Больше всего я любил московские закаты, когда дыхание городской суеты почти замирало, и можно было спокойно идти по узким улочкам неподалеку от Кремля.
Вот здесь, на скамейке напротив старого МГУ, я был несказанно рад первой публикации в журнале и не верил, что могу держать в руках эту тонкую и ломкую книжку, где стояла моя фамилия, и был напечатан текст, - далекий, странный, словно принадлежащий не мне, а кому-то чужому.
А вот и Манеж, - там я впервые увидел подлинники картин Константина Васильева, отстояв очередь, к которой в другой день ни за что бы не приблизился - она опоясывала выставочный зал почти до полного круга.
И наконец, Ленинка, библиотека, где прошли, наверное, лучшие дни моей жизни, словно остановившейся тогда на полпути и задумавшейся о самом главном.
Здесь, среди таких же погруженных в раздумья читателей, можно было проходить мимо ящиков каталога с белыми полосками алфавитных карточек, мимо стеклянных витрин с издательскими новинками, и мимо открытых стеллажей книжного фонда в глубину главного читального зала, где в полном одиночестве вечности тебя уже ждали Николай Бердяев и Константин Леонтьев.
Но я больше любил другой зал, этажом выше, это был отдел технической литературы, маленький, почти пустой, совсем бесшумный, где на столе с зеленым ламповым плафоном лежала стопка книг, а из окна открывался вид на Кремль, сказочный терем с куполом Ивана Великого.
За его красной от стыда стеной сидела кучка негодяев, а снаружи разрывалась от гнева и голосила женственная русская душа - шел 1991 год...
В истории бывают моменты, когда все вдруг фокусируется в одной точке - и страх, и ненависть, и надежда, и разочарование, но лето 1991-го оказалось не просто трагическим, это была катастрофа.
В начале июня ко мне в аспирантское общежитие приехала мать, растерянная, внутренне тревожная и одновременно заторможенная - в ней словно застряла тайная мысль, терзавшая ее изнутри.
Уже полгода врачи не могли определить источник боли и, измаявшись вместе с ней, отправили на консультацию в столичную онкологию.
Ночевать в общежитии маме было нельзя, но я на свой страх и риск укрыл ее в комнате, - мы пробирались к лифту мимо спящих дежурных только ранними утрами и темными вечерами Юго-Западной городской окраины.
Поликлиника была перегружена больными, они сидели на стульях, подоконниках, ступеньках лестниц - всюду, где можно и нельзя. К концу первого дня маме сказали, что у нее опухоль, через неделю сделали пункцию, а 12 июня намекнули, что будут облучать...
Солнечный полдень этого страшного дня я не смогу забыть уже никогда. Мама бодрилась, а я, внутренне крича, смотрел на Москву-реку с яркими от света белыми теплоходиками и закрывал уши от радиотрансляции, - по радио и телевидению громогласно «принимали в президенты» Бориса Ельцина, правителя России, а за его спиной ухмылялись те, кто вместе с ним довел страну до маразма.
Горбачева, Ельцина, Яковлева, Шеварднадзе и прочих я ненавидел всеми силами своей души! Это они перевернули Россию вверх ногами и повесили, со свалившимся подолом, на мировое посмешище! Это они раскололи страну, обманули доверчивый народ, плюнули в прошлое, измучили мать, считавшую теперь, что жизнь принесена в жертву им, и непонятно, за что...
В конце июля ее положили в палату клиники имени Герцена, напротив ипподрома, и стали готовить к операции, до которой еще нужно было дотерпеть - и тут маячила очередь!
«Слово к народу», подписанное лучшими людьми России, в том числе Василием Беловым, Валентином Распутиным и Леонидом Леоновым, вселило в маму надежду - она горячо пересказала его соседке и наткнулась на стену - «подруга по несчастью» оказалась убежденной сторонницей Ельцина.
Потом, спустя три года, в такой же сиротской соседней палате, с подвязанной к протекающему крану марлей, будет умирать великий Леонов, презираемый властью за ту самую подпись...
«Три дня в августе» подарили надежду не только маме и мне - почти весь наш этаж ликовал и танцевал, ожидая не просто смещения «пятнистого», но, прежде всего, возвращения к здравому смыслу. Но члены ГКЧП оказались слабаками - я это понял, увидев из окна, как танковая колонна, растянувшаяся по проспекту Вернадского, не сметала все на своем пути, а останавливалась, как вкопанная, перед светофорами - разве так делают перевороты?!
Может быть, поэтому мама тяжело перенесла операцию - надежды уже не было.
В конце сентября, когда грустно опадали желтые листья кленов, я отвез мать во Внуково, еле разместив ее костыли в красном «Икарусе». После регистрации мы оказались в накопителе, из которого на летное поле меня уже не выпустили. Стюардесса, вместо того чтобы вызвать санитарную машину, стала вести маму до самолета пешком, чуть поддерживая ее за локоть.
Моя страдалица, пытаясь догнать ушедшую вперед толпу, ковыляла, неловко переставляя костыли, поминутно останавливалась, не справляясь с одышкой, вытирала слезы... Как же я виноват перед тобой, мама!
Она умерла осенью 1993-го, сразу после расстрела Дома Советов...
3. Re: Москва закатная
2. Re: Москва закатная
1. Re: Москва закатная