилье - некогда настоятелем иезуитского монастыря, разрушенного во время Французской революции, барчук Миша Лунин, сын крупного помещика, и ведать не ведал, как день за днём его учителя, волки в овечьей шкуре, убивают в нём дух русского. И в свои тридцать семь лет, став ярым приверженцем карбонаризма, Лунин не прочь был убить русского и в других.

Участник разных тайных обществ, он не оставлял надежды истребления всей династии Романовых. Разумеется, и Великого князя Константина, у которого служил адъютантом. Но теперь, находясь вдали от Петербурга, от Пестеля и Муравьёва-Апостола, от Рылеева, недавно вошедшего в директорию Северного общества и возглавившего его, вдали от закадычного друга Сержа Волконского, Лунину оставалось только мечтать и на чём свет стоит проклинать Константина.  

Почему-то вспомнились французские учителя Бюте и Картье, швейцарец Малерб... И впервые вдруг подумалось, как-то даже неожиданно, что, обучая его разным предметам, его наставники словно бы учили его чему-то одному. Даже швед Кирулф. Даже аббат Вовилье...

При воспоминании об аббате на сердце Лунина немного потеплело, стало не так промозгло и сыро, как под пасмурным тяжеловатым небом. Вспомнились несколько строк из поэмы Рылеева, список которой месяц назад ему прислал в письме Никита Муравьёв:

«Не говори, отец святой,

Что это грех! Слова напрасны:

Пусть грех жестокий, грех ужасный...

Чтоб Малороссии родной,

Чтоб только русскому народу

Вновь возвратить его свободу, -

Грехи татар, грехи жидов,

Отступничество униатов,

Все преступления сарматов

Я на душу принять готов...»

Если что и не нравилось Лунину в пафосном отрывке, так это «преступления сарматов», под коими подразумевались исключительно поляки. Впрочем, и они ему были постылы: пусть и европейцы, а какие-то захолустные. Но это, скорее, личное, о чём подполковник старался не вспоминать, то, что, в некотором роде, поменяло его отношение к жизни, не меняя, однако, веры и убеждений. Лунин даже в монахи подумывал уйти. И хотя сам был в том виноват, признать собственную глупость было мучительно больно. И он утешал себя мыслью, что дворянское благородство среди славян давно истлело. Даже у Волконского с Пестелем, даже...

Рылеева Лунин знал больше понаслышке, но и о нём был невысокого мнения. И мог ли разорившийся мелкий дворянчик, служащий ныне правителем дел в канцелярии российско-американской компании, живущий исключительно за казённый счёт, привнести в русскую либеральную идею что-то свежее, если кроме Америки, где, по его мнению, «люди живут и дышат свободно», куда мечтал уехать, ни о чём больше и думать не желал. Разве что о заговоре, который есть обычная измена и чёрная неблагодарность. Повидал Лунин на своём веку таких. Не богу живому служат, а мертвецам.

Да что там... он и сам через всё это прошёл. Останься он тогда во Франции, был бы уже главой какого-нибудь тайного общества, а так - сумасбродство одно, театр. Только и помнит - ветку акации с мастерком да верёвку на шее...

Лунина, точно в ознобе, вдруг передёрнуло от случайного и какого-то внезапного озарения.

«Что ж, сколько верёвочке не виться... - злорадно усмехнулся про себя. - Теперь уже не свернуть. Таков их удел: через тление - к вечности, через пропасть греха - к очищению. Такова их пламенеющая звезда разума - звезда Соломона».

Странно, произнося мысленно притяжательное местоимение «их», Лунин почему-то увидел Пестеля, Рылеева и других как бы извне, словно наблюдая за ними со стороны, исключая себя из той среды, к которой давно принадлежал и чьим главным организмом всегда являлся. Вероятно, сказывалась временная и пространственная отдалённость, его длительное отсутствие, подчас долгое молчание тех, кто готовил заговор.

«В самом деле, что их ждёт? - снова подумал Лунин, как бы отсекая себя от «них». - Неужто тлен?.. Вот и Рылеев - стишки сочиняет...».

Он снова усмехнулся: ведь и сам в литераторы однажды  подался. Однако стишками не баловался. И как бы их писал?.. На французском?... Его он знает лучше отеческого, но писать на нём стишки... Э, нет, это слишком. Проза - другое дело. И разве «Лжедмитрий», написанный им в Париже, не имел там успеха. О, ещё какой!.. Если французики, конечно, не врут. Хотя... они соврут - недорого возьмут.

Волконскому, похоже, роман не очень понравился. Но тут дело вкуса. И вообще: понимает ли что-нибудь Серж в изящной словесности? Сомнительно. Ему бы только пьянствовать да деньгами сорить. Набрал однова долги у парижских кредиторов и скрылся. Это когда Бонапарта окончательно разбили. Ужаснейший курьёз вышел: французы лично к Александру обращались. Где только не искали Волконского - и в России, и за границей. А он у полячки какой-то прятался - не то в Кракове, не то ещё где... Хм, герой войны... Если б не его матушка - статс-дама княгиня Александра Николаевна, взявшая уплату долгов на себя, неизвестно, чем бы вся эпопея с французами для Сержа кончилась. А мать-княгиня и после за него все долги исправно платила. До Лунина дошёл слух, что Волконский собирается жениться. Что ж, может, и остепенится. Да только судьбу не передёрнешь - это не игра в штосе, не банк метать.

Лунин вспомнил, как в молодые годы, будучи в Петербурге, они с Сержем снимали на Чёрной речке, в одном из самых живописных мест, шестистенную избу у отставного прапорщика. Или подпоручика... Что, впрочем, неважно. А важно, что место и впрямь было очень уж привлекательное. По многим причинам. К тому же неподалёку от усадьбы графов Головиных. Запомнилось это потому, что через несколько лет там был построен Головинский мост.

Когда Лунин с друзьями появлялись на Чёрной речке, старый отставник вместе с вдовцом сыном и внуком перебирались из шестистенки во флигель. Была у хозяев ещё и псарня. Вернее, псарня и бревенчатая, обитая железом, решетчатая клеть. В первой они держали охотничьих собак, в другой, более напоминающий зверинец, двух полудиких медведей. Но лучше всё по порядку.

Лунину тогда было лет двадцать. Может, чуть больше. С Волконским, который был на год моложе, они тогда уже были не разлей вода. Разумеется, оба холостые.

Нагрянуло их на Чёрную речку человек пятнадцать. Частью - юные корнеты и поручики, частью - офицеры. Вход в избу был через сени, что делили дом на две половины - летнюю и зимнюю. Но каждый жил там, где желал. А точнее, где уложит Бахус. Словом, места хватало всем.

В просторной светёлке, почти во всю длину комнаты - от стены до стены - стоял сколоченный по заказу Лунина простой деревянный стол, с которого никогда не снимались закуски и вина. Всю провизию хранили в стряпной, а иную поклажу - упряжь или мелкие пожитки - складывали в хозяйский куть. Военную же амуницию держали при себе или там, где отсыпались после дневной или ночной попойки. А пили очень много, что было делом обычным.

Душою компании, конечно же, был Лунин. Волконский старался не отставать, тем более что деньги у него не переводились. Иногда казалось, он вообще не знал им счёта. Но оба они отличались изрядным буйством и беспечностью. Про них и сказано кем-то: Серж и Мишель - государева мишень.    

Короче говоря, шампанское лилось рекой, пробки отскакивали с хлопками пистолетных выстрелов. По вечерам непременно играли в карты, и когда кто-нибудь метал банк, многие закуривали трубки, невзирая на то, что густой табачный дым резал глаза. Поэтому распахивали окна, и если в комнате ещё играла гитара, то до глубокой ночи далеко на другом берегу Чёрной речки под звуки струн слышался настоящий ансамбль кавалергардских голосов.  

Но это были ещё невинные развлечения. Когда же откладывались карты и смолкали песни, когда весёлый разгул, казалось, вот-вот пойдёт на спад, как по волшебству на столе появлялись свежие закуски и новые принесённые вина. И вот уже весёлость переходила в некую бешеную, лишённую рассудка лихость. Начинали пить на спор, держать пари - кто кого перепьёт. Разумеется, Лунин с Волконским в этом отношении были первыми соперниками. Кто-то делал ставку на Мишеля, кто-то - на Сержа.

Иногда трудно было определить победителя: путались в количестве выпитого или кто на кого делал ставку. Хотя пьянством хвастался каждый, даже самый молоденький юнкер. И тогда спор мог дойти до нежелательного курьёза. Но если в полку буйство было поветрием, нормой, дуэли случались постоянно, то здесь, в узком кругу друзей, это было не в моде, а, скорее, наоборот: грубая выходка могла и обесчестить. И никакие доводы на «беспечную юность» и даже излишество выпитого не принимались.

И всё равно пистолетные выстрелы гремели до самого утра. И чем разгорячённее, чем хмельнее становился бахвал, подбадриваемый смехом товарищей, тем настойчивее он рвался продемонстрировать своё искусство стрельбы из пистолета. А стреляли в любую более-менее подходящую мишень - будь то муха на стене или пришпиленная куда-нибудь игральная карта. Сбить же пулей с головы изрядно подвыпившего смельчака какой-либо предмет, скажем, яблоко или сливу размером с детский кулак, считалось достижением исключительным. Разумеется, всё зависело от количества шагов. Почему и были все стены комнат в отверстиях от пуль.

Пистолетные выстрелы гремели и днём: после буйного ночного веселья и очередного обильного похмелья офицеры упражнялись в искусстве стрельбы по пустым бутылкам. Но вовсе не поэтому петербургские обыватели старались обходить это место стороной, причина была куда весомее.

Избалованные ещё в детстве безусые корнеты и поручики, найдя пристанище на Чёрной речке, давали такую волю своим пылким нравам, такую анормальную фантазию потехам, что во время диких гульбищ кто-нибудь из местных жителей непременно становился жертвой.

Ранее упоминалось, что у отставного прапорщика имелась псарня с охотничьими собаками и зверинец с двумя полудикими медведями на цепи. Одна из легавых по кличке Мавр, неплохо выдрессированная Волконским, приученная к некоторым его командам, по слову «Бонапарт», например, могла кинуться на любого указанного натасчиком прохожего и сорвать с него шапку или шляпу.

Подобный «номер» проходил почти всегда, когда ничего не подозревающий бедолага мирно прогуливался вдоль берега. И если он отделывался простым испугом, то смело можно было утверждать, что ему очень даже повезло, так как изобретательность пьяных кавалергардов порой была куда изощрённей и явно не знала границ.

Не секрет, что Лунин с Волконским, как многие русские бары, любили зверовые забавы, а посему и заказали однажды бывшему прапорщику выстругать для потех дубовые рогатины и закрепить на концах металлические острые наконечники с выгнутыми крюками. На берегу же, аршинов двенадцать от воды, наказали вкопать толстый, в сажень высотой, деревянный столб. Точно такой же вкопать на другом берегу. Так что когда наши герои брали рогатины и шли к зверинцу, многие уже знали: «гусары идут медведями тешиться».

Сначала выводили медведя поменьше - овсяника, но и он, если вставал на задние лапы, казался гора горою. Его вели к деревянному столбу, с двух сторон поддевая острыми рогатинами в мохнатый загривок, не давая поднять приплюснутую голову, держа, на всякий случай, наготове пистолеты. Длинная кованая цепь, тянущаяся от прочного с шипами ошейника, волочилась по земле, подминая траву металлическим, тоже кованым, кольцом, подогнанного под диаметр врытого на берегу столба. Когда кольцо накидывалось на столб, рогатины убирали, не обращая внимания на то, что шкура под загривком зверя была проколота и оттуда сочилась кровь.

Топтыгин кряхтел и порыкивал, но на обидчиков не бросался. Это молодых людей лишь подзадоривало: охочие до лютой страсти, некоторые начинали поддевать косолапого остриём сабель, травить его собаками, пуская на него двух-трёх легавых. После долгого заточения в тёмной клети мишка подслеповато щурился от яркого света и равнодушно зевал, показывая желтоватые клыки и чёрное нёбо, на провокацию не поддавался, терпел. Лишь иногда - то ли от скуки, то ли ярясь на собачью наглость - начинал на легавых рыкать, неспешно, вразвалочку, грузно, не шибко набирая скорость, ходить по кругу. И  тогда мохнатый воротник его, шерсть по бокам и спине красиво переливались волнами. Он и не замечал, как длинная цепь наматывалась на столб. А когда потапыч, вскидывая плоские свои великаньи пяты, уже готов был пойти на рысях, тяжёлая цепь вдруг натягивалась и крайние шипы ошейника вонзались в зашеек, где шкура была пробита рогатиной и ещё кровоточила свежая рана.

Космач, разинув пасть, ревел утробным рыком от боли и от безысходности и подлости людской, усаживался по-волчьи на седалище, не понимая, что от него хотят. Его какое-то время оставляли в покое и шли за другим лешаком, более матёрым.

Это был настоящий гигант: встав на задние лапы, старый пест достигал роста в сажень с гаком. Требовалась недюжинная сила и сноровка, чтобы вывести топтыгина из клети, из коей шёл тяжёлый звериный запах. Двумя дубовыми рогатинами здесь уже было не обойтись, поэтому у Михайла Потапыча, помимо шипованного ошейника, на задних лапах, чуть повыше щиколотки, были надеты железные хомуты с проушинами, куда легко просовывались крепкие цепы. Косолапого так и вели: двое смельчаков направляли зверя, поддавливая его рогатинами в зашеек, другие, натянув цепы, при каждом его взбрыкивании дёргали цепы так, что задние лапы его разъезжались в стороны; распластываясь, он падал на живот, волоча по траве ятра, издавал злобный рык. Пистолеты и в этом случае держали наготове.

Труднее же всего было переправить мохнача на другой берег: здесь уже требовались и удаль, и ловкость, и хладнокровие. А ещё смекалка. Так как зверя надо было заставить зайти на плот. Словом, зрелище было не для слабых. Мишка мог взбрыкнуть так, что даже у людей с крепкими нервами от сердечного напряга ноги подкашивались. Иной раз из-за малого недогляда топтыгин мог и мундир редкому смельчаку в клочья разодрать. А то и вовсе, увернувшись от рогатин, встать на задние лапы и одним лёгоньким мановением содрать кожу с затылочья по самую бровь. К счастью, до этакой жути дело, вроде бы, не доходило.  

Короче говоря, как только оба Михайла Потапыча оказывались по разным берегам, то есть на цепи и каждый у своего столба, кто-нибудь из офицеров заманивал случайного простака в дом, угощал шампанским или пуншем. Когда же подвыпивший гость, надев свой цилиндр или картуз, благодарил за угощение, прощался и шёл восвояси, Волконский с собакой уже поджидал его. Поглаживая Мавра по холке, князь тихо произносил: «Бонапарт». Легавая тут же срывалась с места и гналась за гостем, на ходу срывая с него головной убор.

Очумев от страха, бедняга бежал к Чёрной речке, но на берегу его ждало куда более тяжёлое испытание.

Ранее натасканный на арапистый трюк ни в чём не повинный Потапыч встречал подвыпившего простягу, так сказать, во всеоружии, доводя его до исступления одним своим видом, отрезая ему отход по суше, оставляя единственный путь через Чёрную речку, которую в этом месте можно было перейти вброд по мелководью. Но и на другом берегу злоключения бедолаги не заканчивались.

Промокнув до нитки, не успев ещё очухаться от недавней напасти, он вдруг снова наталкивался на рыже-бурое лесное чудище, но куда более страшное. И чудище это, встав во весь гигантский рост и распахнув широко лапы, оскалив зубы с белёсо жёлтыми клыками, словно бы хотело заключить человека в свои объятия. И если тот терялся от внезапного смертного ужаса, если не успевал вовремя отскочить, мохнач мог просто помять несчастного, и «потеха» закончилась бы роковым исходом.

Но именно в такой рискованный момент на помощь приходили бравые гусары. Например, не ведающие страха Лунин с Волконским. Или другие шутники не робкого десятка.

В ход шли и рогатины, и сабли, и даже вилы.

Громада-зверь, конечно же, отступал: сверкая оловянными глазками, вобрав голову в мохнатый воротник, уже наученный прошлым опытом, медведь сначала сам себя осаживал. Но его продолжали задорить, колоть вилами и саблями, изнуряя и изматывая его дьявольскую силу до предела. И тогда он злобно, как полковая труба, начинал реветь и рваться с цепи, взрывая лапами комли земли.

Шерсть на его загривке вставала дыбом. Бряцая цепами, бегая вокруг столба, словно стараясь его вырвать, мишка хрипел, роняя из полураскрытой пасти яичного цвета пузырящуюся, точно мыльная пена, слюну. Набрасывался на своих недосягаемых мучителей и старался зацепить хотя бы одного из них своей огромной когтистой лапищей.

Постепенно по Петербургу поползли слухи, что некоторых людишек Михал Потапыч всё-таки помял, а уж напугал до исступления и смертного ужаса стольких, что и не сосчитать. Слухи эти дошли  до Особой канцелярии, но дело раздувать не стали. Да и медведей кто-то застрелил. Но когда императору доложили, что Лунин во весь опор скакал по Невскому в чём мать родила, да ещё и цесаревича Константина на дуэль вызвал...

Словом, считая «Нарцисса» и «мьсе Сержа» пьяницами и развратниками, находя их гусарство социально опасным, царь предпринял меры: Лунин, получив той же осенью штаб-ротмистра, ещё долго ходил в означенном чине, а Волконский и вовсе был выслан из армии. Однако последний казался монарху не столь испорченным, и, надеясь, что беспутный потомок благочестивого дворянского рода со временем избавится от лихачества и прочих дурных привычек, Александр приблизил его к себе, пожаловав ему звание флигель-адъютанта, удостоив чуть позже и чином генерал-майора.

 

 

Глава девятая

 

Как только Костя Седых покинул дом Смагина, Вадим Витальевич, преодолев охватившую, было, его апатию, вновь взял с журнального столика сценарий и стал перечитывать. Разумеется, не первый уже раз. Некоторые излишне подробно прописанные сцены явно смущали, а иные просто выпячивали, шли вразрез с нынешними его воззрениями. А это угнетало, подавляло дух.

 Возможно поэтому, быстро утомившись (не фильм всё-таки смотрел), Смагин развалился на диване, стараясь, тем не менее, вообразить тайное собрание заговорщиков, создать в мыслях образы тех, кто был описан в сценарии, увидеть сцены, что происходили в голубой гостиной у Рылеева; представить обстановку комнаты и каждого персонажа в отдельности.

Вадим Витальевич так увлёкся, так сосредоточился на этом, особенно на сцене с упоминанием Каховским Лунина, что почти увидел их вживую. Немного странным, правда, было то, что они - эти, в определённом смысле, антиподы - даже внешне были чем-то схожи: оба - высокого роста,  с правильными чертами лица, одинаковой худобы... Даже овал головы - и тот схож. Но первый - обрусевший шляхтич, потомок разорившихся поляков, нищ и сир, а второй - сын статского советника, русского барина, богат и чрезмерно избалован. И хоть самого Лунина в сцене тайного собрания не было, это ничего не меняло: такова природа человека - видеть невидимое, дополнять прочитанное фантазиями, тем, чем перенасыщен воспалённый образами мозг.

В настроении общества заговорщиков Смагин даже ощутил некий сбой, вызванный претенциозной репликой Каховского, но после краткого замешательства дискуссия продолжилась.

Поджио, по стечению обстоятельств оказавшийся на этом собрании, мечтавший, как и Рылеев, покинуть Россию и переселиться в Америку, с трудом скрывая улыбку, очень осторожно поглядывал на «шляхтича». В конце концов, не выдержав распирающих его чувств, незаметно склонился к плечу Муравьёва-Апостола и, покашливая в кулак, совсем тихо произнёс:

- Этот дурак и впрямь возомнил себя главным тираноубийцей. Не иначе вместе с Рылеевым в истории остаться хочет.

- Но Рылеев-то не дурак, - шепнул в ответ Муравьёв-Апостол, - подстраховался, шельма.

- Прежде он Якубовича к этому делу привлёк. Только Каховский об этом не знает. Узнал бы - Рылееву, верно, несдобровать.

Драгунский капитан Александр Якубович, коего ещё называли «храбрым кавказцем» за его лихие набеги на горцев, не так давно объявился в Петербурге. Несколько лет назад этот неуёмный бретёр и покоритель женских сердец был сослан на Кавказ за четвёртую дуэль, в которой, как это ни печально, пришлось играть роль секунданта.

- Но они друг друга стоят, - усмехнулся итальянец. 

- Ты о ком? - не понял Муравьёв-Апостол.

- О Каховском с Якубовичем, - сказал Поджио и уже совсем тихо, но ядовито добавил: - Иностранные языки, изучаемые дворянскими мальчиками в училище при императорском университете благородного пансиона, благородства не прибавляют.

- Обыкновенные позёры. Байронизмом заразились, хотя вряд ли его читали, - подполковник черниговского полка, уязвлённый небрежно брошенным «дворянские мальчики», нахмурил бровь: воспитанный в Париже в пансионе Хикса, получив отличное образование, Муравьёв-Апостол свой дворянский род чтил и помнил свою родословную.   

- Смельчака Каховского гувернантка бросила, Якубовича чином обошли, - ничего не замечая, продолжал Поджио.

- Относительно смельчака... - Муравьёв-Апостол выдержал паузу: - Убить-то Каховский убьёт, даже с лёгкостью, да будет ли в том доблесть?.. - и уже холодно произнёс: - Сожалею, что Лунина здесь нет, он бы этого ляха поставил на место. О Якубовиче плохо не скажу, но слышал - офицер он дерзкий, самому Грибоедову на дуэли руку прострелил. Говорят, в Тифлисе дело-то было.

Якубович и впрямь славился безудержной, лихой смелостью. Во время экспедиции на Кубань был ранен в голову и теперь, даже после того, как рана зажила, точно с роковой печатью на челе и каким-то юношеским романтизмом, всё ещё носил чёрную повязку, красуясь ею, как бантом ордена Святого Владимира четвёртой степени, которым был награждён. Со дня на день надеялся получить майора, но что-то где-то не клеилось. Вот и обиделся на всех, сошёлся с Рылеевым. А тот даже не удосужился Якубовича сегодня пригласить.  

Однако Муравьёв-Апостол был омрачён не столько легкомысленным замечанием Поджио о «дворянских мальчиках» (итальянец и сам гордился своей древней фамилией, занимая видное место в свете), сколько двусмысленной репликой Каховского, по сути отщепенца, случайно примкнувшего к их обществу. И если б тот вновь попробовал иронизировать по поводу «монашества» Лунина, подполковник непременно вызвал бы его на дуэль. Несмотря на то, что для такого ничтожества, как отставной подпоручик Каховский, даже презрительный взгляд был бы слишком большой честью.  

«Пусть с Трубецким переглядывается, - решил он, - а со мной такой номер не пройдёт».

Муравьёв-Апостол не просто дорожил дружбой с Луниным - их связывало родство: они были двоюродными братьями. Упоминание же Каховским о том, что Мишель однажды намеревался уйти в монастырь, было скверной подоплёкой, об этом давно ходили анекдоты, и не только в Петербурге.

А всё случилось лет десять назад, когда Лунин познакомился с молодым французом - Ипполитом Оже. Смазливый как юная девица, подпрапорщик этот отличался очень вольным нравом. Будучи ещё в Париже роялистом, определился на русскую службу в Измайловский полк. В Вильно, где в то время находилась его часть, он и встретил Мишеля. Привязался к нему, точно Патрокл к Ахиллу, ходил за ним тенью, ко всякому юнцу ревновал. Да и Мишель к нему привязался, полагая, что женственный молодой человек, как и он, Лунин, сродни байроническому началу.

Товарищи по полку первое время смотрели на это как на чудачество Мишеля, но когда Ипполит кому-то по глупости сболтнул, что хотел бы, если погибнуть предстоит, быть похороненным как Патрокл - в золотой урне с Ахиллом, слухи поползли, что змеи во время пожара. Да и страсть не скроешь. И кто бы там ни утверждал, что дуэль под Вильно была без какой-либо серьёзной причины, - это неправда.

Казалось бы, чего уж теперь вспоминать... все живы, никто не погиб. Но именно злополучный зимний день под Вильно сломал жизнь красавца кавалергарда Лунина. Польский уланский офицер выстрелом из пистолета нанёс Мишелю довольно опасную рану: пуля засела глубоко в паху.

В тот год капитан Сергей Муравьёв-Апостол, офицер для особых поручений при штабе Гренадёрского корпуса, должен был возвращаться из заграничного похода в Россию. Он ничего не знал о дуэли и без всяких на то, казалось бы, причин, повинуясь лишь внутреннему наитию, решил из Лейпцига направиться в Вильно, а оттуда в Петербург.

Он застал кузена лежащим навзничь на плюшевом зелёном диване в чистой и светлой комнате с большими окнами и высоким потолком. Несколько офицеров, находившихся здесь же, о чём-то негромко переговаривались. Одного из них, штаб-ротмистра от кавалерии, что стоял в проходе и уступил дорогу, он узнал, но имени его не вспомнил. А когда увидел осунувшееся, бледное, с каплями пота на лбу и ввалившимися глазами лицо Мишеля, сердце у Муравьёва-Апостола сжалось.

Рядом, прямо на полу, склонив голову и держа Лунина за тонкую аристократическую руку, полулежал-полусидел Ипполит Оже. Его сабля с потускневшим серебряным темляком и позолоченным наконечником ножен небрежно валялась между диваном и ножкой продолговатого стола. Можно было легко переступить её, но капитан в сердцах ударил по ножнам сапогом. Француз вздрогнул и поднял взгляд: глаза его были красны и на щеках ещё оставались следы от слёз.

Макового цвета доломан Мишеля был расшнурован и распахнут. Распоротый под ним и задранный на животе подол белой рубашки был в крови. Испачканы были и синие чакчиры от пояса и до бёдер. С золотыми гомбами цветной кушак, тоже пропитавшийся кровью и потемневший от этого, валялся в углу комнаты

Алый ментик, ташка с ремнями, красной кожи портупея, кивер - были брошены в кресла небрежно, кое-как. Другие вещи тоже находились в беспорядке.

Ждали доктора.

Лунин, которому предстояло вынести трудную и, вероятно, очень болезненную операцию, лежал неподвижно с чуть приоткрытым ртом, слабо дыша. Лишь изредка, словно в тике, дёргалась одна из его ступней.

Когда Муравьёв-Апостол склонился над ним, он приоткрыл глаза, узнал. Попытался улыбнуться. Но улыбка получилась страдальческой, горькой гримасой. Лишь хватило сил освободить руку от назойливого Ипполита и протянуть её для пожатия кузену.

- Помнишь: «Обжоры, пьяницы! Хотите житьё-бытьё моё узнать? - решил подбодрить Муравьёв-Апостол родственника, чувствуя, как напряглась рука Мишеля. - Вы слух на песнь мою склоните и мне старайтесь подражать».

Лунин вновь попробовал улыбнуться, но вздрогнул, спёкшиеся губы скривились от боли.

- Всё шуточки шутят, - послышался шёпот среди офицеров.

- Недобрые шуточки-то...

- Один, кажется, дошутился...

Муравьёва-Апостола это взбесило: он готов был уже бросить вызов насмешникам, но вновь почувствовал, как пальцы Лунина сильно сжали его кисть: «Не надо».

- Где доктор?.. - сдерживая себя, чтобы не сорваться на грубость, обратился он к присутствующим. - Или его не было?

- Был, - ответил тот, чьё лицо показалось знакомым, - но у него не было при себе нужных инструментов.

- Так надо послать. Пусть найдёт...

- Послали. Ждём...

В эту минуту офицеры расступились, и с добротным кожаным футляром в одной руке и меховой шапкой в другой, в расстёгнутом пальто на пороге комнаты появился высокий молодой человек. За ним, запыхавшись, по пятам следовал старик лет за шестьдесят - сухой, кряжистый, с длинными сильными руками и аккуратно подстриженной седой бородкой.

- Кто доктор?!. - Муравьёв-Апостол хотел уже, было, задать им хороший разнос, но старик опередил:

- Все вон! - скидывая торопливо шубу, командирским тоном, не требующим возражений, произнёс он. - Двоих прошу остаться, - бросил он шубу одному из уже выходивших офицеров.

Муравьёв-Апостол и знакомый ему штаб-ротмистр, имя которого он так и не вспомнил, остались.

- Во-первых, я не доктор, - засучивая рукава, сказал старик, - а во-вторых...

- Не доктор!.. - удивился Муравьёв-Апостол. - Тогда зачем...

Незнакомец спокойно взглянул на офицеров, вытянулся по стойке смирно и как по уставу отрапортовал:

- Я, господа, штаб-лекарь первого класса, ещё при Бородино самому Гангарту, Иван Иванычу, ассистировал у Семёновских флешей, - и он воздел палец верх. - Надеюсь, вам не надо объяснять, что такое...

Стон раненого не дал ему закончить:

- Быстро принеси воды и поставь кипятить, - обратился он к своему помощнику.  

Подготовка к операции заняла немного времени. Лунину дали выпить стакан анисовой водки, раздели, оставив на нём лишь рубашку. Затем осторожно перенесли на стол.

Только тогда Муравьёв-Апостол понял, что кузену сразу после дуэли была оказана первая помощь.

- Кровотечение я остановил, - подтвердил старик, обнажая нижнюю область живота Лунина и омывая рану уже приготовленным тёплым вином, - берёзового трута и корпии было достаточно. Но я не нащупал пули.

- Разве можно нащупать пулю без должных инструментов?

- Лучшим щупом, молодой человек, является палец! - категорично заметил лекарь.

Муравьёв-Апостол ожидал, что тот вновь возденет свой костистый палец вверх, но этого не произошло.

Бледное лицо Мишеля напоминало гипсовую маску. Красивые его черты заострились. Выражение невозмутимости, какого-то насмешливого равнодушия отпечаталось на нём. Словно он надеялся найти утешение не в жизни, а в смерти. Может поэтому Муравьёв-Апостол и торопил доктора скорее начать операцию.

- Если б Господу было угодно, чтобы ваш друг умер, он сто раз уже мог бы умереть от болевого шока.

- Это мой брат, - сказал Муравьёв-Апостол. - Двоюродный...

Штаб-лекарь с пониманием кивнул.

- Проникающее ранение само по себе дело нешуточное, а тут пуля вошла в верхнюю часть бедра на линии паха, - осматривая внимательно рану, значительно произнёс он.   

Офицеры крепко держали Мишеля за руки. После неудачной попытки вновь нащупать пулю пальцем (что было менее болезненно), штаб-лекарь стал зондировать канал щупом, и это причиняло Лунину ужаснейшую боль. Скрипя зубами, мгновениями он впадал в беспамятство. Приходя в себя, с неслыханной дерзостью начинал шутить. После второго стакана анисовой водки, которой дали ему выпить, стал читать стихи Баркова.

- Странно, сухожильная пластина пробита, отверстие есть, а пули нет, - всё больше мрачнел лекарь. - Похоже, она засела очень глубоко.

Взяв скальпель, он сделал надрез и расширил рану. Не издав ни звука, Лунин вздрогнул. Муравьёв-Апостол отвернулся, стал смотреть на раскрытый кожаный футляр с хирургическими инструментами. Но и от этакого зрелища было не по себе: пилы, ножи, иглы и всякие крючки одним лишь видом своим приводили в содрогание.

- Кажется, задел, - наконец произнёс старик, но голосом ничего хорошего не сулящим.

Офицеры переглянулись.

- Пулю задел, - пояснил он и осторожно вынул из раны щуп. Тяжело вздохнул и присел на диван, где ещё недавно лежал Лунин. Но тут же поднялся и попросил добавить света.

Через минуту рослый гвардеец внёс в комнату тяжёлый шестирожковый канделябр с зажжёнными свечами и встал напротив лекаря, по другую сторону стола.

Очистив рану, старик пинцетом вынул из неё кровавый сгусток и бросил в маленький тазик.

- Щипцы и Бромфильдов крючок, - поднял он перепачканные в крови руки, мелко шевеля умелыми пальцами, поторапливая помощника. Тот ловко вложил в его ладони медицинские инструменты.

Несколько расширив рану, лекарь вставил в неё щипцы.

Процедура изъятия пули длилась так долго, что державший канделябр гвардеец перехватывал его то одной, то другой рукой и, в конце концов, стал держать его двумя руками.

Лунин переносил мучения стойко: изнемогая от боли, в полуобморочном состоянии он продолжал шутить, заплетающимся, иссохшим от жара языком цитировал стихи такого содержания, что привыкший ко многим шуточкам кузена Муравьёв-Апостол морщился и кривил лицо.

- Могу ли я чем-то помочь? - спрашивал он тогда старика, чтобы отвлечь его от непристойных виршей.

- Достаньте льду и засуньте ему в рот, - безучастно отвечал тот, видно, наслышавшись за свою практику всякого.

За неимением льда лицо Мишеля опрыскивали холодной водой, а когда он впадал в бесчувствие, давали нюхать спирт.

Штаб-лекарь весь взмок, и помощнику приходилось всякий раз промокать корпией выступающий на его морщинистом задубелом лбу крупные капли пота. Но все попытки извлечения пули щипцами или пулевытягивателем оказались неудачными.

Мрачнее тучи, недовольно покряхтывая, штаб-лекарь обвязал кровеносные сосуды лигатурой, зашил рану вощёными нитками и наложил английский пластырь. Тем операция и кончилась.

От большой кровопотери Лунин был белый, как полотно.

Все, кто находился в комнате, понимали, что хирургическое вмешательство ожидаемого результата не дало. И каверзный вопрос повис в воздухе, как «дамоклов меч».

- Надеюсь, сухие жилы и нервы не задеты, - сказал перед самым уходом старик, когда Лунина снова перенесли и уложили на диван. - Советую рану не трогать. Послезавтра сам её осмотрю и сделаю перевязку. Рекомендую прикладывать холод...

- Он будет жить? - спросил Муравьёв-Апостол.

- Надеюсь, - ответил тот. - А вот насчёт половой жизни... гарантий дать не могу.

- Но это для Мишеля...

- Всё в руках Господа. Сами, небось, знаете, бывает хуже, но за психологической травмой могут стоять и скрытые физические повреждения. При такой ране - это дело обычное. Так что молитесь, голубчик, да прикладывайте своему кузену холод, авось и обойдётся всё. И поменьше бесстыдных стишков. Половое бессилие, знаете ли, штука опасная. Особенно в таком возрасте.

И штаб-лекарь с помощником ушли.

 

   

Глава десятая

 

Острая боль в нижней части живота вернула Смагина в реальность. Боль была настолько неожиданной, пронзительной и режущей, что он чуть не вскрикнул: издав слабый протяжный стон, какое-то время лежал неподвижно, приходя в себя, не решаясь пошевелиться. И лежал так до тех пор, покуда не сошла испарина, выступившая на лице. Но и после этого он поостерёгся звать жену, полагая, что даже негромкий оклик, незначительное голосовое дрожание может спровоцировать новый приступ.

Такое уже с ним случалось. Первый раз - в детстве, когда ему было лет пять или шесть. Тут же вызвали «скорую», но к приезду врача боль абсолютно исчезла, будто и не было её вовсе.

Второй раз подобное случилось, когда он заканчивал десятый класс. В больницу его увезли прямо из школы. И пока везли, у него опять всё прошло. Медицинское обследование результатов не дало. В том смысле, что ни аппендицита, ни других симптомов заболеваний органов брюшной полости обнаружено не было. Смагин был полностью здоров. То есть настолько «полностью», как и большинство его сверстников.

Вадим Витальевич смотрел в потолок и успокаивал себя, что и теперь всё обойдётся.

И верно, боль незаметно отпустила. А вскоре казалось, будто её вовсе не было. Не изгладилось только ощущение испуга. Наверное, из-за возраста: хоть и не старый, но и молодым Смагин давно себя не считал. Поэтому и старался не делать резких движений.

Поглаживая нижнюю область живота, слегка надавливал кончиками пальцев на то место, где резанула боль. И почему-то утверждался во мнении, что тогда, много лет назад, и сейчас - явления родственные, примерно одного порядка, а значит - ничего страшного. Когда же, распахнув халат и приспустив широкий эластичный пояс трусов, взглянул туда, оторопел: справа, ближе к паху, величиной с обычную монету, розовело пятно. И постепенно оно становилось всё ярче и ярче, пока не приобрело густо-красный цвет.

- Дина! - позвал он жену. Укутался в халат и стал ждать. Но терпения хватило ненадолго: - Дина!!! - снова крикнул он.

С тем же бокалом в одной руке и бутылкой коньяка в другой, в том же шёлковом халате, из-под которого соблазнительно выглядывало нижнее бельё, распахнув дверь, появилась Дина. Казалось, время, копируя нечто непристойное, странным образом остановилось на этой женщине. Вряд ли она была пьяней прежнего: складывалось впечатление, что, играя некую роль, она никак не могла из неё выйти.

Короче говоря, Дина, как и во время прихода Седых, встала у порога в кабинет и оценивающим взглядом окинула мужа. В глазах её угадывалась злая ирония, что-то вроде: «Ну же, милый, будь в своём репертуаре, скажи очередную гадость».

Но Смагин молча, почему-то внезапно присмирев, кивком головы попросил её подойти.

Плеснув в бокал коньяку, и сделав маленький глоток, недоумевая, она прошла в кабинет и села на стул, поставив бутылку с бокалом на журнальный столик.

- Ну?.. - после непродолжительной паузы, видя нерешительность мужа, спросила она.

Смагин поднялся. Затем снова присел на диван. Он ещё колебался. Вновь встал и заходил по комнате.

- Что случилось? - спросила она.

Неожиданно он схватил бутылку коньяка и стал пить прямо из горлышка. И пил до тех пор, пока не поперхнулся.

- Прекрати! - вырвала она у него бутылку. - Тебе же нельзя...

Откашливаясь, брызгая слюной, он ходил по комнате и бил себя кулаком в грудь. Когда алкоголь возымел действие, успокоившись, он встал в двух шагах от жены, распахнул халат и показал область паха, где образовалось багровое пятно.

- Что это? - удивилась она.

- По-твоему, я знаю?

- Та-ак... теперь, кажется, догадываюсь, почему весь этот сыр-бор... Но причём здесь я?

- Ты же у нас до ГИТИСа в медицинском училась...

- Всего два курса... И вообще, разбирайся со своими бабами сам, - раздражённо бросила она и встала, намереваясь уйти.

- Постой, - удержал он. - Сядь. Бабы здесь не причём. Уверяю тебя.

- Даже не краснеет, - не скрывая насмешки, она снова села.

- Клянусь, сам не знаю в чём дело, - сел на диван Смагин. - Утром было всё нормально. Я ходил в душ, помню. Пятно появилось недавно, можно сказать, на моих глазах.

- Как это?

- Вдруг острая боль, - продолжал он, - вот здесь, в паху. Потом боль прошла. Я не придал этому значение, подобное и раньше случалось. И без последствий. Всякий раз обследовался, а врачи ничего не находили. И вот сегодня... такое впервые.

- Впервые что? - не поняла она.

- Пятно это. Откуда? почему? Не пойму.

- Болит?

- В том-то и дело, что не болит, - покачал он головой.

- Покажи ещё раз.

Не вставая с дивана, он вновь распахнул халат.

- Может, натёр... или съел что?.. Может, ударился, а сам не заметил? Впрочем...

- Вот именно - «впрочем»... Ничего такого я не ел. И не ударялся. На диване весь день лежал, сама же знаешь. Вот это читал, - кивнул на сценарий. - Потом, вроде бы, задремал. А может, и не дремал. Не помню. Всё очень странно было, как во сне, словно в операционную попал.

- Вот видишь, ты даже не помнишь, - Дина взяла сценарий и бегло пробежала глазами текст. Вернулась к абзацу, выделенному оранжевым фломастером, и без всякого выражения стала зачитывать его вслух: - «Офицеры крепко держали Мишеля за руки... штаб-лекарь стал зондировать канал щупом, что причиняло Лунину ужаснейшую боль...».

- Ну, зачем, зачем эти подробности? - вскочил с дивана Смагин и нервно заходил по комнате. - Зачем все эти детали? Кому это надо?..

- «Взяв скальпель, он сделал надрез и расширил рану...» - продолжала она читать, и ей вдруг показалось, что Смагина при этих словах как будто передёрнуло.

- Довольно! - почти вырвал он у неё текст. - Не хочу это слушать. И кто так пишет?! Кто?!. Разве это сценарий?..

Дина пристально глядела на мужа.

- Ты почему на меня так смотришь? - кипятился он.

- Кажется, я понимаю...

- Что ты понимаешь?

- Откуда у тебя пятно.

- Ну?..

Она снова налила в бокал коньку, немного отпила, поставила бокал на столик и, закинув ногу на ногу, выпрямилась и слегка отвалилась на спинку стула.

- Я слушаю, - торопил он.

- Видишь ли, милый, Господь создал первого человека путём вдохновения Своего духа в сотворённую Им же плоть, то есть в тело человека. И человек получил душу святую, стал дышать благодатью Божьей...

- Ты что тут несёшь? Совсем мозги пропила? - грубо оборвал он. - Или решила мне ликбез устроить по богословию?

- Если хочешь понять причину, - невозмутимо, но жёстко сказала она, - тогда слушай, а нет, я уйду.

- Ладно, - посмурнел он, не очень-то охотно принимая её условие, зная, что жена иногда отличалась рассудительностью. Да и два курса медицинского института тоже немало значили.

- Так вот, милый: человек, как мы знаем из Библии, является образом и подобием Божьим. Проще говоря, Его воплощением. И если в нас происходят некие процессы, какие-то духовные перемены... словом, если в человеке происходит перевоплощение, то последствия могут быть самые непредсказуемые.

- Ты можешь говорить яснее?

- Изволь, - Дина взяла бокал и зло, с вызовом заглянула в глаза мужа: - Поздравляю, Вадим, наконец-то ты хоть раз побывал в моей шкуре. И за это я с удовольствием выпью! - и она тут же опустошила то, что оставалось в бокале.

- Дура! - почти выкрикнул он. - Объясни толком!

- Ты невольно, сам того не подозревая, прошёл процесс перевоплощения. Понимаешь, что такое пере?.. - лёгкий надрывный смех её вдруг перерос в настоящую истерику и Смагину понадобилось немало времени, чтобы её успокоить.  

- Всё хорошо, хо-ро-шо, - стоя перед ней на коленях, кончиками пальцев несильно пошлёпывал он по её щекам. - Ну, успокойся. Только успокойся. Чёрт с ним, с пятном, пройдёт, ничего страшного...

- Ничего страшного... - повторила она и вдруг расплакалась. - Это для тебя «ничего страшного», а для меня...

Теперь он старался заглянуть в её глаза, понять, что она хотела этим сказать, но жена отворачивалась, и он терялся в догадках.

- Ничего страшного...  - как заклинание, снова и снова повторяла она, - ничего страшного...

Смагин поднялся с колен, оставив её в покое, решив дать ей поостыть, прийти в себя. Когда истерика прекратилась, она машинально потянулась к бутылке.

- Сначала объясни, что сейчас с тобой было, почему истерика? - убрал он коньяк. - Подозреваю, что всё это как-то взаимосвязано.  

Но что именно «взаимосвязано» он уточнять не стал.

Она вытерла ладонями слёзы, размазав по лицу косметику. Он достал чистый носовой платок и протянул ей.

- Можешь не переживать, - всё ещё всхлипывая, приводя себя в порядок, сказала она, - с тобой ничего страшного не произошло. Такое случается.

- Что именно?

- Красное пятно.

- Откуда знаешь?

Всхлипнув ещё пару раз, она горько усмехнулась:

- Никогда бы не подумала, что мой муж стигматик.

- Стигматик! - удивился он.

- Да-да, не удивляйся. Такое иногда бывает. У писателей, например. Впрочем, у кого угодно может быть. Даже у актёров. В каком-то театре, не помню уже в каком, один трагик так вжился в образ своего персонажа, которого по ходу действия спектакля должны были зарезать, что у него ещё «до убийства» под левой лопаткой образовался кровавый рубец.

- Ты сама видела?

- Сама не видела, но в медицинской литературе таких случаев достаточно. Даже описан случай стигматизации в результате сна.

- Час от часу не легче, - Смагин прошёлся вдоль высоких окон, распахнул стеклянную дверь и вышел на веранду.

Солнце уже начинало клониться к Западу, но до сумерек оставалось ещё далеко. Горячий воздух был сух и прозрачен, как линза, и создавал в пространстве удивительный мираж в виде маленького лазурного озера, хотя там, куда теперь смотрел Смагин, никакого озера и в помине не было. Не было даже никакого водоёма.

- И всё же не понимаю, - вернулся он в комнату, оставив дверь веранды открытой, - как это может быть? Как, если даже во время сна... Нет, не понимаю.

- Я тоже многое сначала не понимала, - ответила Дина. Похоже, она успокоилась. - До тех пор не понимала, пока в храм не пришла и с батюшкой не познакомилась.

- Так почему ты пьёшь? - чуть не сорвался он на крик. - Почему ведёшь себя, как?.. - испугавшись, что истерика у жены может повториться, он замолчал.

- Как кто? - спокойно спросила она. Встала и направилась к секретеру. Открыла дверцу и достала убранный мужем коньяк. - Ну, как кто? - повторила она вопрос. - Договаривай.

- Сама знаешь...

Он снова хотел забрать у неё бутылку, но передумал.

- Правильно, - не без издёвки улыбнулась она, - коньяк не причина.

- А что причина? Что? Объясни. Может, я пойму.

Дина критически взглянула на стул, на котором только что сидела, встряхнула головой, словно смахивая с себя наваждение, и устроилась удобно на диване, поджав под себя ноги.

- Вот ты, дорогой муженёк, ты директор солидной кинокомпании, делаешь бизнес, общаешься с актёрами, творческими людьми, учишь даже их, советы им даёшь, а можешь ответить, что такое процесс перевоплощения?

Смагина изначально резануло «дорогой муженёк», но он это «проглотил» и на вопрос ответил двусмысленным пожатием плеч.

- Не можешь... - она налила коньяк в бокал, но пить сразу не стала. Так и сидела, поджав ноги, держа бутылку в одной руке, а бокал в другой.

- Если я даю кому-то советы, то дельные, - сказал он.

- О, нет... ты стараешься учить, пробуешь учить. И только потому, что у тебя есть деньги, что многие от тебя зависят. Но скажи мне, рассуждая о высоком искусстве, в котором ты ни черта не смыслишь, рассуждая о театре и кино со своего директорского кресла, попивая вот этот самый коньячок, - и она пригубила бокал, - ты хоть раз в жизни задумывался - что есть человек? Ты хоть подумал когда-нибудь, что человек - это тварь Божья, изделие Божье? Что предлагая актёрам, пусть самую пустяшную, ничтожную роль в фильме, ты и такие, как ты, советуя им создать так называемый художественный образ, посягают на образ Творца?

- Я не стараюсь никого учить, - начинал злиться Смагин, - я просто делаю своё дело, даю людям возможность заработать.

- Заработать... А что же ты Костю на побегушках держишь, мурыжишь с этим вот?.. - указала на сценарий, всё ещё лежавший на журнальном столике. - Ведь ты его уже до дыр зачитал, перечеркал весь своим фломастером. Не карандашом, а фломастером. Убедительнее чтоб было - фломастером-то?..

- Ты что несёшь?

- Ведь ты можешь ему помочь. Можешь!

- Не твоё дело! - резко оборвал он. - И вообще, кажется, мы уклонились от темы.

- Ты губишь души людей, - точно под гипнозом, вполголоса произнесла она.

- Та-ак... нашла козла отпущения, - стараясь сдерживать себя, он закурил. - Назови хотя бы одну душу, которую я загубил?

- Ты мою душу загубил... и... и мальчик наш... если б не ты... если б не ты, он, возможно, был бы жив.

- Ах, вот оно что... - лихорадочно заметался он по комнате, хаотично бросая фразы: - Значит, я во всём виноват... Так? Ну да, а кто же ещё... Конечно, я... Теперь всё можно валить на меня. А на кого же?!. - он выбежал на веранду, но тут же вернулся. - Он был безнадёжен! Без-на-дё-жен! - вдруг сорванным, почти голосом кастрата выкрикнул Смагин. - Ты же знаешь, врачи сделали всё, что смогли. И я сделал всё, что смог. Мы оба неделями не отходили от него. И если кого винить... Кто, кто после смерти сына тебя заставлял делать аборты? Скажи?! Я?!.  

- Но с твоего молчаливого согласия.

- Не лги, хотя бы ради памяти нашего малыша!..

- Ты мог бы меня удержать...

- А чьи слова всякий раз приходилось мне слышать, мол, задача актёра - отыскать образ, привлечь его... сформировать и оживить его в своей фантазии и воображении... слиться с ним... - Смагин, похоже, старался передразнить жену, сделать ей как можно больнее, но у него это плохо получалось. В какой-то миг голос его вновь сорвался на визг. Сделав паузу, отдышавшись, он уже более спокойно сказал: - Видишь, наизусть запомнил. Кто мне всё это твердил? Не ты?

- Чехов, - готовая расплакаться, произнесла она тихо. Руки её мелко затряслись. Смагин, затушив сигарету в пепельнице, осторожно взял у неё из рук бокал и бутылку и снова убрал их в секретер. Она не сопротивлялась, будто и впрямь находилась под каким-то воздействием. Больше всего Вадим Витальевич сейчас боялся, что с ней опять случится истерика, но с ней происходило что-то другое, то, чего он никак не мог понять.

- Я не ослышался? - подсев к ней на диван, решив, что она просто пьяна, как можно мягче, обращаясь к ней, как к ребёнку, спросил он. - Мне это Чехов говорил?

Она утвердительно кивнула. Затем, взглянув на него в упор, сказала:

- Михаил Чехов.

- Аа-а... - проникновенно, с показным чувством выдохнул он. - Ну, тогда понятно. А то я уже, было, подумал...

- Что я сошла с ума, - догадалась она. - Нет, я не сошла с ума. И говорю тебе в полном рассудке: то, что с тобой произошло, своего рода - наивысший акт творчества.

- Ты снова издеваешься?

- Повторяю: это наивысший акт творчества, - продолжала упорствовать она.

- Успокойся... - он хотел погладить её волосы, но она отдёрнула голову.

- Да, Вадим, хотел ты или нет, вольно или невольно, ты воплотил сценарный образ в себе. Ты слился с персонажем, достиг высшего я. А это есть дух. Но он бывает двух родов: Дух Божественный и дух сатаны. Но кто мы такие, чтобы творить самих себя, изменять свою суть в угоду страстям? Правильно ли это по отношению к Творцу нашему? Неужто не знаешь, что первый, кто посягнул на природу человеческую, был сатана?

Она медленно, как в наркотическом сне, встала с дивана и прошла в угол комнаты, где у Смагина находилось несколько старинных икон, висевших на стене.

- Разве вы не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живёт в вас? Что тела ваши - суть храм живущего в вас Духа Святого, Которого вы имеете от Бога? - перекрестилась Дина. - Если кто растлит храм, того покарает Бог. Ибо храм свят, и этот храм вы...

Сняв со стены икону Божьей Матери с младенцем, она, повторяя слова апостола Павла, опустилась на колени.

«Театр», - решил про себя Смагин.

Он слушал и не слышал. Не видел, как слёзы жены капали на светлый лик и тунику младенца.

- Я знаю, ты в раю, радость моя, мальчик мой единственный... - нашёптывала она.

Вадим Витальевич открыл секретер, взял бутылку и залпом выпил из горлышка оставшийся коньяк.

 

 

Глава одиннадцатая

 

 Полчаса уже Смагин стоял на открытой веранде второго этажа и, облокотившись о перила балкона, выкуривая сигарету за сигаретой, смотрел на запад: он любил наблюдать заход солнца. И хоть день близился к концу и до заката было ещё далеко, ему нравился сам вид горизонта с этой точки из своего дома, находившегося на возвышенной местности. Возможно, поэтому окна его кабинета и спальни были расположены с тыльной стороны здания, а не с фасада.

Не раз уже он намеревался вернуться в комнату, но боялся застать там жену, боялся услышать её душераздирающий молитвенный шёпот, её причитания на грани истерики. Он даже не решался заглянуть туда, чтобы снова не увидеть коленопреклонённую Дину с прижатой к груди иконой. И думы его были одна мрачнее другой.

Он почти забыл о красном пятне, появившемся после внезапной и острой боли в нижней области живота, убедив себя в том, что это действительно стигматизм. Лишь изредка, на подсознательном уровне, как бы вскользь размышляя об этом, стараясь уйти от гнетущей реальности, он неожиданно для себя пришёл к твёрдой уверенности, что дуэль Лунина в Вильно с неизвестным поляком как раз и повлияла на дальнейшую судьбу бравого гусара.

Именно тогда, после не столь успешной операции, вернувшись в Петербург с пулей в паху, Лунин резко изменился: его часто видели раздражённым и чем-то озабоченным. И, наверно, тогда у него появилось желание уединиться, жить где-нибудь в пустыни, отшельником. Но можно ли развращённую натуру молодого человека, привыкшего к праздной жизни, можно ли масона-католика без глубокой истинной веры в Бога за короткое время изменить к лучшему? Вряд ли.

Вот почему все разговоры, все мемуарные записи о многолетнем безбрачии Лунина, о его бездетности и одиночестве - красивый миф, который, если обнажить, окажется с неприятным душком.

Да взять хотя бы мемуары того же Ипполита Оже: под неточностями, небрежной лакировкой или умышленной подтасовкой фактов явно угадывалось, что Лунин - этот блестящий кавалергард был обычным...

Напрашивалось слово, которое Смагин всегда воздерживался произносить вслух. И теперь, даже в мыслях, он как бы гнал это слово от себя. Ибо в данную минуту небо на горизонте было настолько голубым и чистым, что даже в мыслях не хотелось осквернять этот символ иного, вечного мира, это слово, соединявшее в себе земное и небесное; не хотелось опакостить его подменой тех понятий, что уже давно вкладывались в него, что стало нормой в лексике современного языка не только у содомитов, но у большинства людей.

И всё же, если называть вещи своими именами... немало находилось свидетельств тому, что в Париже Михаил Лунин весьма тесно дружил не только с Ипполитом Оже, но и с французским философом Сен-Симоном, с которым проводил ночи напролёт в «интимных беседах». Да и среди окружения Лунина в тот период его жизни были такие приятели (в основном из числа британских унтер-офицеров и мелких клерков английского дипкорпуса), что любовные игры Ахилла с Патроклом, возможно, кое-кому показались бы детскими шалостями.

Так что «Нарцисс» крепко сидел на крючке тайных обществ и секретных служб: шантаж гомосексуальными связями тогда (как, впрочем, и сейчас) был излюбленным приёмом для вербовки в разведку во многих государствах, а тем более - в коварном Альбионе.  

Но не только это обстоятельство изменило характер Лунина. Став импотентом после рокового выстрела в Вильно, постоянно находясь в состоянии нервного напряжения и беспокойства, иногда просто на грани срыва, Лунин потерял всякий интерес к жизни. Не поэтому ли своё половое бессилие, что для молодого блистательного офицера равнозначно смертному приговору, он возмещал ненавистью к Российскому самодержавию; вынашивая самые абсурдные планы, совершал такие безрассудные поступки, что многие товарищи от него отвернулись, а родной отец даже отказал ему в деньгах?

От выкуренных сигарет во рту Смагина появился прогорклый привкус, но он ещё не решался вернуться в комнату. Последние слова жены саднили сердце, отчего на душе было также горько, как и во рту. Единственным лучиком света, а точнее, искоркой утешения, способной облегчить душевный недуг, была неугасимая вера жены, что их мальчик, их трёхлетний Илюша в раю.  

...Его привезли в детское отделение с высокой температурой, которую не могли сбить почти двое суток. Первоначальный диагноз - «кишечная инфекция» - оказался неверным. И хоть его вскоре сняли, прививка и дальнейшее лечение лишь усугубили истинное заболевание. К тому же после прививки ребёнку стало ещё хуже, у него открылась сильная рвота. Да и время было упущено.

В реанимацию Илюша попал уже в тяжёлом состоянии. Врачи спасали его три недели, но тщетно. Лишь развели руками: сделали, что смогли. Официальная же причина смерти - гемолитико-уремический синдром. Но всё тайное становится явным: Смагин узнал, что малыш умер от полиомиелита, который давно излечивается. Вот и получается: их с Диной сынишка погиб из-за врачебной ошибки.

Комиссия Минздрава два года твердит, что идёт служебная проверка, а в прокуратуре, куда Вадим Витальевич подал заявление, дело так и не сдвинулось с места. Но что толку теперь: Илюшу не вернуть, не воскресить. Вся жизнь с его смертью изменилась в корне. А ведь раньше они с Диной жили душа в душу. Даже разница в возрасте, а он старше жены на пятнадцать лет, не ощущалась.

Смагин вспомнил, как впервые увидел (тогда ещё будущую) жену на сцене одного столичного театра. Это было что-то... Он не мог оторвать от Дины глаз, влюбился в неё с первого взгляда. И, похоже, на всю жизнь. Что-то в ней было такое, что трудно выразить словами. Почти по Достоевскому... даже непонятно из-за чего полюбил: то ли из-за трещинки в голосе, особого ли поворота головы или, как говорил Карамазов-отец, из-за ямочки под коленкой у Грушеньки. Но уж точно - не только за внешность. Хоть Дина и безумно красива. Так красива, что Смагин страдал из-за этого, ревнуя её без всякой причины.

После смерти сына и вовсе всё пошло наперекосяк, вся их жизнь. Жена изменилась так, будто её подменили. Смагин и предположить не мог, что такое случается. Вернее, могло случиться именно с ним и с Диной. В ней как будто бы находилось сразу несколько разных женщин. Но лишь одна из них, которую он любил и желал, всё реже являлась ему. И всё чаще обнажались те её сущности, которые он ненавидел и подчас с трудом сдерживал себя, чтобы не оскорбить жену.

Разумеется, Смагин понимал, что сам в немалой степени виноват и, наверное, многое усложняет, что, если подходить философски, в жизни всё гораздо проще, но вдруг она, жизнь, такие коленца выкидывает, что никакая человеческая фантазия с ней не сравнится.

Лет двадцать назад, занимаясь подборкой материалов для диссертации, ему случайно - впрочем, случайно ли?! - попался дореволюционного издания «Исторический вестник». Журнал достаточно хорошо сохранился: потёртость полукожаного переплёта, небольшие надрывы по краям корешка, следы почти вековых штампов (возможно, давно уже не существующей библиотеки) придавали антиквариату некую пикантность. И всё же самым неожиданным, что, наверное, потрясло бы Смагина, не будь он в то время ярым атеистом, заключалось в содержании, в загадочном письме, опубликованном в том журнале. Автором письма была Анастасия Матвеевна Рылеева - мать одного из вожаков декабризма. 

Но даже теперь, по истечении двух десятков лет, усомнившись в том, что Бога нет, Смагин считал, что письмо это - результат воспалённого воображения матери, у которой трёхлетний Кони, как звали в младенчестве будущего заговорщика, находился при смерти, переболев то ли дифтеритом, то ли крупом.

Вряд ли Вадим Витальевич вспомнил бы сейчас о той публикации, если б не смерть собственного сына, если б не молитвенный плач жены. Что-то схожее, личное казалось ему во всём этом, даже провидческое. С одной лишь разницей, но такой огромной, вселенского масштаба разницей, что загадочное послание, напечатанное в старом журнале, становилось чуть ли не сакральным. И пусть письмо Анастасии Матвеевны считается историками подделкой, подвергается сомнениям - умерла-то она за два года до казни сына и не могла знать о его судьбе, Смагину очень хотелось верить, что всё увиденное бедной женщиной, неистово молящейся у кроватки умирающего дитя, было в действительности.

И явление ангела в ту ночь, когда не оставалось никакой надежды на выздоровление малыша, и, казалось, что он вот-вот умрёт. И шесть таинственных завес, кои постепенно отодвигал ангел, и, держа над собой свечу, точно по анфиладе, вёл Анастасию Матвеевну из комнаты в комнату, показывая этапы жизни её сына от младенчества и до его кончины. И последние клятвенные строки послания, что всё ею написанное - светлая правда!..    

В воображении Смагина виделась картина, как ангел скорбным голосом просил плачущую мать опомниться, не молить Бога о выздоровлении сына, позволив любимому чаду уйти на Небеса, дабы не совершить ему на земле величайшего зла и не претерпеть ужасных мук. Но женщина, не внимая просьбам ангела, уже не молила, а настаивала:

«Всемогущий Боже! Мой сын невинный младенец. Я требую: да будет воля моя - оставь жизнь моему ребёнку!».   

И как пред шестой завесой, воззрившись на женщину огненными очами, ангел в последний раз предостерёг её и просил одуматься, предупредив, что если она зайдёт за эту завесу, то это будет воля её, а не Господа, и обратной дороги уже не будет - свершится зло!

«Да будет воля моя! - воскликнула мать. - Да оставит Господь мне сына!».

И ангел раздвинул шестую плотную пелену завесы, точно занавес: в просторной комнате, на размытом фоне Кронверкского равелина находился эшафот, на котором чернела виселица...

Возможно, за двадцать прошедших лет кое-что из «послания» Анастасии Матвеевны и забылось, но картина была примерно такой, которая только что представилась воображению Смагина. И ему, некогда отъявленному атеисту и нынешнему маловеру, посещавшему церковь от случая к случаю, собирателю старинных икон, очень хотелось верить, что душа Илюши - да, да! - душа его мальчика пребывает теперь в вечном блаженстве, где-нибудь на Небесах, в цветущих райских садах среди ангелов и праведников.

Осознание этого и в самом деле привносило некую отраду и утешение, доставляло искреннюю радость и мир в сердце.

Вадим Витальевич, поддавшись чувствам, которые его теперь переполняли, вдруг захотел выплеснуть их наружу, поделиться ими с женой, рассказать ей о чуде, вычитанном однажды в «Историческом вестнике», - чуде исцеления приговорённого врачами к смерти младенца. Просить у Дины прощения, очиститься от всего ненужного, наносного, недостойного и, как когда-то, слиться с ней в одно целое и начать всё сначала.

Но, вернувшись в свою комнату, в уют своего домашнего кабинета, он, к великому разочарованию и удивлению, обнаружил там не жену, а Костю Седых. На лице Смагина отразилась такая явная растерянность, чуть ли не смятение, будто ему помешали совершить некое священное действо или, наоборот, уличили в чём-то непристойном.

- Ты?.. - только и смог вымолвить он.

- Вот, решил вернуться, - как ни в чём не бывало, привстав с дивана и вновь на него присаживаясь, ответил Костя. - Не хотел тебя сразу тревожить...

- А где?.. - Смагин запнулся, встряхнул головой. - Как ты здесь оказался?

- Да как всегда, вошёл в дверь.

- Ну да, ну да...

- Тебя что-то удивляет? - вскинул брови Седых.

- Нет... пожалуй, нет. Впрочем... где Дина?

- Наверно, у себя. Кстати, она меня и впустила. Ведь ты был на веранде.

- Да, да-да... - машинально поддакивал Смагин, пребывая ещё в некотором замешательстве.

- Почему ты не спросишь - зачем я вернулся?

- Между прочим, зачем? - удивление хозяина дома сменилось настороженностью.   

- Это другое дело, - и, как пару часов назад, Костя взял с журнального столика испещрённый фломастером сценарий и с грустью в глазах пролистал его. - Скажи честно: ты поможешь или?..

- Или?!. - тут же перебил его Смагин, произнеся это «или» так неопределённо, с таким туманным подтекстом, в коем ещё проблескивала надежда... И всё же трудно было понять - что он имел в виду.

- Так да или?..

- Или что?!

- Вадим, я вернулся не за тем, чтоб играть в кошки-мышки, - резко встал с дивана Костя, когда Смагин, усевшись рядом, попытался дружеским жестом положить ему руку на плечо.

- Какая помощь от меня требуется? - посерьёзнел Вадим Витальевич.

- Ты сам знаешь...

- Деньги... - с лёгкой усмешкой на лице произнёс он. - Так их у меня нет.

- Но ты говорил, что найдёшь, что сможешь найти.

- Говорил, не отрицаю. Но ситуация изменилась. И чем ты будешь возвращать? Прокат, даже если фильм состоится, вряд ли окупит затраты. Дачу продашь? Квартиру?..

- Надо будет - продам, - мрачно ответил Седых.

- А не твой ли это сценарий, Костя? - вдруг осенило Смагина. Поднявшись с дивана, он обошёл приятеля по кругу, иронично осмотрел его с ног до головы, словно какую-нибудь пустяшную диковинку, и, заглядывая ему в глаза, снова спросил: - Так это ты написал? Хм... а я-то не пойму...

Седых отвёл потухший взгляд в сторону, свернул страницы сценария трубочкой и сунул во внутренний карман джинсовой куртки.

- Вот видишь, - добродушно улыбнулся Смагин, - ты и сам всё понимаешь: затраты вряд ли окупятся, а ждать чуда... Чудес не бывает. А деньги... Я и так по уши в кредитах. К тому же нас просто не поймут. Или просто не заметят. Да вспомни историю с «Никой», вспомни, олух царя небесного!..

- Да, с «Никой» мне не повезло, это правда, - Косте почему-то с трудом сейчас давались слова. - Зато ты получил Диплом лауреата...

- Всё, разговор закончен! - добродушие Смагина как ветром сдуло. - Нет у меня денег.

- Неправда, - язвительный женский голос привёл мужчин в некоторое замешательство. В дверном проёме, приняв эффектную позу, стояла Дина.

 

Глава двенадцатая

 

Сменив шёлковый халат на однотонное платье в пол с глухим верхом, сделав скромную причёску, словом, приведя себя в порядок, Дина выглядела вполне достойно и очень впечатляюще, вовсе не такой, какой увидел её сегодня Костя или ожидал теперь увидеть Смагин. И смотрела она, в общем-то, трезвыми глазами, как будто не было выпитого коньяка и не было никакой истерики.

«Цирк», - снова подумал Смагин, чувствуя, как внутри наполняется гневом - от язвительного её голоса, от брошенного ему вызова, а больше от того, что она посмела уличить его во лжи.

- Что неправда? - сдерживая раздражение, спросил он.

- Всё неправда. Есть у тебя деньги. А кредитов никаких нет.

- Знаешь, что всё это напоминает? - спросил он её, глядевшую на него с нескрываемой издёвкой: «Ну, что же, говори?..».

- Шапито на ярмарке, - с сарказмом сказал Смагин. - Торжище и зрелище сразу.

- Я с тобой торговаться не собирался, - обронил Седых и направился к двери. Но Дина не тронулась с места, а крепко упёрлась ладонями в боковые косяки.

- Не уходи, - сказала ему. - Если ты сейчас уйдёшь, я не знаю... не знаю, что сделаю...

- Что ты можешь сделать?! Что?!. - воскликнул Смагин. - Напиться?.. Так это для него не секрет.

- Прошу тебя, Костя, - умоляюще смотрела на него Дина, - останься хотя бы на пару минут.

Седых, безнадёжно вздохнув, под тяжёлым взглядом Смагина неохотно вернулся и сел на стул.

- Ты дашь ему денег! - слегка надтреснутым голосом, но требовательно, отметая всякие возражения, произнесла Дина.

- Вот как! - изумился Вадим Витальевич. - И как же ты собираешься это сделать?

- А я ничего не буду делать, это ты... сделаешь то, о чём тебя просит Костя.

Смагин стиснул зубы. На лице, как часто случалось с ним в подобной ситуации, выступили бледно-розовые пятна. Он даже не заметил, как невольно под приливом злости его пальцы сжались в кулак.

- Ты ведь читала... Это же он написал... - закипая новой порцией негодования, почти сквозь зубы выдавил он.

- Я догадывалась... - Дина прошла в комнату. Поискала глазами сценарий и, не обнаружив его, встала возле Седых, положив руку на спинку стула. - Читала, Вадим, очень внимательно читала. Это как раз то, что тебе надо.

Он с минуту смотрел на жену выпученными глазами.

- Ну почему?! - сбитый с толку, наконец, спросил он.

- Да потому, что ты давно превратился в банального торгаша. Тебя даже за глаза называют... - она потёрла пальцами висок. -  Сейчас, сейчас вспомню... Вспомнила, фритрейдером. Надеюсь, я правильно употребила это слово. Это ведь кто плохо знаком с тобой, считает тебя творческой личностью, высокодуховной тонкой натурой, чуть ли не гением. А ты всего лишь талантливый имиджмейкер, способный за деньги создать любой виртуальный образ - от губернатора и мэра до президента.

- Остынь! - пытался он её остановить.

- Ты ещё и неплохой... - она опять задумалась, что-то снова вспоминая. - Ну да, спичрайтер... слово-то какое дурацкое. Да бог с ним. Так вот: ты ещё и спичрайтер. Скажи, сколько текстов для бездарей и тупиц ты написал и отредактировал? А?..

- Прекрати! Что ты в самом деле...

Но Дину уже несло:

- Правду говорю, Вадим, правду... Ведь это ты всё пытаешься доказать, что кино - это бизнес, а фильмы должны окупаться...

- Качество фильма проверяется его рентабельностью.

- Вот-вот... поэтому ты у нас большой специалист по сериалам и рекламным роликам. Ещё бы!.. Снять фильм так, чтобы он выглядел дороже, чем на самом деле, потратить рубль так, чтоб казалось на десять... О! Такой способностью обладаешь лишь ты.

- Но это... это не совсем так, - возражал он.

- «Не совсем так», - усмехнулась Дина. - Да Костя просто не вписывается в ваш проклятый оскотинившийся мир обитателей «Садового кольца» и Рублёвки, в вашу озверевшую творческую интеллигенцию. Это же вы, так называемая элита, обожатели Запада и Америки, вы - паноптикум обезьян-подражателей тянете весь русский народ во мрак преисподней. Да ты всегда, слышишь, всегда подстраивался под настроение всех этих... картавых адвокатов и обсыпанных перхотью либеральных писак, всех этих прелестников тлена, лишь бы не выпасть из обоймы и не остаться одиночкой. Под видом религиозной свободы вы вновь и вновь распинаете Христа...

- Да что ты вообще в этом понимаешь?! - почти выкрикнул он. - Ты, которая... - он вдруг осёкся, махнул рукой и неприязненно поглядел  на Седых.

- Ну, продолжай... - явно провоцировала Дина. - Которая... что?

- Я хотел сказать, что ты ничего в этом сценарии не понимаешь, - вывернулся он, сбавив тон.

- Это я-то ничего не понимаю?! - Дина мелко и несколько нервно расхохоталась. - Да ты сейчас хоть что-нибудь вразумительное сказал, знаток истории? Учишь всех, как триста лет назад землю пахали, а сам - плуг от сохи отличить сможешь?!

- При чём здесь плуг?

- А при том: ты хоть «Отче наш» наизусть знаешь? Хоть какую-нибудь молитву знаешь?

Смагин молчал.

- Тогда что ты вообще понимаешь про этот сценарий? Выпей коньяку, ложись на диван и смотри свой телевизор. Только не делай вид страдальца и не симулируй затяжную усталость: хандрящие Печорины и хроменькие подражатели Байрона давно не в моде, их эпоха закончилась. Да и не твой это стиль. И возраст уже...

- Ты это к чему... про возраст? - насторожился он.

- В твоём возрасте пора бы уже понимать... Впрочем, ты всё отлично понимаешь, - грустно вымолвила она, - просто вирус хронической трусости давно превратил тебя в этакого духовного паралитика. Ведь когда он уйдёт, - кивнула она на Костю, - ты уляжешься на свой диван, уставишься в телевизор и снова, даже не сомневаюсь, будешь смотреть эту мерзость. Смотреть и себя оправдывать, найдя сотню причин своей правоты.

- Не спорю, фильм оставляет желать лучшего, - согласился, вроде бы, Смагин, - но в целом...

- Да что в целом... - опять усмехнулась Дина. - Если б не музыка Шварца... эту лживую от начала до конца мелодраму даже пародией назвать нельзя: надо же так изуродовать русскую историю!.. Нет, здесь явно не свинья прошла, в этом фильме отпечатались копыта всех этих Трояновских, Хазариных и Осетринских. Потому и все декабристы как под копирку... А жёны их... прямо жёны мироносицы, хоть к лику святых причисляй, так трогательно...

- Ну что ты такое несёшь?

- Ты же сам мне говорил, Вадим, что жёны декабристов в фильме - полная противоположность тому, что было в действительности, что красавица-жена Трубецкого, эта обаяшка, показанная во всём блеске, - фантазия режиссёра, что в реальности... - она вдруг осеклась и махнула рукой. - Да что я тебе толкую, ты лучше меня знаешь, что тогда всё делалось для пропаганды, чтобы у зрителя выбить слезу.  

- Ну и что из того, что говорил... Может быть, я ошибался. Ты это не допускаешь?

- Да они - все эти жёны, что и мужья, тоже, как в ворде: копировать-вставить... точно мученицы какие...

- И всё же я прав. Если ты внимательно читала его сценарий... - Смагин на этот раз не взглянул на Седых, - если ты его внимательно читала, то хорошо подумай... И тогда поймёшь, что он там нагородил...

- А что там не так, Вадим? - не мог уже молчать Костя. - Убийц и воров часто ссылали в Сибирь, и нередко жёны осуждённых шли туда вместе с мужьями. Чего же здесь особенного? И какая здесь доблесть? Тем более, что некоторые из них и вовсе оставили детей, лишив их материнской заботы. Об этом не знает теперь только ленивый. А что все декабристы - герои 1812 года, это ведь неправомерное утверждение. Героем войны был Милорадович, а вовсе не его убийца. И разве князь Трубецкой, это ничтожество, этот доморощенный диктатор - не предатель? Разве он не ползал в ногах того, которого накануне величал тираном? Разве он не молил царя о пощаде, чуть ли не лобызая его сапоги? А трусость Пестеля, выдавшего на первом допросе всех своих товарищей? А Рылеев?..

- Он покаялся, - сухо произнёс Смагин, демонстративно не глядя на Костю. - Исповедовавший его священник утверждал, что Рылеев - истинный христианин.

- Но ты же не хуже меня знаешь, что этот «истинный христианин» сразу после ареста выдал всю верхушку своих соратников. И выдал не под пытками, которых и в помине не было: признание было получено в Зимнем дворце, рядом с кабинетом Николая.

- На эшафоте Рылеев воздел руки к небу и молился Спасителю, - стоял на своём Вадим Витальевич.

- Вот видишь... молился Спасителю, - повторил за ним Костя. - А в фильме разве так? Да и ты говорил, что не так.

- Да что не так-то?! - вспылил который раз Смагин.

- Да всё не так. Например, есть свидетельства, что перед казнью четверо приговорённых прощались друг с другом, как братья, а Каховскому даже руки не протянули...

 

 

 

 

 

Глава тринадцатая

 

Назначенная на три часа утра казнь откладывалась. Тюремный двор со стороны равелина всё ещё был погружён во мрак: до восхода солнца оставалось около часа. Слабые, размытые в предутреннем тумане багровые угасающие всполохи за Петровскими воротами не были признаками первых зарождающихся лучей дневного светила: то догорали костры, на которых сжигали мундиры и другую военную амуницию бунтовщиков.

Последняя партия осуждённых стояла понуро на коленях, лицом к бастиону кронверка. Каждому был зачитан приговор, и над каждой склонившейся головой была сломана шпага. Ждали, когда закончится позорная церемония и всех поведут в казармы. А покуда это продолжалось, было грустно наблюдать, как часть людей, прошедших конфирмацию, стоя у высоких стен крепости - кто в ботфортах, а кто в офицерских помятых двууголках, - куталась в нелепые, похожие на лазаретные, пожухлого цвета халаты. 

Во взглядах многих осуждённых сквозила пустота и полное равнодушие, словно всё происходящее было очередной формальностью и фатальной неизбежностью. Да они, все эти несчастные, наверно, и не замечали происходящего. И подари им судьба дивную возможность вновь обрести свободу, дай им шанс снова восстать во всеоружии, они вряд ли б на это решились. И когда под конвоем их вели обратно в крепость, разводили по казематам, каждый, похоже, думал о своём будущем с полным безразличием, обречённо. Лишь кое-кто при свете костров обратил внимание, что на валу одного из бастионов появилось некое сооружение. Но трудно было ещё разобрать, что сооружение это являлось эшафотом, над которым возвышались два столба с перекладиной. И тем более никто не заметил в размытой туманности предрассветного утра висящие на перекладине верёвки.

Примерно в это же время, а может, чуть позже из камер вывели пятерых заключённых, закованных в тяжёлые цепи и одетых в белые холщёвые балахоны. На груди каждого висела чёрная кожаная табличка, на которой мелом было написано имя преступника.

Приговор был объявлен накануне, в полночь, в доме коменданта Петропавловской крепости, где на площади, против монетного двора, было выстроено каре из солдат Павловского гвардейского полка.

Муравьёв-Апостол, держа под руку Бестужева-Рюмина, смотрел на сутулую худую спину шагавшего впереди и отринутого всеми ими Каховского без всякого сочувствия. Рылеев с Пестелем тоже шли под руку, не разговаривая, лишь пару раз, под глухое бряцанье оков, обменялись короткими фразами по-французски.

Все пятеро шли в сопровождении полицмейстера Чихачева и конвоя из тех же солдат Павловского полка. Возглавлял шествие квартальный надзиратель, освещая путь двумя ночными фонарями. Тусклый их свет направлял идущих к месту казни, воровато раздвигал сгущавшуюся ещё местами туманность в предрассветной дымке, давая возможность разглядеть неровности на пути, какой-нибудь мелкий выступ в виде камня или кочку в траве.

Рылеев старался казаться спокойным, держаться с достоинством, хотя не раз, наверно, уже пожалел, что не покинул однажды Россию и не уехал в Америку, где намеревался купить участок земли и основать колонию независимости. И спроси его теперь, доволен ли он своей судьбой, которая до декабрьских событий была к нему благосклонна, баловала и хранила его на каждом шагу, он бы не был столь категоричен, как девять лет назад...

 

...Комната деревенской избы была не очень просторной, но чистой, светлой и уютной. Небольшая группа младших офицеров, расположившись за столом, метала банк. Рылеев стоял у распахнутого окна: казалось, ему было душно, но кое-кто, и не без оснований, считал, что жизнь в полку была ему просто невмоготу.

Рылеев смотрел в голубую даль, на густые волны золотого ржаного поля, туда, где на горизонте тёмной окантовкой просматривались очертания леса. «Пиитический» терракотового оттенка двубортный его сюртук, несуразный фасон которого он самолично когда-то придумал, в коем недавно, то ли по рассеянности, то ли по дерзости, выехал в конный фрунт (за что и был посажен на гауптвахту), давно уже не вызывал насмешек. Казалось, в полку все уже привыкли к чудачествам нерадивого офицера, к его «пиитическому» облачению с нелепыми нагрудными карманами, шутовскими шнурами и кистями.

- Скажите, Кондратий Фёдорович, - отвлёк Рылеева от мыслей один из игравших в карты, - зачем вы, человек отнюдь не военный, поступили в кадетский корпус?

- Вам этого не понять, - отрешённо ответил он.

- Что же здесь непонятного, - усмехнулся в драгунской гвардейской форме офицер со шрамом на щеке. - Военная служба куда престижнее, чем статская.

- Это уж точно, - поддержал сидящий напротив него товарищ, - жить без службы и не иметь чина, слыть фрачным «рябчиком», ходить в недорослях... - нет, увольте...

- Уверяю вас, господа, вы заблуждаетесь, - карие глаза Рылеева сузились, отрешённый его взгляд сделался презрительным.

- В чём же мы заблуждаемся? - спросил драгунский офицер со шрамом на щеке.

- Вы не можете знать моих мотивов поступления на военную службу, как не можете знать и моих мыслей. Да если б я и объяснил, поняли бы?..

- А вы постарайтесь, Кондратий Фёдорович, может, мы и поймём.

- Только без шуток, господа...

- Слово чести! - пообещал за всех драгунский офицер.

- Видите ли, - начал Рылеев, - иногда мне кажется, что во мне существует нечто такое, что может предсказывать мою будущность, предвидеть досель неизвестные никому факты. Даже те, действия которых направлены против меня.

- Но предсказывать под силу лишь пророкам, - возразили ему, - или гениям.

- Судьба всегда будет благоволить гению, ведущему меня к славе, - неожиданно для всех изрёк Рылеев.

- Ого! - воскликнул кто-то.

- Не много ли вы на себя берёте, Кондратий Фёдорович?

- Вижу, господа, вы по сю пору остаётесь в заблуждении, и что бы я вам ни говорил, вы всё равно не поймёте меня, вы - жалкие, неинтересные люди, участь которых - умереть в неизвестности.

- Так вы жаждете известности?! Ну-ну... И какой же голос вам это нашёптывает?

- Вы обещали без шуток!..

- А никто не шутит, - серьёзно ответил офицер со шрамом.

- Так знайте, - с волнением произнёс Рылеев, - имя моё займёт в истории не одну страницу, и кто из вас меня переживёт, сможет в этом убедиться.

- Вздор! - возразил офицер, метавший банк. - Пугачёв тоже затевал много, но кончилось всё тем, что злодея четвертовали.

- Мне решительно всё равно, какою смертью я умру. Даже если буду повешенным, имя моё останется на века!..

 

...На мгновение Рылеев закрыл глаза. Но тут же споткнулся. И если б не твёрдая рука конвоира, даже Пестель вряд ли б его удержал.

«Быть повешенным», - пронеслось в голове, как заклинание.

Похоже, таинственный гений и впрямь привёл его к славе. Но к какой славе? А может, это чья-то мрачная шутка? Всего лишь розыгрыш?..

Всю жизнь он стремился к идеалу, под вечным факелом Прометея шёл к свободе, равенству и братству. И что же... всё это химера? Неужели священник, простой полуграмотный священник, исповедовавший его сегодня ночью, прав? А он, Рылеев, потомственный дворянин, вслепую брёл за своим гением? И куда? Не в храм Божий, а в ложу. Все эти годы варился в кипятке высших градусов, рассуждал о долге, чести и достоинстве, о судьбе России, а в итоге - получилась такая гремучая смесь, что оторопь берёт.

«Как же так, - думал он, - ведь жизнь ещё не кончилась, она продолжается...»

Он чувствовал, как бьётся его сердце. Оно билось спокойно, но оно... всё же билось. И все внутренние органы его работали так же, как и вчера, как неделю, месяц, как и десять лет назад. И желудок его функционировал вполне нормально. И сам он, в общем-то, здоровый, способный ещё на многое человек - заведомо обречён. Ведь что бы он теперь ни делал - даже эти шаги, эти вздохи и жесты, уже заведомо бессмысленны.

Вместе со всеми он взошёл на эшафот и посмотрел на небо. Многие звёзды уже поблекли, а некоторых почти не было видно. Если только вглядеться... Лишь одна звезда, слабо мерцая, словно сопротивляясь зарождающемуся дню, светила ещё ярко.

«Может, это моя звезда, - подумал он, - может, это она - звезда пленительного счастья...».

А ещё подумал, что пройдёт совсем немного времени, и её тоже не будет. Вполне возможно, её угасание совпадёт с угасанием его, Рылеева, жизни.

Он вдруг увидел себя зарытым в землю. Вспомнил, что у мёртвых ещё долго растут волосы и даже ногти. И от представившейся мрачной картины ему стало противно. А когда всё было готово и палач, накинув ему петлю на шею, стал надевать ему на голову небольшой хлопчатобумажный колпак, Рылеев ещё раз взглянул ввысь. Но своей звезды не нашёл.           

 

  

Эпилог

 

Смагин смотрел по телевизору последнюю сводку новостей. Стоя перед экраном в своём шёлковом домашнем халате, слегка пригубив коньяк, он с каким-то грустным безразличием смотрел на красивое, излишне бесстрастное лицо дикторши, ждал, когда она своим ровным, хорошо поставленным голосом, наконец, скажет то, что должно было бы его взволновать. И когда он решил, что и на этот раз ничего интересного для себя не услышит...

- Сегодня арбитражный суд Москвы признал банкротом продюсерскую кинокомпанию «ВЕСТА FILM», - сообщила дикторша. - Процедура банкротства уже началась. Генеральный продюсер кинокомпании Вадим Смагин надеялся мирно завершить этот скандальный процесс, однако заявителю стали известны подробности, которые свидетельствуют, что финансово-хозяйственная деятельность должника не велась уже более года, и у него нет собственных средств...

- При этих словах Смагин горько усмехнулся.

- ...Суд признал обоснованными требования заявителя по делу о банкротстве на сумму...

Вадим Витальевич потянулся за пультом, который лежал тут же на тумбе.

- ...Заявитель также сообщил, что ему не известно имущественное положение «ВЕСТА FILM» и выразил готовность взять на себя расходы, связанные с делом о банкротстве...

Смагин выключил телевизор. Теперь можно было напиться, на время всё забыть. Или сделать что-то ещё. Но... он вдруг с таким облегчением вздохнул и выдохнул, вдруг ощутил такую лёгкость, что не поверил самому себе: ничего подобного он уже давно не испытывал. Впервые за много лет он почувствовал, что в грешном этом мире, кроме несвободы, которую он ощущал все эти последние годы, есть что-то, что выше всякого «высокого смысла», что дороже жизни. Что все эти критики, презрительно на него смотрящие, все эти зависимые от денежных воротил узники Мельпомены, называющие себя творческой интеллигенцией, - ничто по сравнению с тем, что есть настоящая жизнь. И никто и никогда уже не помешает ему любить эту жизнь. Хотя бы ради Илюши. Хотя бы ради тех, кого он сам любит и ради которых надо жить.    


 

РНЛ работает благодаря вашим пожертвованиям.


Форма для пожертвования QIWI:

Вам выставят счет на ваш номер телефона, оплатить его можно будет в ближайшем терминале QIWI, деньги с телефона автоматически сниматься не будут, читайте инструкцию!

Мобильный телефон (пример: 9057772233)
Сумма руб. коп.

Инструкция об оплате (откроется в новом окне)

Форма для пожертвования Яндекс.Деньги:

Другие способы помощи

Комментариев 0

Комментарии

Сортировать комментарии по дате / по голосам / по порядку

Оставлять комментарии могут только авторизованные пользователи. Необходимо быть зарегистрированным и войти на сайт.

Введите здесь логин, полученный при регистрации
Введите пароль

Напомнить пароль
Зарегистрироваться

 

Другие статьи этого автора

Другие статьи этого дня

Другие статьи по этой теме